Глава 4
Алина
Я сидела за столом и медленно водила вилкой по тарелке, будто надеясь выцарапать в ней ответ — зачем я здесь сижу, зачем едят они, зачем дышит вообще этот дом. Мама резала котлету, отец в молчании ел борщ, как будто этим ритуалом можно стереть все, что не укладывается в логику. Я не ела. Ни один кусок не лез в горло — еда казалась резиновой, чужой, как будто из чужой жизни. Отвращение накатывало не к ним даже, а к самой обстановке: этот обед, салфетки, хлебница, все это было издевательством на фоне того, что внутри меня рвется на части. Мне казалось, я одна горю, одна не могу дышать, одна помню. А вокруг — тишина, ложки, аккуратные фразы. Словно Саша никогда не жил.
— Тебе нужно поесть, милая. Хотя бы немного, — сказала мама, мягко положив свою ладонь на мою, и я еле сдержалась, чтобы не дернуться. Я подняла на нее глаза — пустые, без выражения, как будто из меня кто-то вычерпал свет, — и перевела взгляд на отца. Он делал вид, что занят едой. Но я видела, как он слушает. Всегда слушает. Впитывает, молчит, анализирует. Генерал до мозга костей. Даже дома.
— Приятного аппетита, пап, — бросила я холодно, не скрывая издевки. Он не отреагировал сразу. Только тяжело выдохнул, будто и сам знал, что заслужил это.
— Не смотри на меня так, Алина. Не смотри, как будто я подписал ему приговор, — сказал он наконец, ровно, сдержанно. Не потому что не чувствует, а потому что иначе не умеет. Это был человек, у которого чувства всегда стояли под замком — не дай бог, дрогнешь, когда от тебя ждут приказа.
— Виноват каждый, кто знал и молчал. Каждый, кто бездействовал, — ответила я с нажимом, голос звенел, как туго натянутая струна, вот-вот лопнет.
Он резко отложил вилку. Звук удара металла об стол был как сигнал. Его глаза стали ледяными, но в этом холоде было что-то тревожное, болезненное.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? Проклял его сердце? Приказал времени повернуть назад? — спросил он, не повышая голоса. В этом голосе была усталость. И злость. Но не на меня — на себя. На бессилие.
— Это не сердце, — твердо сказала я. — И ты это знаешь. У Саши никогда не было проблем с сердцем. Его убили. И теперь ты просто молча закрыл дело, — говорю, вставая, стул заскрипел на паркете. Я смотрела прямо на него, не мигая.
— Сядь, — спокойно сказал он, но с такой тяжестью в голосе, что я почувствовала, как дрогнул пол под ногами. — И если хочешь говорить — говори как взрослая, а не как девочка на истерике.
Я стиснула зубы, вдохнула. Села. Уперлась руками в колени. Мама молчала — знала, что не ее бой. Отец откинулся на спинку стула и заговорил медленно.
— Я знаю, что тебе больно. Это чувство, которое нельзя объяснить, нельзя обесценить. И ты имеешь право на гнев. Но твой гнев не отменит того, что говорят факты. А факты — упрямая вещь. Врачи дали заключение. Сердечный приступ. Без признаков насилия. Без следов вмешательства. Все, что у нас есть — подозрения. Эмоции. И твое горе. А по эмоциям дела не возбуждают.
Я смотрела на него, и внутри все горело. Он говорил разумно. Логично. Он говорил как человек, который видел слишком много смертей. Но я не хотела логики. Я хотела, чтобы он сорвался. Чтобы в его голосе дрогнула боль, такая же, как во мне.
— Ты бесчувственный, — выдохнула я. — Он был одним из лучших твоих людей. Он вел сложнейшие дела. Он верил тебе. А ты даже не устроил ему нормального прощания. Никакой церемонии. Будто его не было. Будто он не жил.
— Я обязан сохранять хладнокровие, чтобы не превратиться в тебя — сейчас, — жестко сказал он. — Ты думаешь, мне не больно? Думаешь, я не просматриваю дело каждую ночь? Думаешь, я не задаю себе те же вопросы? Но если я начну кричать, как ты, мы не найдем ничего. Мы утонем.
— А мне больно, — сорвалось у меня. — И больней всего — оттого, что кажется, будто я одна еще помню. Что только я чувствую, как мир стал пустым. Что его просто стерли. Словно его не существовало.
Слезы текли по щекам, уже не горячие — ледяные. Он не ответил. Только смотрел. В его глазах — непроницаемость. Но мне вдруг показалось, что где-то там, за этой броней, тоже что-то болит. Просто он научился молчать громче, чем я умею кричать.
Саша вел себя странно в последнее время, не как человек с больным сердцем, не как тот, кто теряет здоровье — он будто знал, что за ним идут, будто слышал шаги за спиной, которых не слышала я. Он не паниковал, нет, он молчал, сжимал зубы, исчезал по ночам, появлялся с пустыми глазами и говорил, что все нормально, а я смотрела в эти глаза и понимала — все, что угодно, только не это. Он был как натянутая струна, вибрирующая от напряжения, и я не смогла распознать — страх это или решимость. Тогда не смогла. Я считала, что это просто усталость, обостренная совестью, тяжелыми делами, очередным грязным делом, очередной смертью в рапорте. Я не лезла. Я уважала его молчание. И теперь ненавижу себя за это. Возможно, была бы я повнимательнее, задалась бы вопросами, вцепилась бы в него, вытащила бы из него хоть что-то — этого бы не случилось. Он был не просто встревожен — он был загнан. Словно загнанный волк, знающий, что капкан уже где-то рядом. Я должна была это почувствовать. Я должна была понять, что дело не в здоровье. Дело в людях. В ком-то, кто сжал петлю. В ком-то, кто привел его к концу.
Слезы не прекращали течь, как будто внутри меня прорвало плотину, и вся соль вышла наружу, через глаза, через горло, через сердце. Я резко встала, развернулась, не сказав ни слова, я хотела уйти, просто исчезнуть в комнате, закрыться, выключиться из этого мира, где все спокойно, где доедают котлеты и делают вид, что горе — это просто этап, который надо пережить. Но мама мягко взяла меня за запястье, ее рука была теплой, почти невесомой, как прикосновение воспоминания.
— Алина… — тихо сказала она, и в ее голосе было все — тревога, вина, нежность, отчаяние, как будто она тоже не справилась, тоже не поняла, и теперь хочет сказать хоть что-то, хоть одно слово, которое облегчит, сотрет, спасет. Я посмотрела на нее — ее глаза блестели, будто натянуты слезой, в ней уже стояла та самая боль, которую она всегда старалась прятать от всех, и это добило меня.
Я вытянула руку из ее пальцев, не грубо — просто как будто убегая от того, что уже поздно, и не сказав ни слова, я побежала в комнату, захлопнув за собой дверь, как крышку гроба.
Леха
Я снова спал не дома, очередная ночь в пустоте, с бутылкой, с тенью брата, с молчанием, которое орет громче любых слов. Не знаю, что там думает Катя, возможно, злится, возможно, страдает, но я пока не способен различать, что правильно, а что нет, я просто делаю то, что чувствую, и чувствую я боль — липкую, жгучую, бесформенную — и мне до черта хочется, чтобы ее чувствовали все вокруг, чтобы хоть кто-то задыхался, как я, но не она, не мой сын. На них срываться — это как плевать в небо и надеяться не попасть в себя. Я этого себе не прощу. И да, меня убивает тот факт, что я возвращаюсь домой трезвым, потому что трезвость — это будто ты смотришь в глаза правде, без занавеса, без фильтра, без жалости. А правда такая, что жить дальше — это пытка. Я просто не знаю как.
Вернувшись домой, я сразу понял — пусто. Лешка давно в садике, Катя… Кати нет. Тишина в квартире как в морге, воздух — тяжелый, будто впитал в себя все, что не сказано. Я прислоняюсь лбом к стене, закрываю глаза, выдыхаю. Мне физически больно от того, что я делаю ей больно. И я это понимаю, я это осознаю, но не знаю, как по-другому. Мне просто нужно, чтобы она поняла, не словами, не жалостью, а вот… поняла.
Услышал, как поворачивается ключ в замке, дверь открылась, и я обернулся. Катя. Вся тревога сжалась внутри, но рядом с ней стало теплей, будто в комнате включили свет, которого не было месяц. Она смотрела на меня своим мягким, понимающим взглядом, без упрека, без обиды — и подошла. Ее руки легли мне на шею, пальцы касались кожи так бережно, будто я был разбитой чашкой, она поцеловала меня в губы, тихо, сдержанно, и я обнял ее за талию, вжимая ближе, как будто хотел растворить в себе.
— Давай прогуляемся, — едва слышно сказала она, смотря мне в глаза.
— Я бы поспал, — хрипло выдохнул я, не от усталости даже, от внутреннего веса, который валит с ног.
— Нет, давай прогуляемся. Перестань закрываться. Перестань мучить себя мыслями, — тревожно произнесла она, и ее руки обхватили мое лицо, как будто не давали уйти обратно в мрак, заставляли смотреть, быть, дышать.
— Отвлекайся от этих мыслей, пока не поздно. Будь здесь, с нами. У тебя есть мы, Леша, ты не один. Ты нужен малышу. Он — твой сын. А я… — она сделала глубокий вдох, сжала губы в нервной улыбке, и в ее глазах было все. — Ты нужен и мне. Очень. Мы любим тебя. Слышишь? Мы очень любим тебя и нуждаемся в тебе, — сказала она почти задыхаясь, и в этот момент мое сердце болезненно сжалось. Как будто кто-то изнутри взял его голыми руками и сжал до хруста. Я резко притянул ее к себе, обнял, прижал к груди так крепко, будто боялся, что если отпущу — исчезнет. Ее щека легла на мою грудь, я почувствовал, как она дышит, как дрожит, как все это на самом деле тоже больно ей. Я запустил пальцы в ее волосы, накрыл ладонью затылок и держал, не давая отстраниться, не давая ей исчезнуть из моего мира.
— Вы мне тоже нужны, — выдохнул я. И это было не признание, это было как присяга.