Глава 8
Рустам
Есть момент перед прыжком – когда стоишь на краю и смотришь вниз, и внизу не видно дна, только темнота, только неизвестность, и ты знаешь что можешь отступить, развернуться, уйти, вернуться в свою жизнь где всё понятно, где ты – царь и бог, где каждое утро начинается с кофе и заканчивается виски, и между ними – кровь, деньги, власть, привычный набор, привычный ад. Можешь не прыгать. Никто не заставляет. Никто не оценит если прыгнешь. Никто не осудит если не прыгнешь. Ты один. На краю. И решение – только твое.
Но ты прыгаешь. Потому что внизу – она.
Борт частного Cessna Citation. Ночь. За иллюминатором – темнота и огни городов далеко внизу, россыпью, как горсть монет брошенных на черный бархат. Высота – одиннадцать тысяч метров. Скорость – восемьсот километров в час. Направление – Махачкала. Время в пути – два часа сорок минут.
Два часа сорок минут до неё.
Или до пустоты. Если информация – блеф. Если Тимур играет. Если поселок – ловушка, а не адрес.
Сижу в кожаном кресле, ноги вытянуты, глаза закрыты. Не сплю – когда я вообще последний раз спал? – просто отключил зрение, чтобы мозг работал быстрее. Без картинки. Только мысли. Расчет. Варианты. Риски.
Адам через проход. Молчит, но я слышу его мысли – он думает громко, всегда думал громко, в отличие от Магомеда, который думал беззвучно, как кошка, и только результат показывал: сделано, босс, вопросы есть? Адам – другой. Адам – солдат. Честный, прямой, без тонкостей. Хороший исполнитель. Плохой стратег. Но сейчас мне не нужен стратег. Мне нужен человек, который будет стрелять если придется.
– Босс, – наконец решается он. Я слышу как сиденье скрипит – повернулся ко мне. – Можно?
Открываю глаза. Смотрю.
– Говори.
– Информация от твоего человека в Махачкале подтвердилась. Горный поселок. Сорок километров от Буйнакска. Аптека. Молодая русская женщина, беременная, работает фармацевтом. Живет с мужчиной – чеченец, тридцать лет, работает в автосервисе. Представляются мужем и женой. Исаевы.
Исаевы. Магомед Исаев. Даже фамилию не поменял – свою, родовую, деда. Потому что в горах невозможно жить без рода, без корней, без имени. Даже беглец остается привязан к крови. Это я знаю. Это – основа нашего мира: ты можешь сменить город, документы, лицо. Но кровь не сменишь. Род не предашь. Имя – останется.
Вот на чем он погорел. Умный, осторожный, десять лет в моей тени – и погорел на собственном имени, потому что в горах нельзя быть никем, в горах ты либо чей-то, либо мертвый.
– Дальше, – говорю.
– Поселок маленький. Триста дворов. Одна дорога – серпантин до шоссе, двадцать километров. Связь – слабая, один оператор. Полиция – ближайший участок в Буйнакске. Время реагирования – час минимум.
– Охрана у Магомеда?
– Не замечена. Живут тихо. Без оружия. Без людей. Он один. – Пауза. – Это или гениально, или безрассудно.
Ни то ни другое. Это – Магомед. Он всегда работал один. Всегда рассчитывал только на себя. Двадцать человек охраны – это двадцать потенциальных предателей. Один – это только ты. И если предашь – предашь только себя.
Я научил его этому. Иронично, да?
– Босс, – Адам наклоняется вперед, локти на коленях, голос тише. – Есть проблема. Информацию нашел не только наш человек. Тимур – тоже. Он предлагал тебе эту информацию за тридцать процентов. Ты отказал. Значит он знает что ты ищешь сам. И знает где искать. Может – уже послал людей.
Молчу. Смотрю в иллюминатор. Темнота. Облака внизу – белые, подсвеченные луной, как снежное поле, как саван, как чистый лист на котором можно написать что угодно.
– Если Тимур нашел их раньше нас… – Адам не заканчивает.
– Тогда мы опоздали, – заканчиваю я. Голос ровный. Мертвый. Как показания кардиографа когда сердце остановилось – прямая линия, без скачков, без эмоций.
– Босс, это может быть ловушка. Тимур мог специально слить информацию нам, чтобы мы полетели, а там – засада. Его люди. Не Магомед.
– Может.
– И ты всё равно летишь?
– Лечу.
– Потому что…
– Потому что если есть один процент что она там – я лечу. Даже если остальные девяносто девять – ловушка, засада, смерть. Один процент достаточно. – Поворачиваюсь к нему. – Ты можешь остаться. Сойти в Махачкале. Я не буду держать.
Адам смотрит на меня. Долго. Потом качает головой:
– Я с тобой, босс. До конца.
– Зачем? Это не твоя война.
– Потому что ты – мой босс. И потому что я видел тебя последние три месяца. Видел как ты превращаешься в руину. Как пьешь до отключки. Как сидишь в её комнате и нюхаешь подушку. Как Лали зовет «Ася» во сне, а ты стоишь за дверью и не можешь войти потому что нечего ей ответить. – Пауза. – Если эта девчонка – то что нужно чтобы ты снова стал собой, я привезу её хоть из-под земли.
– Собой, – повторяю. И усмехаюсь – криво, без юмора, скрежет ржавых петель, а не улыбка. – А ты уверен что «собой» – это хорошо? Я «собой» – это монстр, Адам. Который насиловал, бил, ломал. Который запер девчонку в золотой клетке и считал что имеет право. Может лучше мне остаться руиной? Руины хотя бы никому не причиняют боли.
– Руины тоже причиняют, – тихо говорит Адам. – Лали. Фатима. Я. Все кто рядом – мы смотрим как ты разваливаешься и не можем помочь. Это тоже боль, босс. Чужая. Но настоящая.
Молчу. Отворачиваюсь к иллюминатору. Потому что если продолжу смотреть на Адама – он увидит то, что видеть не должен. Влагу в глазах. Слабость. Трещину в броне, которую я клепаю каждое утро и которая к каждой ночи расползается снова.
Два часа до Махачкалы. Потом – час на машине до поселка. Потом…
Потом я увижу её. Или не увижу. Или увижу то, что осталось после Тимура.
Нет. Не думать об этом. Не проигрывать сценарий, в котором она мертва. Потому что если проиграю – сломаюсь раньше чем долечу, и какой от меня тогда толк.
Закрываю глаза. Откидываю голову на подголовник.
И память – ёбаная, жестокая, безжалостная память – подсовывает то, от чего я три месяца прятался за виски и бессонницей.
Брачная ночь.
Двадцать первое декабря. Свадьба с Заирой. Двести гостей. Роскошь. Традиции. Поздравления. Никях. «Согласен.» Три раза. Кольцо на палец женщине, которую не хочу. Улыбка для камер, рукопожатия для старейшин, тосты для гостей.
А она – Настя – среди гостей. В сером платье. В последнем ряду. С лицом, белым как мел, с глазами, пустыми как два колодца, из которых вычерпали всю воду, всю жизнь, всё.
Я видел её. Через зал. Через двести голов. Видел как она поздравляет Заиру – губы двигаются, слова выходят, улыбка на месте. Мертвая улыбка. Улыбка трупа. Я столько трупов видел что могу отличить мертвую улыбку от живой на расстоянии ста метров.
Она была мертва уже тогда. На свадьбе. Я убил её – не руками, не пулей, не удушением. Кольцом на чужом пальце. Словом «согласен» на чужом языке. Тем что выбрал тейп, политику, безопасность – и не выбрал её.
А ночью…
Ночью я пришел к ней. После Заиры. Пьяный. В рубашке, которая пахла чужими духами. Захлопнул дверь. Прижал к стене. Целовал – грубо, жадно, как умирающий от жажды пьет воду. Она не отвечала. Стояла как кукла. Руки вдоль тела. Глаза – открытые, сухие, стеклянные.
Я раздел её. Толкнул на кровать. Вошел – резко, без подготовки, как в первую ночь, как в ту ночь когда забрал девственность, и тогда она кричала, а сейчас – молчала, и молчание было хуже крика, потому что крик это жизнь, крик это сопротивление, крик это «я ещё здесь», а молчание – это конец, финал, занавес.
Двигался – быстро, зло, как будто наказывал. Не её – себя. За свадьбу. За Заиру. За «согласен». За то что предал единственную женщину ради людей, которых презираю.
Она лежала. Неподвижно. Смотрела в потолок. Не плакала. Не стонала. Не дышала почти.
Кончил – быстро, судорожно, без удовольствия. Откатился. Лежал рядом. Дышал. Слушал тишину, которая звенела громче любого крика.
– Что с тобой? – Спросил. Идиотский вопрос. Что с ней. Ёб твою мать, что с ней. Я только что пришел от жены и трахнул её без спроса, вот что с ней.
– Сгорела, – сказала она. Одно слово. Тихое. Мертвое. Как последний уголёк в потухшем камине.
И я понял – прямо тогда, в ту секунду, лёжа на мокрой от пота простыне рядом с женщиной которую сломал окончательно – я понял что проиграл. Не войну. Не бизнес. Игру, в которую играл с ней четыре месяца: сломать, переделать, влюбить, привязать. Проиграл, потому что сломал слишком сильно. Потому что вместо того чтобы переделать – уничтожил. Потому что огонь, который был в её глазах – упрямый, бешеный, мой любимый огонь, единственное что делало её живой – я потушил. Своими руками. Своим членом. Своей свадьбой.
«Сгорела.»
Это слово преследует меня три месяца. Снится. Звучит в тишине кабинета, когда я пью в одиночестве. Стучит в висках, когда бессонница выжигает мозг кислотой усталости. Сгорела. Она сгорела. А я – тот кто поджёг.
Есть понятие – точка невозврата в пожаре. Момент, когда температура достигает предела и помещение вспыхивает целиком, разом, от пола до потолка, и уже невозможно потушить, невозможно спасти что-то, можно только выбежать и смотреть как горит. Фаер-флешовер. Так это называется по-английски. Красивое слово для красивого ужаса.
Моя свадьба с Заирой была фаер-флешовером. До неё – Настя горела, страдала, ненавидела, но была живой. После – пепел. Серый, холодный, мертвый.
И я стою перед этим пеплом и не знаю – можно ли из пепла заново разжечь огонь? Бывает ли такое – чтобы то, что ты сжёг дотла, загорелось снова?
Не знаю. Но лечу узнать.
Потому что альтернатива – вернуться в Москву, в дом-склеп, к жене которую не хочу, к дочери которая зовет чужое имя, к бутылке которая не спасает, к империи которая рассыпается, к жизни которая давно не жизнь а функционирование.
Нет. Альтернативы нет. Есть только самолёт, ночь, и поселок в горах, где может быть – может быть – ждёт женщина с синими глазами и моим ребенком внутри.
Открываю глаза. Смотрю на Адама.
– Когда приземлимся – какой план?
– Машина ждёт в аэропорту. Джип, без маркировки. Едем до поселка – час по серпантину. С нами четверо – Руслан и три бойца из местных, проверенные. Входим тихо. Без стрельбы.
– Без стрельбы, – повторяю. И сам не верю что говорю это. Я – без стрельбы. Рустам Бешеный – без стрельбы. Три года назад ради должника в пятьдесят миллионов я сжёг склад и застрелил охранника не задумываясь. А сейчас ради женщины, которая ненавидит меня – лечу через полстраны и говорю «без стрельбы».
Что она сделала со мной. Что эта девчонка – сто шестьдесят пять сантиметров, пятьдесят два килограмма, синие глаза и упрямство, от которого стены трещат – что она сделала с Рустамом Гериевым. Превратила волка в собаку. Хищника в кобеля, который бежит за хозяйкой, повизгивая и виляя хвостом.
Нет. Не собаку. Хуже. В человека. Она превратила меня в человека. Или начала превращать – в ту единственную ночь, когда пришла сама и сказала «сегодня я». Когда я впервые за тридцать два года почувствовал что-то кроме ярости и пустоты. Когда она лежала на мне и её волосы щекотали шею, и я боялся пошевелиться, боялся вдохнуть слишком громко, потому что момент был хрупкий, как жизнь, как доверие, как всё, что я не умею хранить.
Она начала превращение. Я его прервал. Свадьбой, насилием, тупостью, гордыней. Прервал на полпути – когда я уже не полностью монстр, но ещё не человек. Химера. Уродливая тварь, застрявшая между двумя формами, не принадлежащая ни одной.
Может поэтому так больно. Целые монстры не чувствуют боли – у них нет рецепторов для этого. Целые люди чувствуют, но умеют с ней справляться – у них есть инструменты: друзья, семья, психотерапевты, вера. А я – ни то ни другое. Полумонстр. С рецепторами которые включились, но без инструментов чтобы обработать сигнал. И сигнал – боль – бьет по мозгу без фильтров, без амортизации, как удар кувалдой по голому нерву.
Турбулентность. Самолёт тряхнуло. Стакан с водой на столике подпрыгивает, расплёскивается. Адам хватается за подлокотники. Я – не двигаюсь. Не потому что смелый. Потому что плевать. Если самолёт упадёт – одной проблемой меньше. Если долетит – будет другая проблема. Большая. Живая. С синими глазами.
– Босс, – Адам после паузы. – Ещё кое-что. Если мы найдём её… если она там… что ты будешь делать? Силой заберёшь? Как в прошлый раз?
Молчу. Потому что это – вопрос, от которого зависит всё. Не тактика, не логистика, не количество людей с автоматами. Всё.
Силой – могу. Физически – легко. Четверо бойцов, связать Магомеда, посадить её в машину, увезти. Технически – как пакет из магазина. Тридцать минут, и она снова в золотой клетке, снова моя, снова собственность.
И снова – мёртвые глаза. Снова – «сгорела». Снова – тело без души, оболочка без жизни. Снова – Лали зовёт «Ася» во сне, а «Ася» лежит на кровати и смотрит в потолок, и внутри неё – ничего, пустота, выжженная земля на которой я плясал сапогами.
Нет. Силой – нет. Не потому что стал хорошим. Потому что не работает. Силой можно взять тело, но нельзя взять то, что мне нужно. А мне нужно… что? Что мне нужно от неё?
Вопрос, который задаю себе три месяца и не нахожу ответ.
Секс? Нет. Секс я могу получить от любой. Заира – красивая, молодая, готовая. Десяток других женщин – по щелчку пальцев. Тело – не проблема. Тел в мире достаточно.
Покорность? Нет. Покорных вокруг – полный дом. Фатима покорна. Самира покорна. Адам покорен. Весь мой мир покорен – все кивают, все соглашаются, все «да, босс». Покорность – дешёвый товар.
Тогда что?
И ответ приходит – не как мысль, а как удар в грудь, как пуля под бронежилет, как электрошок: мне нужен тот момент. Та секунда. Когда она посмотрела на меня – не со страхом и не с ненавистью, а с чем-то другим. С признанием. С выбором. Когда сказала «сегодня я» – и в этих двух словах было больше власти, чем во всех моих миллиардах, потому что это была власть которую она дала мне добровольно, и которую я не смог удержать, потому что не умею держать – только хватать.
Мне нужен её выбор. Свободный, осознанный, без принуждения. Мне нужно чтобы она посмотрела на меня – на монстра, на насильника, на человека который отнял у неё всё – и сказала: «Я остаюсь. Не потому что боюсь. Не потому что некуда идти. А потому что решила.»
Невозможно? Наверное. Сказочно? Да. Наивно для человека, который убил больше людей чем помнит? Абсолютно.
Но я лечу. За этой сказкой. За этой невозможностью. Потому что всё остальное – возможное, реальное, практичное – я уже попробовал. И оно привело меня в пустую комнату с подушкой, которая пахнет ею, и к бутылке виски, которая не пахнет ничем.
– Адам.
– Да, босс.
– Когда найдём. Если найдём. Я поговорю с ней. Один. Без оружия. Без людей. Без давления. Просто – поговорю.
Пауза. Длинная. Я слышу как Адам переваривает эту информацию и пытается совместить её с тем Рустамом которого знает – с тем который не разговаривает а приказывает, который не просит а берёт, который не ждёт ответа а диктует условия.
– Понял, – говорит наконец. – А Магомед?
Магомед. Имя скрежещет по нервам как нож по стеклу. Магомед, который забрал её. Который спрятал. Который спит через стену от неё каждую ночь и, может быть, не только через стену. Может в одной кровати. Может его руки на её животе, там где мой ребенок, мой сын, моя кровь.
Челюсти сжимаются так, что зубная эмаль трещит. Ярость – знакомая, привычная, красная, как сигнал тревоги – заливает мозг, и на секунду я снова Бешеный, снова тот кто ломает пальцы предателям и стреляет в лоб должникам, и каждая клетка тела кричит: убей его, убей, медленно, больно, чтобы кричал, чтобы молил, чтобы понял что бывает когда забираешь чужое…
Вдох. Выдох. Считаю. Раз. Два. Три.
Её метод. Она так делала – дышала и считала, когда было страшно. Мать научила. «Дыши, солнышко. Дыши и считай.»
Откуда я это знаю? Она рассказывала. Когда-то. В одну из тех ночей, когда мы лежали рядом и я слушал, а она говорила – о маме, о детстве, о жизни до меня. О жизни, которую я уничтожил.
Четыре. Пять. Шесть.
Ярость отступает. Не уходит – отступает, как прилив, обнажая дно, покрытое мусором и водорослями. Дно моей души. Там, где вместо песка – кости.
– Магомед живой, – говорю. И каждое слово стоит мне столько, что можно было бы купить ещё одну квартиру. – Пока. Если не трогал её – останется живым. Если трогал…
Не заканчиваю. Адам и так понимает.
– Понял, босс.
Тишина. Гул двигателей. Тьма за иллюминатором.
Думаю о Лали. О маленькой руке в моей руке. О «Ася» во сне. О враче, который сказал «следующий припадок может быть последним».
Лали – мой главный аргумент. Не для Насти – для себя. Потому что если скажу себе правду – я лечу не только ради дочери. Лечу ради себя. Ради той дыры в груди, которую заполнить может только одна женщина. Но признать это вслух – значит признать зависимость, а зависимость – слабость, а слабость в моем мире убивает.
Поэтому я говорю: ради Лали. И Адам верит. И я почти верю.
Почти.
Но глубоко внутри, там где не достает вранье, там где живет правда голая и жестокая – я знаю. Я лечу за ней. За Анастасией. За девчонкой с синими глазами. За женщиной, которая сделала невозможное – заставила монстра почувствовать. И монстр, почувствовав однажды, не может перестать. Как отрубленная голова, которая ещё секунду видит мир – и эта секунда хуже вечности, потому что ты знаешь что видишь последний раз.
Я не летел за ней как хозяин за собственностью. Эта эпоха закончилась – там, в палате номер двенадцать, рядом с Лали на капельнице, когда я дал слово ребенку и понял что слова, данные детям, нельзя нарушать.
Я летел как наркоман за последней дозой. Зная что она убивает. Зная что без неё – хуже. Зная что «хуже» – это не пустота и не боль, а кое-что пострашнее: это медленное превращение обратно в того, кем я был до неё. В чистого монстра. Без трещин. Без вины. Без слезы в три часа ночи. В совершенную машину для убийства, которая не нуждается ни в ком и ничего не чувствует.
Вот чего я боюсь по-настоящему. Не смерти – смерть это просто. Не тюрьмы – тюрьма это скучно. Не врагов – врагов я перемалываю как мясорубка.
Я боюсь вернуться к себе прежнему. К тому Рустаму, который был до неё. Который убивал и не вздрагивал. Который брал женщин и выбрасывал. Который смотрел на Лали и видел не дочь, а проблему. Который не знал слова «люблю» и не нуждался в нем.
Она сломала эту машину. Одним взглядом, одним «сегодня я», одним прикосновением руки которая гладила Лали и говорила «всё хорошо, малышка». И машина, сломавшись, стала чувствовать. И чувства – это такая мерзость, такая боль, такое непрекращающееся кровотечение, что хочется забить обратно, залатать, вернуть заводские настройки. Но нельзя. Потому что однажды ожив – не умрешь обратно. Только притворишься мёртвым. А притворяться – мучительнее чем жить.
Самолёт начинает снижение. Уши закладывает. Огни Махачкалы внизу – тусклые, разбросанные, не московские.
Адам пристёгивается. Проверяет пистолет – привычно, не глядя, пальцами. Щёлк магазин, щёлк затвор. Музыка моего мира, которую я знаю наизусть.
Через три часа я увижу её. Или не увижу. Или увижу то, что не хочу видеть.
Но я лечу.
Потому что это всё, что я умею – двигаться вперёд. Через кровь, через боль, через собственное уродство. Вперёд. К ней.
Шасси касается полосы. Толчок. Ещё один. Самолёт тормозит, и я чувствую как сила инерции толкает меня вперёд – вперёд, всегда вперёд, как будто даже физика на моей стороне, как будто весь ёбаный мир говорит: иди, Рустам, иди к ней, вперёд, не останавливайся.
Встаю. Застёгиваю куртку. Проверяю пистолет – привычно, не глядя, пальцами.
Адам рядом. Смотрит. Ждёт.
– Поехали, – говорю.
И иду к трапу. В ночь. В горы. К ней.
К женщине, которая не ждёт меня.
К ребёнку, который не знает меня.
К предателю, которого я должен убить, но обещал себе не убивать.
К правде, которую боюсь больше чем пулю.
Три слова. Восемь букв.
Которые застряли в горле три месяца назад и не выходят до сих пор.
Но вылезут. Сегодня. Завтра. Когда увижу её.
Если смогу.
Если хватит того, чего у монстров не бывает.
Смелости быть слабым.