Глава 6 · Дымок
Гость наш не ушёл до рассвета. Я лежала в темноте, обняв Ваньку, держа наготове сук, и слушала, как кто-то ходит вокруг, шуршит, обнюхивает заложенный лапником вход, скребёт когтем. И не один. Их было несколько, мелких, вёртких, я различала их по шагам. Спасибо, лаз был узок, а вход завален. Дважды кто-то совался в щель, и дважды я с рыком, не хуже звериного, тыкала туда палкой, и тварь отскакивала. Вот когда я особенно пожалела, что нет огня. Огня зверь боится пуще палки, огонь держит ночь на расстоянии. Без огня мы были просто тёплое мясо в каменном мешке, и это мясо всю ночь стерегло само себя.
Под утро они отстали. Когда серый свет процедился в щель, я осторожно разобрала завал и выбралась наружу, разминая кости, с палкой в руке. И почти сразу, чуть ниже по склону, у вывороченных корней старой ели, услыхала возню, злобное тявканье и тонкий, отчаянный писк.
Их было трое. Поджарые, серые, не то одичавшие собаки, не то здешние их сородичи, с впалыми после зимы боками. Они обступили выворотень и совались мордами под корни, рыча и щёлкая зубами, а оттуда, из тёмной щели, неслись писк и шипенье, такие слабые, что и не подумаешь, будто там ещё кто живой держится.
Кто-то маленький отбивался там до последнего.
Не знаю, что на меня нашло. Голова сказала: дура, безоружная баба, трое зверей, не лезь. А ноги уже несли. Я и всю жизнь не умела пройти мимо того, кого травят. Заорала во всю молодую глотку, страшно, в голос, как орала когда-то на шпану, что обижала моих детдомовских, и кинулась на стаю, махая палкой. Зверь не ждёт от добычи, чтоб она сама на него перла. Они шарахнулись. Я огрела одного по хребтине, он взвизгнул, и вся троица, поджав хвосты, порскнула в кусты. Огрызаясь, оглядываясь, но прочь.
Я отдышалась, сердце колотилось как бешеное, и полезла под корни смотреть, кого отбивала.
Там, в земляной норе, забившись в самый дальний угол, сидел котёнок. Крохотный, в две мои ладони, чёрный, как уголь, мокрый, перепачканный, тощий до того, что каждое ребрышко торчало. Один глаз заплыл, на боку запеклась кровь. Он шипел на меня, разевая розовую пасть с молочными иголками зубов, и трясся всем своим жалким тельцем, и всё равно шипел, готовый драться до конца с тем, кто во сто крат больше. Последний из выводка, должно быть. Матери и след простыл, братьев-сестёр звери, видать, уже прибрали, а этот вот, чёрный заморыш, отбивался и не сдавался.
— Ах ты ж, горе луковое, — сказала я ему тихо. — Весь в меня. Помирать собрался, а всё шипишь.
Жить ему оставалось, по всему, недолго. Но я за свой век столько выходила тех, кому жить не оставалось, что рука сама потянулась. Взяла его, шипящего и кусачего, бережно, в горсть, сунула за пазуху, к теплу, к сердцу. Он было рванулся, оцарапал, потом притих, почуяв тепло, и замер, мелко дрожа.
В пещеру я вернулась с прибытком: чёрный заморыш за пазухой и охапка дельного сухого дерева под мышкой, того самого, что выломала по дороге из нутра давно стоящей мёртвой ели, сухого, звонкого, какого мне вчера так не хватало. Ванька проснулся, сел, ощетинился было на чужой запах, а как увидел котёнка, замер. Глаза круглые. Он, верно, и не знал, что бывают такие маленькие звери, которых не надо бояться. Протянул было палец, котёнок зашипел, мальчишка отдёрнул руку и вдруг засмеялся. Коротко, сипло, будто сам испугался этого звука. Впервые я услышала, как он смеётся. Двое найдёнышей разглядывали друг друга, битый мальчишка и битый котёнок, а я смотрела на них и отвернулась, чтоб не показать, как защипало в глазах.
Но рассиживаться было некогда. Теперь у меня на руках было уже двое стылых, малых и беспомощных, и огонь стал нужен не просто, а позарез. Я вытряхнула из-за пазухи высохший за ночь трут, разложила добытое сухое дерево и принялась за дело сызнова, наученная вчерашним.
И на этот раз дерево было правильное. Звенящее. Сухое до самой сердцевины. Я выбрала дощечку, прорезала острым камнем рядом с ямкой щёлку, чтоб уголёк было куда падать, подложила сухой бересты. Накинула тетиву, уперла сверло, прижала сверху камнем и повела лучком, ровно, не частя, всем телом, как качают воду, без конца, забыв про сорванные ладони.
Запахло горелым. В ямке зачернело, задымило, гуще вчерашнего, сильнее. Я не дала себе обрадоваться, не сбавила, гнала и гнала лучок, пока дым не повалил столбом. Тогда остановилась, бережно отвела сверло. В щёлке, на бересте, лежала крохотная чёрная горошина и тлела. Уголёк. Живой огненный уголёк, добытый мной из мёртвого дерева своими руками.
Я переложила его, не дыша, в приготовленное гнездо из сухой травы и пуха, свернула в горсть и стала дуть. Тихо, ровно, снизу. Гнездо задымило, потеплело в ладонях, дым повалил в лицо, ел глаза, а я дула и шептала, как маленькому: ну, давай, родимый, давай, ну. И оно вспыхнуло. Полыхнуло жёлтым, обожгло пальцы, я едва успела сунуть пылающий комок под шалашик из бересты и щепы.
Огонь занялся.
Я сидела на корточках у первого своего огня и ревела в три ручья, как девчонка, чего за собой не помнила лет шестьдесят. Слёзы текли, а я их не утирала, занята была: подкладывала, нянчила слабое пламя, растила его, как растят всё живое. Огонь рос. Лизал щепу, брался за веточки потолще, выпускал в каменный свод первый ласковый дым. По стенам пещеры заплясал тёплый рыжий свет, и впервые наше холодное логово стало похоже на жильё.
Ванька подобрался ближе, заворожённый, и тянул к теплу синие ладошки. Из-за пазухи у меня высунул чёрную мордочку котёнок, повёл носом на дым и тепло. Я усадила обоих поближе к огню, накрыла халатом, а сама села рядом, грея руки, в которые наконец вернулась добытая из дерева жизнь.
Котёнок выполз ко мне на колени, потянулся к огню чёрным носом, к самому дыму, и зажмурился от удовольствия.
— Дымок, — сказала я, погладив его по тощей чёрной спинке. — Будешь Дымок. На дым вон как потянулся, чертёнок. Ну, живи теперь, Дымок. Втроём-то оно сподручнее.
И впервые за эти страшные дни я поверила по-настоящему, что мы и впрямь прорвёмся. Раз есть огонь, будет и всё остальное. Огонь всему голова.