Глава 30

Глава 30

Еда в “Мурате” тоже удивляет. Я жду непонятно чего, непонятно как названного, а здесь… Щи по-купечески, голубцы с телятинкой, пирожки-посикунчики и прочие блюда русской кухни.

Изучаю меню, не особенно большое, но оформленное фотографиями настолько правильными, что слюна набегает помимо воли.

И, если в самом начале я утыкалась в меню по вполне понятной причине: стремление избежать разговора о произошедшем и вообще необходимости смотреть Казу в глаза, то сейчас действительно увлекаюсь и разглядываю фотографии с неподдельным интересом. Цен в меню нет, а это уже такой толстый намек на то, что люди, ходящие сюда, деньги не считают. Или не считают те деньги, что нужно заплатить за обед, деньгами.

Я, конечно же, далека от мысли платить за себя самой, Каз пригласил, путь и платит, тем более, что заказывать чего-то особенного не собираюсь. Но эти фотографии… И эти запахи… И фрукты, красиво поданные на нарядной тарелке с гжелевской росписью…

Руслан наливает чай, ароматно пахнущий малиной и шиповником:

— Конечно, малинка ближе к зиме хороша, но вечера стоят на редкость промозглые… — комментирует он выбор ингредиентов, — так что согреться чуть-чуть не помешает… А шиповник для иммунитета полезен… Если хотите, подадим шаль, вы немного замерзли, мне кажется…

При этом он выразительно смотрит на мою шею, по которой и в самом деле гуляют еще мурашки, то ли ответ организма на случившееся, то ли просто нервы.

Каз, уже успевший отпить чая, недовольно смотрит, как Руслан ухаживает за мной, отставляет чашку и говорит:

— Все, Рус, мы сами дальше. Мне как обычно, а Марусе… — он смотрит на меня, ожидая, и я торопливо бормочу, закрывая меню и откладывая его в сторону:

— Блины с маслом и вареньем из кизила.

— И все? — удивленно спрашивает Руслан.

— Марусь, выбирай нормально, — хмурится Каз, но я еще дальше отталкиваю от себя меню:

— Спасибо, я не ем на ночь…

— Да какая ночь? — удивляется Каз, — шестой час! И вообще, тебе надо есть. А то ветром унесет. На балконе думал, что сейчас на крыло поднимешься и полетишь.

“Именно поэтому ты меня так… якорил”, — хочется съязвить мне, но спохватываюсь, не желая опять возвращать разговор к балкону и хриплым, горячим признаниям Каза. Достаточно и того, что они у меня в голове на бесконечном повторе крутятся.

Просто сжимаю губы и тянусь за чашкой.

Каз переводит взгляд на терпеливо ждущего Руслана, кивает, отпуская его.

И мы остаемся наедине.

Я — с чашкой вкусно парящего чая в руке, Каз — опираясь локтями на стол и глядя на меня.

Опять неотрывно, внимательно, с легкой смешинкой в углах глаз.

Я понимаю, что под этим взглядом и глотка не смогу сделать, потому ставлю чашку на место, опускаю ресницы, не зная, как себя вести дальше. Он ведь явно чего-то ждет… Чего?

Вопросов?

Смущения?

Кокетства, может? Последнее, вообще смешно, конечно… Где я и где кокетство…

Тогда чего?

Ситуация откровенно глупая и напряженная. Мы — разные люди, причем, настолько разные, что даже парой слов перекинуться сложно, ни одной точки соприкосновения. Но, наверно, Каз не разговаривать со мной хочет? Даже наверняка, судя по его настойчивости и тому, что он уже делал со мной… И здесь вопрос: как мне себя вести дальше? Он же наверняка что-то будет предлагать… А я? Я же… Меня же от одной мысли, что мужчина прикоснется в дрожь бросает… Бросало. Раньше. И сейчас бросает, но как-то по-другому… И…

— Как тебе барабаны? — голос Каза прерывает мои бессвязные панические метания в голове, разрушает уже вполне стройную теорию, где сидящий напротив мужчина — непременно агрессор, настойчивый захватчик.

— Барабаны? — непонимающе поднимаю я на него взгляд, выныривая из облака сумбура и вспоминая, с трудом, надо сказать, про какие барабаны он говорит, — а… Да, интересно… Я люблю музыку с этническим уклоном…

— Этническим? — чуть хмурится он, и я добавляю торопливо:

— Народными мотивами… Ну, понимаешь, когда используют элементы, присущие какой-то культуре, особенное строение ритма, например, и…

Увлекаюсь, принимаясь объяснять, словно снова нахожусь в классе, перед ребятами из кружка живописи, а затем замечаю, что Каз смотрит на меня, чуть прищурившись, и в глубине глаз его чудится насмешка.

Замолкаю.

— Прости… Я, наверно, увлеклась… А тебе и смешно… Ты же знаешь определение этого слова!

— Нет, Марусь, не знаю, — смеется он белозубо, — я в детдоме рос, там как-то не до этники было… И потом тоже.

Я не знаю, что ответить на это откровение, не умею правильно комментировать такое. Мне жаль? Глупо как-то… И углубляться в тему тоже неправильно… Лицемерно.

— Это просто издержки образования, — говорю я, выбрав наиболее безопасную тему, — говорят, те, кто хоть недолго преподавал, потом всю жизнь несут на себе печать этого…

— А ты преподавала.

Это звучит утверждением.

— Да. У себя в городе, в кружке живописи.

— Почему уехала? Сестре помогать?

— Знаешь… — я решаю быть откровенной, не видя смысла в приукрашивании. Цели понравиться ему нет, даже наоборот, — я не знала о состоянии дел в семье Ланы до того момента, как приехала.

Каз поднимает брови, приглашая продолжить, и я добавляю, стараясь быть краткой:

— Меня пригласил Холодов, Матвей Игоревич… — и, видя непонимание в глазах Каза, поясняю, — у него здесь своя студия, с правом преподавательской деятельности, аттестатом государственного образца по окончании. Это один из лучших художников… И педагогов страны. Попасть в его студию — огромная удача и честь.

— И как ты попала?

— Я… — я мысленно уношусь в тот день, когда познакомилась с Холодовым, улыбаюсь.

Это был один из первых дней, когда я, после смерти Алекса, выбралась на пленэр. Не особенно далеко, просто на набережную, старенькую, всю разваливающуюся. Ее строили еще в Советском Союзе, а затем, после развала его, ни разу не обновляли, и море постепенно точило казавшийся нерушимым бетон, выгрызая из него целые куски, оставляя щербины и рытвины даже. Прямо перед заброшенным зданием морского вокзала стоял на вечном приколе в море старый корабль. И тишина, умиротворение, исходящее от этой картины, завораживали.

Тем утром я проснулась, словно кто-то толкнул изнутри. И во сне в кои-то веки видела не холодные глаза Алекса, слышала не его издевательский голос, а любовалась бирюзовым морем, прозрачным небом над ним и считала волны, мерно бьющиеся об остов старого корабля. Бьющиеся, но не пробивающие насквозь. У него огромный запас прочности, у этого наследия навсегда ушедшей эпохи, такой же, как и у наших мам, бабушек и дедушек, не сгибающихся под напором жизненных волн. Мне захотелось поцеловать маму, я вскочила и побежала к ней, чуть скользя по залитому солнечным осенним светом деревянному полу.

Но мамы дома не оказалось, она с утра на рынок ушла, как всегда.

И я, наскоро перехватив хлеба с молоком, собрала свои кисти и краски в переносной мольберт, и отправилась туда, на набережную, видя в голове только эту картину: могучий старик-корабль и морская пена, оставляющая следы на его боках.

На набережной, по случаю буднего дня, никого не было, и я долго, с огромным наслаждением переносила на акварельный лист все тончайшие оттенки бирюзы, перемешанные с легким налетом ржавчины, прозрачные лучи солнца, пронизывающие корабль, отражающиеся от волн…

Я совсем забыла, за месяцы общения с Алексом, что это такое — быть свободной. Рисовать. Радоваться.

Он умер две недели назад, и все это время я словно в паутине находилась, все ждала, пугливо дергаясь, звонка. Или привычного легкого стука в окно. Или тени от высокой мрачной фигуры, падающей на меня у нашей калитки…

И все не могла поверить, что этого больше не будет. Никогда не будет.

Что он не сможет больше ко мне прикоснуться, прижаться, тиская больно и грубо, не задерет на мне юбку там, где ему захочется. Не поставит на колени.

Ничего этого больше не будет в моей жизни. Жуткая весна, плавно перешедшая в лето, которого я не запомнила, и закончившаяся осенью. Осенью, убившей мой кошмар и освободившей меня.

И только в тот момент, перенося на белый лист очертания старого несломленного корабля, я поняла, что все. Свободна. Я свободна!

И от осознания этого хотелось петь и прыгать, казалось, что я настолько легкая, настолько невесомая, что еще чуть-чуть — в воздухе зависну!

Руки летали над листом, краски смешивались самостоятельно, я вообще этим процессом не руководила, словно что-то свыше мне показывало: вот так, вот так надо! Это правильно! Это хорошо!

— А это хорошо! — незнакомый мужской голос вырвал меня из состояния невесомости, опустил на землю.

Я оглянулась и обнаружила рядом с собой мужчину, пожилого, но из тех, про которых говорят, что они до старости будут, словно дубы, кряжистыми и сильными.

Мужчина внимательно смотрел на мой рисунок, и характерный прищур глаз выдавал в нем коллегу по цеху вернее, чем небольшой переносной чемоданчик — мольберт в руках.

— Милая девушка, — он, наконец, перестал изучать мою работу, повернулся ко мне, — я, признаться, поражен… Никогда не видел, чтоб с акварелью работали настолько смело и в то же время… Изысканно, что ли… Кто вас учил?

Я, удивленная до глубины души его реакцией на свою, самую обычную, в принципе, работу, ответила.

Завязался разговор, результатом которого и было приглашение сюда, в студию Холодова.

Я помню этот день, помню свое ощущение невероятного, всеобъемлющего счастья, понимание, что я свободна настолько, что хоть сейчас лететь могу, ничего меня не держит! Только мама… Но она поймет! В конец концов, можно и ее с собой… Ну вот в самом деле, что ее держит? Работа? Можно и другую…

Я шла домой, переживая в себе все эти чудесные ощущения и представляя, как скажу обо всем маме.

А дома…

Я моргаю, не желая вспоминать остаток этого дня.

Перевожу взгляд на Каза, все еще ждущего ответа, и говорю:

— Я рисовала… А он был проездом в нашем городе, увидел мою работу и позвал к себе. И я согласилась.

— Смело, — кивнул Каз, — а почему сейчас не в студии у него учишься? Проблемы возникли?

— Что-то вроде, — пожимаю я плечами, — он в Норвегии, на какой-то выставке… Приедет через месяц. До этого времени мне надо где-то жить и на что-то жить…

— А получше работы не нашлось?

В голосе и тоне Каза мне слышится грубость и даже издевка, а потому неожиданно для себя отвечаю так же:

— А чем плоха эта работа?

И тут же все внутри пораженно замирает: это я? Я сказала сейчас так? Я с ума сошла?

— Нормальная работа, — Каз не принимает мой вызов, равнодушно пожимает плечами, — но с твоими навыками можно получше найти…

— Мне не надо получше, — говорю я, унимая дрожь от собственной, непонятно для чего проявившейся смелости, — мне надо быстро, на короткий срок и с жильем.

Каз кивает, принимая мои аргументы, а я почему-то не могу умолкнуть, хотя надо бы, продолжаю:

— К тому же, по профилю я тоже буду работать, меня пригласили давать частные уроки…

— Кто это? — щурится Каз, и я, уже пожалев о своем длинном языке, все же заканчиваю:

— Тагир Хазаров.

— Хазар? — от удивления у Каза чуть расширяются глаза, и я невольно улыбаюсь, он в этот момент такой забавный. И совсем не страшный. И совсем не похож на того яростного монстра, там, на ринге. И на безжалостного, невероятно привлекательного хищника тоже не похож. Словно через все эти маски внезапно проступает обычный парень, мальчик из детдома, еще верящий в то, что в мире что-то его может удивить.

Вот я реально сейчас удивила.

Посмотри на меня, посмотри
Тихий шепот и яростный взгляд
Тень ошибок и боли сотри
Отмотай это время назад
И в забытой вселенной, во сне
Снова встретимся мы-не сейчас
Ты — моложе, а я — веселей
Без потерь, ожиданий, прикрас
Ты — мальчишка и веришь в мечту
Я — веселый, искрящийся смех
Полюби, полюби меня ту
Полюби в настоящем.
За всех.
М. Зайцева. 7.11.23