28
— Сколько?
— Три миллиона.
Он не моргает. Не спрашивает зачем. Ждёт.
— Это… — я замолкаю, сглатываю. — Катя, моя дочь, она разбила машину сына Баграмяна. Она должна три миллиона за ремонт. Ей дали десять дней. Если не отдаст... Её уже… уже били.
Слова вылетают комками, я не могу их удержать. Он слушает. Не перебивает. Пальцы гладят мои скулы, большие пальцы водят по щекам, стирают остатки влаги.
— Они её душили, — продолжаю я. — Синяки на шее, на лице. Она пришла домой, закрылась в комнате и плакала. Она… она меня презирает. Всегда презирала. Но пришла ко мне. Потому что больше не к кому.
Голос ломается. Я закрываю глаза, чтобы не видеть его лица.
— У меня нет таких денег. У меня вообще ничего нет. Только моя квартира, которую я снимаю, и руки, которыми я мою полы. И ты… ты предложил. Квартиру на Патриках. Деньги. Я отказалась. А теперь пришла. Потому что Катя... Потому что если я не достану эти деньги, её…
Я замолкаю. Не могу сказать.
Он молчит. Я открываю глаза. Смотрю на него.
— Это мелочи, — говорит он. Спокойно, без раздумий. Как будто речь не о трёх миллионах, а о трёхстах рублях. — Я улажу этот вопрос за десять минут.
Я смотрю на него, и не верю. Не могу поверить.
— Но есть условие, — продолжает он.
— Какое?
— Ты увольняешься. Переезжаешь ко мне. Живёшь здесь. Спишь в моей постели. Ешь за моим столом. Будешь моей. Полностью. Без оговорок.
Я смотрю на него. В его глаза. Тёмные, спокойные, безжалостные. И понимаю: выбора нет. Не было. С того момента, как Катя села за руль этой машины.
— Да, — говорю я. И это слово выходит сухим, пустым, как осенний лист.
Он кивает. И я жду. Жду, что сейчас он бросит меня на кровать, развернёт, войдёт жёстко, грубо, как в подсобке. Как на подоконнике. Как там, где он брал меня, не спрашивая. Я жду боли. Жду наказания за то, что продалась. Я закрываю глаза, готовлюсь.
Но вместо этого я чувствую его губы на своём плече.
Нежные. Мягкие. Они касаются кожи едва-едва, как будто я — из стекла, как будто он боится разбить. Я вздрагиваю, открываю глаза. Он смотрит на меня. Взгляд изменился. В нём нет власти, нет требования. Есть что-то другое. Тёплое. Глубокое.
Его губы скользят выше, по шее, по тому месту, где бьётся пульс. Я чувствую его дыхание — горячее, ровное. Не торопливое. Он медленно ведёт губами по моей коже, и каждый сантиметр, которого он касается, начинает гореть. Не от стыда. От другого. От того, чего я не знала.
Его руки ложатся мне на спину. Не грубо, не сжимая — просто лежат, гладят, водят по позвоночнику, по лопаткам, по пояснице. Пальцы мягкие, тёплые, они не торгуются, не требуют.
Они просят.
Я не понимаю этого языка. Я знаю только грубость, только спешку, только «терпи» и «смотри». А он не говорит ни слова. Только дышит.
И я дышу в такт.
Он толкает меня на кровать медленно, осторожно, как будто укладывает ребёнка. Мои волосы распускаются по подушке, мокрые, тяжёлые. Он смотрит на них, берёт прядь, подносит к лицу. Нюхает. Закрывает глаза. Потом открывает и смотрит на меня.
И в его взгляде — не торжество победителя.
Восхищение. Я не знаю, что с этим делать.
Он наклоняется. Целует мои веки. Правый, потом левый. Губы сухие, тёплые, мягкие. Потом — переносицу. Потом — губы. Не врываясь, не требуя. Просто касаясь. Я чувствую его вкус — кофе, кожа, что-то горькое. И в этом поцелуе нет спешки.
Нет приказа?
Есть что-то, от чего у меня сжимается горло и текут слёзы.
Он отстраняется. Смотрит.
— Ты плачешь? — спрашивает.
— Я не знаю, — шепчу.
Он вытирает слёзы пальцами. Осторожно, как будто они стоят дороже всего, что у него есть.
— Не плачь, — говорит. — Ты не продаёшься. Ты спасаешь дочь. Это разное.
Я смотрю на него и не понимаю. Этот человек — тот, кто трахнул меня в подсобке, кто перешагнул через меня на полу, кто сказал «я так решил» — сейчас смотрит на меня так, будто я — не вещь.
Будто я — женщина.