32. Обоюдоострые

32. Обоюдоострые

Давиду хочется оглохнуть. И не слышать её проклятый голос, этот чертов пыточный инструмент.

Если что он и теряет — то только зрение, с каждой секундой слепнет все сильнее, и весь его мир, до самой верхней черточки сейчас заполняют тишина, темнота и ярость.

Вот только ярость отступает — незаметно, с тихим шелестом, как море во время отлива, но отступает. А тишина и тьма — они остаются.

Она — на коленях позади него. Её ладони гладят его плечи. Теплые, нежные ладони. А его сердце в груди — того и гляди разорвет грудную клетку изнутри медвежьими лапами и рухнет в эти проклятые ладони.

Забери, богиня, оно все равно твое, а я — так и быть, уйду, раз ты так хочешь…

— Что ты со мной делаешь? — шепчет богиня, уткнувшись лбом в его спину. И повторяет это, уже тише, но в этой тишине кажется — будто орет в самое ухо. Самое обидное — это не звучит резко, это звучит до ужаса проникновенно.

И так и хочется сорваться в ответ, огрызнуться, да так, чтобы задрожала пластиковая подвеска на люстре, и чтобы сама Надя поняла, прочувствовала, насколько его сейчас кроет этой темной болью.

А ты? Ты что со мной делаешь, Надя?

Люстру, кстати, надо будет заменить.

Давид молчит. Ему совершенно ничего сейчас говорить не хочется. В конце концов, ведь она же это все придумала. Поверила. Прилетела к нему разъяренной фурией, чтобы в очередной раз его прогнать. В этот раз — уже с обоснованием. С фальшивым кривым обоснованием, но все-таки — она его придумала.

И будто не было этих двух недель, будто все замылилось, стерлось, и срочно надо отказываться от всего того, что Давид уже привык считать своим.

Как же, оказывается, хорошо было приходить домой, чтобы найти там тепло, свою непокорную амазонку, чтобы сцепиться с ней языками. Да и дочь той амазонки в своей квартире находить было неожиданно радостно, ведь деваха оказалась бойкая, талантливая, и вообще совершенно очаровательное создание.

А пару лет назад по холостой дурости Давид как-то ляпнул одному своему знакомому фотографу, мол, нахрена ты, Ольховский, с чужой дочерью маешься, свою ж заделать можно… По морде кстати он от того Ольховского словил…

Как хорошо, что все это — только в голове. А пальцы знают свое дело, пальцы подчищают проводки. Все-таки паршив тот дизайнер, что ничего не понимает в электрике. Просто невозможно спланировать освещение грамотно, если ты не знаешь, что возможно, а что нет. И вот раз ей так приспичило, сейчас он доделает эту чертову розетку и все-таки уедет. В конце концов, даже нарушать “личное пространство Соболевской" не обязательно — у Давида имелась вторая квартира, в которой можно было переночевать. Она, кстати, была более обжитая, чем та, в которой он сейчас жил с Надей и Лисой.

Именно на вторую квартиру Давид уезжал иногда. По тем делам, о которых и самому себе рассказывать было стыдно.

И пусть это были всего три видеозвонка, пусть в них не было ничего интимного. Никто никому не признавался в любви. Мони просто мило щебетала о том, как у неё дела, — все равно было ощущение, что к любовнице сходил и поимел её во всех позах. При живой жене. И так ли далеко было это ощущение от истины?

Ведь он все еще продолжал. А меж тем — уже должен был закончить.

Хотя, что в этом такого ужасного? Ничего же страшного, что он просто все еще ничего не решил. Еще надеялся, что его все-таки отпустит одолевшая его болезнь, это безумное отравление. Или что кончатся силы вести эту войну — в конце концов, противник попался такой, что победа никак не давалась. Чтобы тогда с чистым сердцем ступить на оставленный для отступления путь. Вот только сама его натура, кажется, вообще не намерена была сдавать позиции. А путь для отступления оставался. И с каждым днем это начинало казаться все более предательским фактом, ничего хорошего о Давиде не говорящем.

— Прости меня, мой хороший, — шепчет богиня и целует в шею. Нет, это нужно запретить законом, нельзя прибегать к таким приемам во время извинений. Они вызывают землетрясения, волнения и лишают опоры под ногами. Пять минут назад ты был готовым взорваться вулканом, а сейчас тебе уже хочется зажмуриться и поддаться этой вкрадчивой нежности.

Она не очень-то похожа на себя, и голос у неё совершенно “не её”. Растерянный, виноватый…

Он не успевает сказать ровным счетом ни единого слова, хотя одного этого извинения ему и возмутительно мало. В конце концов, она у него всю душу исполосовала этими своими обвинениями. Хотя, да — хочется поддаться уже сейчас. Но она переживет.

— Я бы и хотела тебе сказать, что ты знал, с кем связывался, — вздыхает Надя, ныряя своими ладонями под руки Давида, — но знаю, что ни черта ты не знал. У меня ведь на лбу не написано, что я ужасный параноик и совершенно не умею доверять.

Её пальцы ползут под его свитер, и Огудалов чуть не задыхается от этой неожиданной и вероломной атаки на его самоконтроль. Хотя вряд ли она сама предполагала, что её жест окажет на него вот такой эффект — но сейчас, когда между ними все было так напряженно, так остро, и совершенно не понятно, чем вообще закончится этот конфликт — уже даже это вызвало очень яркую реакцию. Ясно давая Давиду понять, что вообще-то он сейчас меньше всего хочет именно злиться.

Что самое обидное — это не был жест внезапно шевельнувшегося желания, ведь дальше Надя не лезет — так и прижала свои ладони к его животу, прямо поверх рубашки. Так она просто грела озябшие руки, не в первый раз кстати уже.

И ему бы настоять на дистанции, убрать её руки подальше, но… Его успокаивали эти легкие прикосновения. Трещина, пробежавшая между ними, будто незаметно таяла, оказавшись всего лишь волосом, прилипшим к стеклу.

— И почему же не можешь? — пытаясь отвлечься от совершенно неуместной гормональной атаки, тянет Давид.

— А тебе так нужна эта презентация? — судя по тону, Наде на эту тему говорить не очень хочется.

— Ну, хотелось бы знать, за чьи грехи я огребаю, — в конце концов, возиться с розеткой бесконечно не получается. Приходится отложить и отвертку. И, когда отвлекаться становится не на что, сердце в груди начинает ворочаться еще сильнее.

Еще один вздох достается спине Давида.

— Ну, если тебе так приспичило, мой хороший…

Богиня не говорит ни слова дальше, всего лишь убирает руки из-под свитера Давида. Так и хочется сказать: “Эй, женщина, ты вообще-то виновата, положи на место”.

Но Давид ждет. Терпеливо. Все-таки — ему действительно любопытно.

Надя снова протискивается своей изящной рукой между локтем и ребрами Давида. В её ладони телефон. На телефоне открыта фоточка.

Какой-то парень, какая-то девушка. Обнимающиеся, улыбающиеся, со стаканчиками кофе. Такими увлеченными идиотами можно быть только по молодости. Ну вот и парню на фотке не больше двадцати четырех.

— Это…

— Мой первый муж, — кисло выдыхает Надя, — и его пассия. У Паши было два хобби в жизни — не зарабатывать деньги и гулять со студентками. До сих пор верен обоим видам этой деятельности. Это вот прислала мне моя спасительница, где-то за две недели до того, как я подала на развод. Я, видишь ли, еще ходила, боялась, переживала. Ну, и с неверными живут, так ведь? Ведь можно быть “не единственной”, главное же, чтобы муж был, так? Я вот решила — что нет, не так. Правда две недели думала, но я тогда вообще соображала медленно.

Быть не единственной…

В первую секунду Давид будто снова переживает тот стремный момент на кухне, когда от её “Я все знаю” свело горло. Кажется — она действительно все знает. Хотя с чего бы? И с чего вообще ему сейчас так беспокоиться?

Он ведь никогда не боялся потерять женщину. Любое пустое место можно же занять, так? У любой женщины две руки, две ноги, одна голова, чего же в них уникального?

Но вот сейчас — было стремно. Кто бы знал, что уникальность эта все-таки есть, и не зря так насмешливо хмыкали в кулаки друзья по универу. Всех догоняет эта напасть.

Она ведь не может подозревать, да? Он же тщательно шифровался, никогда не оставлял свой телефон без присмотра, на том ноуте, что отдал в пользование Лисы, — вышел со всех личных страниц, вычистил историю, а Фейсбук — вообще удалил из всех виджетов. Хотя в наличии именно этой соцсети среди окон браузера ничего криминального не было.

Если отдавать трезвый отчет, Давид и сам — чертов параноик. С огромной страстью к самооправданиям по части своих косяков.

— Но, ладно, — с демонстративной невозмутимостью, за которой хорошо чувствуется застарелая боль, продолжает Надя, — неверность еще не самый страшный мужской недостаток, глянь следующую.

Палец скользит по поверхности дисплея, послушно перелистывая. Лишь бы не еще одна фотка с какой-нибудь “еще одной” бывшего Нади. Невольно получится снова провести аллюзии с самим собой. И вот тут можно все-таки взять и спалиться. А потом — и спиться, на почве такого эпичного провала.

Нет, на фотке нет новой парочки.

На фотке сидит девчонка. Лиса — в возрасте примерно шести лет. Узнать её не сложно, хвосты она, видимо, с той поры делает. Вот только на этой фотке не та жизнерадостная активная Алиска, которая уже вторую неделю охмуряет Давида и заставляет его жалеть, что это не его генофонд использовался при создании этого удивительного ребенка.

Нет, эта Лиса — забившаяся в самый угол какого-то шкафа, съежившаяся в клубочек, и спящая на комке сброшенных с вешалок блестящих платьев. Огромный темно-лиловый синяк на лице малышки виден даже без зума. А с зумом становятся видны красные следы на тонких ручонках.

И видно, что фотка слегка смазана, будто у фотографа дрожали руки…

И хочется отбросить от себя телефон и вымыть глаза с мылом.

— Верейский? — тихо уточняет Давид, а Надя глухо мычит что-то подтверждающее.

— Всего на три часа оставила, отвозила клиенту заказ, нужно было именно лично. Она просто “помешала ему работать”. Что-то спросила. Ей было тогда шесть, и она и сейчас-то жуткая почемучка, а тогда для неё были в норме вопросы “а как солнце с неба не падает”, “есть ли страна, в которой живут мертвые”. И тогда… Он ударил Лису по лицу, а за ремень схватился, “чтобы не мешала своим нытьем”.

— А сфотографировала ты это?.. — Давид не договаривает. На его вкус — это было что-то сродни самобичеванию — раз за разом раздирать себе душу вот этим. Тем более, вряд ли пять лет назад у Нади был этот же телефон. А значит нарочно перекидывала с аппарата на аппрат.

— Чтобы просто не забываться. — Он ощущает кожей спины, как мелко подрагивают от бесильной ярости Надины плечи. — А то знаешь ведь — со временем эмоции затираются. Синяки прошли давно и кажется, что не все так страшно. Можно простить. Можно отпустить. А тут — чувствуешь, что затирается, смотришь на фотку, и по новой… Ненавидишь эту тварь.

Последние слова будто из ада прозвучали. В каждом кипела такая жажда крови, что если бы существовала магия — Верейский уже наверняка где-то там подыхал бы в мучениях.

Надя замолкает и, кажется, захлебывается воздухом еще сильнее. Явно пытается задавить в себе слезы. Давид и сам не замечает, как накрывает её пальцы и стискивает их ободряюще. Да, он уже слышал вот это — тогда еще, у ресторана, но это было совершенно другое. Тогда он совершенно этого не прочувствовал. Сейчас — у него мир все больше закипал, и ярость концентрировалась все крепче. Он уже ненавидел Верейского вместе с Надей.

И как же жаль, что это выпало на долю Лисы. Болтливой, очаровательной, несносной Лисы. Соболевская-младшая была просто копией своей офигенной матери, только чуточку помладше. Ну, может, и не чуточку, но о возрасте своей женщины Давид мудро не задумывался. И как же жаль, что именно ей все это досталось…

— Знаешь, с ним поначалу так все миленько было, — Надя произносит это отрывисто, — цветы, ухаживания, а один раз, когда я поздно возвращалась с выставки — меня у подъезда встретили три гопника. Сашенька героично вдруг выскочил из машины, всех браво разогнал, а мне навешал лапши, что он ужасно соскучился и решил заехать… Вот тогда я была наивной дурой, потому что эту лапшу скушала. И знаешь, вот когда я вышибла Верейского, уже потом, когда приходила в галерею к его боссу — среди экскурсоводов заметила тех троих, что меня у подъезда тогда зажимали. Поймала одного, он меня кстати сразу узнал, сразу сознался, что это их Александр Викторович “помочь попросил”. Прикольная же тема — припугнуть бабу, чтобы прекратила ломаться и сразу дала, да? А ведь Сашенька же мне тогда тоже про любовь заливал.

Заливал. Чудесный укол, приходится как раз в самое больное место Давида. Даже это её бесячее “Сашенька” не так шкрябает по самолюбию, как это слово. Тот самый укор, который достигает очень острой реакции, хотя Надя об этом и не подозревает.

А Давид точно, совершенно точно, не заливает, да?

— “Тоже” не в смысле, что и ты мне заливаешь, кстати, — тут же поправляется Надя, явно восприняв тишину со стороны Давида как укор. А выходит вербальный хук слева.

Потому что вот сам Давид так категорично бы себя не оправдывал…

— Поэтому со мной ты Лису не оставляла ни разу? — тихо уточняет Огудалов, припоминая детали этих двух недель и чуть запрокидывая голову. — Боишься, что и я тоже?..

— Да нет. Не совсем, — Надя невесело фыркает и все-таки всхлипывает. — Я боюсь, конечно, но в основном тут “моя дочь — моя ответственность, мои проблемы”. Тебе и без нас есть чем заняться. Мы тебя и так стесняем.

До чего эта безмозглая богиня любит пороть ерунду. Да он бы и в большее количество её проблем впрягся, лишь бы заглушить это чертово чувство вины, отравляющее жизнь. И… Стесняет она его, ага. В постели. По три раза за ночь. Презервативы, блин, опять закончились.

Стесняй еще, богиня, ни в чем себе не отказывай.

— Блин, — Надя вздыхает и раздосадованно рычит, что оказывается довольно неожиданно, — вот как мне себя сейчас вести? Я бы с удовольствием сказала, что ты такой замечательный, просто невыносимо идеальный, Дэйв, настолько, что сложно поверить, что ты не исчезнешь с двенадцатым ударом, как та Золушкина карета. Но блин, это же сказала бы любая токсичная дура, которой было бы стыдно. И я вообще не понимаю, какой смысл тебе меня прощать. И на кой черт тебе я со всеми моими тараканами?

— И черепахой в придачу? — насмешливо пришивают к её фразе его губы, а сам Давид лишь плотнее прикрывает глаза.

Дэйв. Такая вот галочка. Она так его не называла.

Малыш, Аполлон, как только ни извращалась с прозвищами, а ту форму его мудреного имечка (спасибо, мама, ты очень помогла в жизни), которая нравилась самому Давиду — не использовала ни разу.

— Я так смертельно боюсь, что вылезет какая-нибудь дичь, что готова сама эту дичь придумать, — тоскливо выдыхает Надя и пытается вытянуть пальцы из хватки Давида. Вот только зря она это. Кто бы ей еще дал.

— Например? — задумчиво уточняет Огудалов.

— Не знаю, — недовольно бурчит Надя. — Любовница придет беременная и потребует не рушить вашу семью, трое внебрачных детей явятся требовать невыплаченные алименты, или банка с головой твоей первой жены в тайнике под полом найдется.

Мечты, мечты, если бы с Ольгой Давид так легко разделался…

Надя ластится к нему, будто провинившаяся кошка, прижимается крепко и всяким своим прикосновением делает хуже.

Замечательный. Идеальный. Ой ли?

Стоит сказать, что от Соболевской Давид таких слов не ждал. Уж точно — не в ближайшее время. Хотя нет — даже в далеком будущем не ждал. Надя Соболевская не говорила таких слов. Она просто варила кофе по утрам, причем сама. Готовила ужин, утюжила рубашки, не давала закончиться его шампуню на полке в ванной — в общем делала ровно то, что её не просили. Пришлось даже уточнить, что домработница приходит убираться — значит, до неё пылесосить не надо. Ну, разве что если очень-очень хочется и Лису занять нечем.

И это было смешно, ведь Давид и сам мог нажать кнопку на кофеварке, рубашки ничего так гладили и в химчистке, и шампунь он уж точно мог купить себе самостоятельно. Но было вот так, и он на это смотрел, на то, как легко можно получить на ужин какую-нибудь пасту, если только мечтательно вздохнуть, что ему бы хотелось вот этого.

Ну, да, рестораны работали, и по-прежнему была не проблема заказать от них доставку, но сакральный смысл в том, чтобы получить желаемое именно от Соболевской — все-таки был.

И ведь заморачивалась же, заноза, отрывалась от мольбертика на пару часов раньше, возилась с этой чертовой пастой, ездила хрен пойми куда за шампунем — это была, между прочим, финская марка, и в “Пятерочке” её было точно не купить.

Как не кстати лезла в голову Ольга. С ней — так не работало, не было у неё такого задвига на том, чтобы его порадовать.

Деньги есть? Значит, пыль уберет домработница, а поужинать можно и в ресторане. Из всех проблем — только какое бы платье выбрать покрасивее.

А потом вскрылось, что просто радовать именно Давида Ольге и не хотелось. Когда вскрылось — это у них стало взаимно. А Надя делала это просто так. Сама. И после этого Давид слушал это её “мы только трахаемся” и с трудом не подпирал голову ладонью. Да-да, точно, богиня, позаливай еще.

И идиоту было ясно, что кто-то очень боялся довериться. Давиду. И честно говоря, не зря боялся ведь. Сейчас, после Надиной исповеди, все эти мелочи кажутся полученными незаслуженно. По одной простой причине. Надя-то Давиду доверилась, душу вон подставила со всеми своими больными местами. А у Давида по-прежнему есть невеста в Америке. Никуда он её не дел.

Давид откладывает отвертку и поворачивается к Наде. Она выглядит растрепанной — нет, не внешне, внешне не придерешься, все та же ведьма, которая даже с утра, нерасчесанная и ненакрашенная выглядит сексуальней Веры Брежневой. Но глаза красные, виноватые, и на мокром месте.

И вправду, на кой черт она ему? Вот она-то?

— Бросишь меня? — а глаза как у раненой лани, глядящей в глаза охотнику.

Он ведь не заслужил этого взгляда. Ни черта не заслужил, ни её оправданий, ни извинений даже.

Да — она обвинила его неправильно, не в том. Но это совсем не значит, что обвинять Давида не в чем.

— Поехали домой, — отстраненно выдыхает Давид, — тем более, Лису уже пора забирать, да?

Надя бросает взгляд на часики на своем запястье и торопливо кивает. У неё по-прежнему виноватые глаза. Встревоженные. Паникующие. И только даже потому, что он заканчивает этот разговор на такой ноте, можно сказать, что пороли Давида в детстве мало. Вот только продолжаться именно так, как оно есть сейчас, уже не может. И продолжать пользоваться Надей — Давид тоже не должен

Что ему точно по силам — определиться уже наконец, с тем, что необходимо, а что нет.