Глава 25
Длинная череда открытых экипажей окаймляла восточную оконечность Большого канала. Его величество играл перед его святейшеством роль учтивого и гостеприимного хозяина; они ехали вдвоем в великолепной позолоченной коляске, борта и даже спицы колес которой были отделаны бриллиантами. Она заняла место в середине, откуда открывался самый лучший вид. Августейшая семья и иностранные монархи с обеих сторон теснились возле королевского экипажа. Придворные его величества расположились во втором ряду. Меж причудливо украшенными колясками сновали слуги, предлагая вино и пирожные, фрукты и сыр.
Мари-Жозеф ехала в коляске месье, зажатая меж мадам и мадемуазель; напротив сидели месье и шевалье де Лоррен. Она ужасно жалела, что не может ехать верхом на Заши, своем верном ифрите. Тогда она бы галопом поскакала на голубятню и ожидала бы там вестей о затонувшем галеоне.
В соседнем экипаже рядом со своей супругой мадам Люцифер лениво откинулся на спинку Шартр, обмениваясь томными взорами с придворными красавицами. Он не удостоил взглядом мадемуазель д’Арманьяк в павлиньих перьях. Мари-Жозеф предположила, что он завел новый роман. Шартр не замечал охлаждения Мари-Жозеф, как не замечал печальных вздохов мадемуазель д’Арманьяк; он даже не обратил внимания на то, что Мари-Жозеф больше не появляется в его обсерватории, не пользуется его сложным микроскопом и не одалживает его чудную логарифмическую линейку, а если и обратил внимание, то предпочел обойти этот факт молчанием.
А вот Лоррена весьма раздражала холодность Мари-Жозеф. С каждым толчком коляски он все ближе придвигал ноги к ее ногам, пока она не прижала подошвы туфель к опоре сиденья. Тогда он стал поглаживать кончиком башмака ее лодыжку. Одновременно он прошептал что-то на ухо месье и словно нечаянно запустил пальцы под его расшитый золотом жюстокор, лаская его бедро.
Мадам оторвала взгляд от своего нового бриллиантового браслета.
– У вас слишком большие ступни, месье де Лоррен, – заявила мадам. – Прошу вас, подвиньтесь, вы нас совсем затолкали.
Она сильно стукнула его веером по колену. Мари-Жозеф чуть было не расплакалась от благодарности к мадам, хотя только что готова была разрыдаться от обиды на Лоррена. Она прикусила губу, чтобы удержаться от слез.
– Мадам, вы меня обижаете, тем более что мои ступни всегда славились изяществом и малым размером. – Лоррен отодвинул ноги от лодыжек Мари-Жозеф. – Может быть, вы перепутали мои ступни с какой-нибудь иной частью моего тела?
– Разумеется, – оскорбленно откликнулась мадам. – Несомненно, с вашим языком.
Явно не веря своим ушам, месье бросил на супругу лукавый взгляд. Лоррен, раз в кои-то веки, потерял дар речи. Лотта затряслась от сдерживаемого смеха, как за минуту перед тем – Мари-Жозеф от сдерживаемых слез. Покраснев, Мари-Жозеф внезапно осознала, чему смеется Лотта и почему она не может засмеяться вслух. Мадам, принявшая безмятежный вид и притворившаяся, будто не понимает двусмысленности своих слов, не похвалила бы мадемуазель за такую проницательность.
– Поглядите на королеву Марию! – воскликнула Лотта, показав на экипаж Якова и Марии, стоявший рядом с королевским. – Да она настоящая пиратка, захватчица! Уговорите Халиду уделять мне хотя бы несколько минут ежедневно!
– Если ее величество попытается встать, то опрокинется, – сухо сказала мадам.
Мария Моденская носила фонтанж, не имеющий себе равных по высоте и массивности. Ленты и кружева каскадом низвергались ей на спину и трепетали на проволочном каркасе на расстоянии вытянутой руки от ее головы. С таким головным убором она не смогла бы ехать в закрытой карете.
– Мадемуазель Халида сама выбирает заказы, – извиняющимся тоном сказала Мари-Жозеф Лотте. Пусть брат и откажется подписать бумаги, Мари-Жозеф считала свою сестру свободной, хотя бы номинально.
– Ее величество королева Мария значительно щедрее вознаграждает свою свиту, – пояснила Лотта.
– Иными словами, щедрее раздает деньги его величества!
Халида ехала в экипаже королевы, держа на подушечке ее платок. Мари-Жозеф, пораженная, не могла не радоваться возвышению сестры, но одновременно ей стало боязно.
«Радостно и страшно, – подумала Мари-Жозеф, – ведь торжество всегда таит в себе риск».
Лакей опустил подножку. Мари-Жозеф вышла из коляски и поспешила на берег Большого канала.
– Шерзад! – позвала она.
Она запела, вызывая русалку. Несколько невыносимо долгих минут она боялась, что Шерзад не явится, но в конце концов удар раздвоенного хвоста обрызгал ей туфли.
– Шерзад, прыгни в честь его величества!
Шерзад поплыла, снова и снова кувыркаясь на волнах; волосы ее мягко струились, повторяя очертания ее тела. Не доплывая двухсот шагов до конца канала, она повернула и устремилась к карете его величества, разогнавшись до невероятной скорости. Мощным рывком она взвилась над водой и, подняв огромный фонтан брызг, низверглась вниз. Пораженные небывалым зрелищем, гости вскрикнули и зааплодировали.
Мари-Жозеф разыскала графа Люсьена; верхом на Зели, он ожидал приказаний его величества. Она надеялась на добрые вести, на едва заметный кивок, возвещающий, что галеон обнаружил сокровища Шерзад. Он встретился с ней взглядом и мрачно покачал головой.
Шерзад снова взмыла над гладью канала, сделав сальто в воздухе; ее темная кожа блеснула в лучах заката. Она обрушилась в воду, забрызгав его величество.
– Еще! – потребовал он.
Шерзад вновь прыгнула, прокрутив сальто сначала в одном, потом в другом направлении, ее силуэт четко обозначился на фоне заходящего солнца и пышных алых, желтых, оранжевых облаков. Потом она нырнула, беззвучно, не оставив даже ряби, войдя в воду. Гладь Большого канала отразила солнечный диск, превратив его в золотистую дорожку.
– Еще! – повторил его величество.
Но вместо того чтобы прыгнуть, Шерзад подплыла к берегу и застыла, облокотившись на каменный парапет.
Она запела королю, пытаясь воплотить в разделяющем их бесплотном воздухе образы, прекрасные и исполненные отчаяния, растрогать и умолить его. Мари-Жозеф слушала – смотрела, – закрыв глаза, чтобы ей не мешали ни вид канала, ни придворные, ни позолоченные коляски, ни даже облик ее подруги-невольницы.
«Мне перевести? – думала она. – Рассказать его величеству о семье Шерзад, о красоте бескрайних просторов моря, о пережитых ею приключениях, о ее скорби по погибшему возлюбленному?»
Песнь Шерзад вызывала сочувствие без слов.
Мари-Жозеф открыла глаза. Его величество нетерпеливо постукивал пальцами по борту кареты.
– Прикажите ей прыгнуть, мадемуазель де ла Круа!
– Я не могу приказывать ей, ваше величество, я могу лишь умолять ее!
– Прыгай, морская тварь! Я повелеваю тебе прыгнуть!
Шерзад фыркнула, соскользнула под воду и исчезла.
Мари-Жозеф бросилась к коляске его величества и пала рядом с нею наземь. Преклонив колени, она протянула руку и прикоснулась к королевскому башмаку:
– Она умоляет вас отпустить ее, ваше величество. Я умоляю вас! Пожалуйста! Пожалуйста!
– Ее спасет выкуп, который она сама же мне и предложила.
– Даруйте нам еще несколько часов…
Людовик освободил свой башмак из рук Мари-Жозеф.
– Я могу удалиться, ваше величество?
– Разумеется, нет. Я пригласил вас на Карусель и ожидаю, что вы появитесь в числе придворных.
Он постучал по борту экипажа:
– Трогай.
Ив ожесточил свое сердце, стараясь забыть мольбы русалки и просьбы своей сестры. Полночь принесет Шерзад смерть. Он не мог избавить от гибели морскую тварь, не мог избавить от горя или от упрямой, безумной причуды сестру, он мог спасти лишь себя.
«Если я угожу его величеству, – думал он, – то его величество прикажет мне продолжить исследования. Если я разгневаю его величество, то утрачу его покровительство и проведу следующий год, а может быть, и следующие десять лет или даже остаток жизни в монастырской келье, читая трактаты о нравственности».
Если прежде он сомневался, то ныне полностью отдавал себе отчет в том, что Людовик Великий, христианнейший король, обладал властью, превосходящей даже мирскую власть папы римского. Не важно, что его влияние уменьшилось из-за войны и голода, не важно, что ни Карусель, ни русалка не вернут ему утраченную юность. Людовик, даже клонящийся к закату, по-прежнему затмевал любого принца в зените славы.
«Вот если бы я мог сделать его величество бессмертным, – размышлял Ив, – или убедить его в том, что даровал ему бессмертие…»
Череда карет подъехала к фасаду дворца и остановилась в Министерском дворе, напротив Мраморного двора.
Мраморный двор совершенно преобразился для представления. Театральные машины, призванные изобразить море, поднимали в глубине сцены золотисто-голубые волны, а над ними нависали пышные облака. Тысячи свечей превращали сумерки в ясный день. Гобелены золотисто-голубых оттенков скрывали окна и двери дворца. Месье де ла Ланд дирижировал каким-то аллегро.
– Где месье Гупийе? – прошептала Мари-Жозеф.
– Вы не слышали? – спросила Лотта. – Такой скандал, король его уволил!
– Но он же не… Он не…
«Конечно, – мучимая чувством вины, думала Мари-Жозеф, – он оскорбил меня, но я не пыталась ему отомстить, не пыталась его изгнать, не надо было рассказывать графу Люсьену…»
– Он убедил месье Демаре написать несколько мотетов, а потом присвоил авторство себе! Его величество не простил подобного обмана!
Чувство вины, охватившее было Мари-Жозеф, сменилось смущением. «Дурочка, – укорила она себя, – неужели ты могла подумать, будто его накажут за нанесенное тебе оскорбление?»
Пьеса, исполняемая камерным оркестром, зазвучала зловеще и мрачно, но вскоре окрасилась мажорными тонами: это юный Доменико Скарлатти заиграл на клавесине переложение ее кантаты; оно должно было сопровождать балет.
Мари-Жозеф затаила дыхание.
Блестящее мастерство Доменико вполне соответствовало чудесной музыке Шерзад. «Доменико неподражаем!» – подумала Мари-Жозеф. Он играл по памяти, ведь партитура осталась у нее в ящике для живописных принадлежностей.
Мари-Жозеф закрыла глаза. Перед ее внутренним взором возникла сцена охоты инквизиторов на морских людей.
Зрители ахнули. Рядом с ней сладострастно поежилась Лотта. Мари-Жозеф открыла глаза.
Из катящихся волн выпрыгнул ужасный демон и, танцуя, прошелся по сцене. Внешне он напоминал Шерзад, но намеренно обезображенную: с выступающими клыками, с длинными ушами и витыми козьими рогами, с окровавленными губами и горящими красными глазами. Танцор выделывал кульбиты, а за его спиной резвились в волнах нарисованные русалки.
Неожиданно с небес спустилась золотая колесница. Откуда ни возьмись появились тритоны, трубящие в раковины, раздалась торжественная музыка. Кони Аполлона, гарцуя, прошли по сцене и исчезли в волнах, будто их и не бывало.
Клавесин заиграл радостную, победную мелодию – тему освобождения Шерзад.
Аполлон, в сияющих доспехах с солнечным диском и солнечными лучами-бриллиантами, бросил вызов морскому демону. Короткий меч Аполлона плохо защищал от острых когтей морской твари, оставлявших глубокие царапины на маленьком круглом щите. Однако постепенно, по мере продолжения поединка, демон уступал Аполлону, покорялся его воле и наконец подобострастно упал перед ним на колени и смиренно склонил выю, ожидая, когда на него наденут ошейник и посадят на цепь.
«Шерзад пела не об этом!» – чуть было не вырвалось у Мари-Жозеф. Однако, невзирая на грубые искажения, песнь Шерзад, повествующая о судьбе русалки, завораживала Мари-Жозеф, а музыка восхищала любого, кто взял себе за труд вслушаться.
Аполлон провел морскую тварь по сцене. В тени за клавесином поднялся тенор и запел под сладостные аккорды Доменико:
Аполлон, бог солнца, Ты появляешься на небе, возвещая рассвет. Своею властью ты смиряешь море, Твой свет позлащает волны, Морские создания преклоняются Пред тобою!
Музыка смолкла. Тенор, Аполлон и Доменико склонились в поклоне перед его величеством, а русалка простерлась на сцене. Его величество милостиво кивал и улыбался, приняв их версию своего триумфа. Вокруг аплодировали ему члены королевского семейства, аристократы, кардиналы и епископы. Он принимал знаки почтения как должное.
– Какое прекрасное представление! – восхитилась мадам. – Какая прелестная музыка! Ее сочинил синьор Скарлатти?
– Ее сочинила Шерзад, мадам, – поправила Мари-Жозеф.
– Русалка?! – рассмеялась мадам. – Вы сами ее сочинили, вы так талантливы!
– Мари-Жозеф, душенька, не плачьте, – прошептала Лотта.
Граф Люсьен подскакал на Зели к экипажу кардинала Оттобони. Он передал Иву приказание выйти и явиться пред очи его величества.
Ив отдал глубокий поклон его величеству и поцеловал перстень папы.
– Я весьма доволен результатами ваших исследований, отец де ла Круа.
– Ваше величество, я…
Ив бросил взгляд на Мари-Жозеф, но она явно не могла расслышать то, что он собирался произнести. Может быть, она никогда не простит ему выбора, который он сделал.
– Ваше величество, ваше святейшество, – прошептал он, стараясь, чтобы никто не подслушал, – я установил, для чего служит странный орган русалки. Его назначение именно таково… как вы надеялись.
Его величество остался безучастным – этому научил его пятидесятилетний опыт царствования. Иннокентий же встревожился.
– Кузен, – обратился он к Людовику, – подумайте дважды. Если это правда, то какого решения ожидает от нас Господь? Морскую тварь должна исследовать Церковь. Передайте ее мне.
– Я подумаю об этом, – сказал его величество. – Пожалуйста, месье де Кретьен.
Ив поднялся и встретил взгляд ясных серых глаз графа Люсьена, исполненный такого презрения, что не могло быть сомнений: он распознал ложь.
Ив отвернулся. Граф Люсьен никак не мог ему помешать, ведь он знал о натурфилософии не больше, чем остальные придворные, и не в силах был его разоблачить.
Граф Люсьен подал его величеству плоскую квадратную шкатулку экзотического дерева, инкрустированную перламутром. Его величество открыл ее: внутри, на черном бархате, покоился золотой диск, изображающий его величество в римских доспехах, верхом, без седла, на боевом скакуне, с развевающимися по ветру волосами. Его величество вынул медаль из шкатулки, и она под действием собственной тяжести повернулась на крупно набранной цепочке, открывая на реверсе запечатленную Мари-Жозеф рельефную русалку, радостно резвящуюся в волнах.
Ив осознал, что совершил.
Колени его подогнулись, и он чуть было не упал. Схватившись за борт экипажа, он с трудом удержался на ногах. Он попытался поднять голову. Задыхаясь, не в силах оторвать взгляд от земли и от сверкающих спиц, он думал: «Лучше броситься под колеса. Как мне искупить собственную ложь, если не низвергшись в ад? Тогда мне не придется смотреть в глаза Мари-Жозеф и каяться за содеянное, не придется слышать последний крик русалки, не придется увидеть разочарование его величества, которое неизбежно постигнет его на смертном одре…»
Его величество надел медаль ему на шею. По толпе зрителей прокатился шепот одобрения. Ив наконец поднял голову, и по щекам его заструились слезы. Его величество улыбнулся.
– Вы обнаруживаете истинную скромность и похвальную чувствительность, отец де ла Круа, – произнес он. – Прошу вас, присоединитесь ко мне.
Ив сел в экипаж, ощущая невероятную слабость, словно сраженный тропической лихорадкой. Сидя рядом с королем, он плакал и отирал рукавом слезы, едва удерживаясь, чтобы не броситься ему в ноги, не признаться в обмане и не погубить себя и русалку.
Объехав двор, экипажи с грохотом прокатились в ворота и вереницей двинулись к площади Оружия. Плац окружала огромная трибуна. Жесткость позолоченных деревянных скамей смягчали бархатные подушки; на всех углах красовались большие букеты цветов. Воздух благоухал лавандой, рассыпанной на ступенях. Возле трибуны выстроились слуги, готовые проводить гостей его величества на их места и преподнести каждому серебряный кубок, увековечивающий память о Карусели. Зрителей развлекали жонглеры и певцы.
Кардинал Оттобони и прочие представители папской свиты провели его святейшество на предназначенное ему почетное место в королевской ложе. Лакей распахнул дверцу королевского экипажа.
– Займите место в моей ложе, отец де ла Круа, – сказал его величество, – и поддержите мой отряд.
– Да, ваше величество, – спускаясь по ступенькам, отозвался Ив.
– Я горжусь вами, – добавил Людовик, – горжусь вами, сын мой.
Ив оторопело обернулся:
– Ваше величество?..
– Ваша мать простила бы меня за то, что сейчас я открыл вам тайну, – произнес Людовик. – Она настаивала на том, чтобы я не признавал вас при жизни ее мужа.
Его коляска покатилась прочь по хорошо утоптанной земле. Принцы крови и фавориты галопом поскакали вслед за королем, чтобы подготовиться к состязанию.
«Сын его величества?! Возможно ли это?»
Ив точно во сне двинулся следом за слугой к трибуне.
«Это многое объясняет, – размышлял Ив. – Ссылку нашей семьи на Мартинику. Королевскую милость. Мое возвышение при дворе…»
Лакей проводил его в королевскую ложу. Ив без сил опустился на скамью, раздираемый противоречивыми чувствами – восторгом, скорбью, сознанием вины…
– Отец де ла Круа, – услышал он голос мадам Люцифер, – как мило с вашей стороны составить нам компанию, когда все остальные кавалеры нас бросили и не принимают в свои игры.
Наклонившись совсем близко получше разглядеть его медаль, она словно нечаянно, якобы лишь для того, чтобы не потерять равновесия, положила руку ему на колено. Поблизости сидели мадам и мадемуазель, в их свите пребывала и Мари-Жозеф. Ив не мог поднять на сестру глаза.
«Я этого не вынесу», – пронеслось в голове у Ива.
Однако ничего иного ему не оставалось. Мадам Люцифер и мадемуазель д’Арманьяк взяли его в кольцо справа и слева, прижимаясь к нему все теснее и теснее, околдовывая его чарующими звуками своих голосов, волнуя ароматами духов.
– Вы явились сюда, чтобы толкнуть меня на путь греха? – прошептала мадам Люцифер, его сводная сестра.
Пока Люсьен поспешно натягивал карусельный костюм и проверял, в исправности ли парадная сбруя Зели, Жак сбегал на голубятню и вернулся подавленный:
– Никаких посланий, сударь.
Люсьен кивнул. Он надеялся получить весть о том, что затонувший корабль найден, но не слишком-то тешил себя этой надеждой. Он заторопился в стойло. В шелковом шатре готовился к конному балету король.
– Месье де Кретьен, мне нравится ваш костюм.
– Благодарю вас, ваше величество.
Прежде «римские» королевские отряды всегда носили красное с белой отделкой и украшали доспехи и сбрую рубинами, перемежающимися бриллиантами. Люсьен не любил ярко-красного; ему, с его бледной кожей и светло-серыми глазами, он был не к лицу. Он предпочитал красновато-коричневый, синий и золотой; даже свои презервативы он завязывал шелковыми лентами синего цвета.
На Карусель он позволил себе надеть под красный кожаный панцирь колет золотой парчи, зная, что король в последний момент может приказать ему переодеться.
– Ваше величество, вы оказали мне милость, предложив выполнить какое-нибудь мое желание.
– Прямо сейчас, месье де Кретьен?
– Завтра оно утратит всякий смысл.
– Хорошо, если это в моей власти, – усталым голосом произнес король.
– Я молю вас сохранить жизнь морской…
– Не вздумайте! – вскрикнул король и продолжал уже спокойно: – Не просите у меня невозможного.
– Но иногда вы требовали от меня невозможного.
– И не упрекайте меня, – сказал его величество. – Неужели вы не цените мою жизнь, Кретьен?
– Больше собственной, сир, как вам хорошо известно.
– Это мадемуазель де ла Круа совсем заморочила вам голову своими россказнями о говорящих морских тварях и тайных кладах! Вот уж не думал, что вас способна одурачить женщина! Вам следовало взять ее…
– Я не беру женщин силой! – оскорбленно перебил его Люсьен.
– Вы чрезмерно щепетильны. Можно подумать, что вы христианин.
Люсьен с трудом удержался от резкого ответа. Если бы он попытался ответить на оскорбление, от этого не выиграли бы ни он сам, ни Мари-Жозеф, ни русалка.
– Ваше величество, взгляды мадемуазель де ла Круа весьма здравы и, в отличие от суждений ее брата, совершенно бескорыстны.
– Вы пытаетесь уверить меня, будто меня обманывает моя собственная плоть и кровь?
– Неужели подобного не бывало прежде, ваше величество?
Если Людовик рассчитывал поразить Люсьена, признав себя отцом Ива, то его ожидало разочарование; впрочем, король подозревал, что большинство придворных догадываются об этом, кроме, разумеется, Ива и Мари-Жозеф де ла Круа.
Людовик негодующе приосанился, неожиданно рассмеялся, умолк и снова превратился в воплощение достоинства.
– Ценю вашу искренность, Кретьен.
– Не стану называть Ива де ла Круа лжецом, – уточнил Люсьен. – Я лишь утверждаю, что у него есть веские причины для самообмана.
– А у Мари-Жозеф де ла Круа – нет?
– Какие же? Брат удостоен вашей милости. Сестра только рискует навлечь на себя ваш гнев.
– Я не могу отдать вам русалку, – промолвил Людовик. – Я не пойду на это. Не просите меня пощадить ее жизнь, давайте останемся друзьями.
Люсьен поклонился. «Я сделал все, что мог, – подумал он. – И более не могу ничего предпринять».
Он не надеялся на успех, но, хотя не терпел проигрывать, удивился, не испытав разочарования. Он был просто зол.
Мари-Жозеф большими глотками пила вино из серебряного кубка. Как только слуга снова наполнил его, она вновь его осушила.
«Какую-нибудь неделю тому назад, – размышляла она, – серебряный кубок, дар короля, привел бы меня в безмерный восторг! Всего неделю тому назад!»
Она махнула рукой, отсылая слугу, и поставила кубок на пол. Чуть-чуть захмелев, она, может быть, и расхрабрится, но, изрядно напившись, только навредит делу.
Трубы возвестили об открытии празднества, барабанная дробь провозгласила начало Карусели. Жонглеры и певцы кинулись прочь с плаца. Распространив запах дыма и смолы, вспыхнуло одновременно множество факелов, и площадь Оружия озарил резкий свет и протянулись длинные тени. Восточный край неба, напротив солнца, заполонила гигантская оранжевая луна.
Жить Шерзад осталось всего несколько часов.
Карусельные отряды галопом поскакали на плац.
Его величество в роли Цезаря Августа, императора Древнего Рима, возглавлял процессию верхом на самом крупном из китайских чубарых скакунов. На его красной кожаной сбруе сияли инкрустации из рубинов и бриллиантов, на надлобном ремне оголовья покачивался пышный красно-белый султан. Каждая пряжка, каждая бляха на седле и удилах, нагруднике и чепраке сверкала золотом. Красные и белые ленты развевались в гриве и хвосте коня.
Король облачился в колет, усеянный бриллиантами, а кайма, которой был отделан красный кожаный панцирь, переливалась сверкающими рубинами. Его высокие красные сапожки-котурны завязывались серебряными лентами, также украшенными бриллиантами. Белокурый парик мерцал золотой пудрой. На голове его возвышался причудливый шлем с белыми страусовыми перьями, закрепленными огромными рубинами; плюмаж ниспадал до конского крупа. Его величество держал круглый римский щит с королевской эмблемой – солнечным диском чеканного золота, разгоняющим блестящие серебряные тучи.
Августейшие внуки ехали одесную его величества, каждый в некоем подобии его костюма, каждый верхом на чубаром китайском коне: его величество – на боевом, герцог Бургундский – на строевом кавалерийском, герцог Анжуйский – на небольшом, вроде дамской лошади, герцог Беррийский – на пони. Остальные участники королевского отряда скакали на серых в яблоках.
Люсьен ехал непосредственно позади короля. На его щите красовалась полная луна, сияющая отраженным светом солнца.
Отряды галопом описали круг по плацу. Месье на своем вороном испанском скакуне нес зеркальный щит, отражавший лучи его брата, «короля-солнце». Рядом с ним, на парном вороном жеребце, ехал Лоррен. Вместе, в японских кимоно, в лакированных доспехах и в причудливых шлемах, они возглавили свой отряд, выстроившийся по двое.
За ними последовал отряд месье дю Мэна, в тюрбанах и широких одеяниях кочевников пустыни, верхом на золотисто-рыжих конях. Их серебряные удила украшали разноцветные шелковые кисточки. Месье дю Мэн нес лавровую ветвь, посвященную солнцу.
Шартр предводительствовал отрядом древних воинов в прозрачных египетских льняных туниках. Он держал в руке высокий сноп цветов подсолнечника; они колыхались на ветру, роняя желтые лепестки. Его отряд на гнедых бросился вдогонку за золотисто-рыжими скакунами Мэна. Когда они поравнялись, то почти настигли вместе отряд его величества, за которым и последовали неотступно по пятам.
На кожаных чулках и меховой набедренной повязке монсеньора сияли изумруды. На плечах его развевался плащ из переливчатых перьев. В руках великий дофин держал кожаный щит, обрамленный птичьими перьями и украшенный серебряным орлом, обратившим взор к золотому солнцу.
Военный отряд монсеньора пересек плац, явив собою буйство ярких перьев и разноцветных драгоценностей, хаос кожаной бахромы и пестрых бус, меха и лент. Всадники его отряда соперничали друг с другом экстравагантностью и яркостью костюмов; лошадиные масти в его отряде ни разу не повторялись: черно-пегие кони соседствовали с гнедо-пегими, соловые – с булаными. К их отряду присоединились и вожди гуронов; в своих заемных панцирях, кружевах и парижских шляпах с плюмажами, они являли собой зрелище не менее диковинное, чем остальные.
На трибуне принц Японии наблюдал за конным балетом с таким видом, словно жалел, что не может в нем поучаствовать, а шах Персии – словно радуясь, что ему не придется в нем участвовать. Царица Нубии томно возлежала на подушках, скрытая от лунного света пологом черного шелка, который держали над нею прислужницы.
Каждый отряд отличала особая манера верховой езды. Если месье, Шартр и дю Мэн стремились, не теряя скорости, достичь точности в исполнении трюков, то отряд монсеньора, к удивлению и восторгу зрителей, совершал дерзкие и рискованные чудеса вольтижировки, то пуская коней галопом и становясь во весь рост на седло, то наклоняясь подобрать с земли позолоченные обручи.
Луна прошла уже половину пути до зенита. Галеон не послал более никаких известий.
В составе римской кавалерии его величества Люсьен верхом на Зели скакал на площадь Оружия.
Как и во время учений, римское войско разделилось на две шеренги, потом на четыре, словно в зеркале повторяя рисунок, сначала единожды, потом дважды.
От краев плаца всадники повернули коней и стремительно пустили их к центру. Все четыре шеренги одновременно ринулись к середине плаца, скача прямо друг на друга. Зрители восторженно вскрикнули и тотчас испуганно смолкли.
Люсьен скакал следом за королем, сдерживая Зели.
Достаточно чуть-чуть замешкаться или чуть-чуть прибавить скорость, и одно простое движение разрушит сложный маневр, низвергнет наземь коней, сметет всадников и превратит изящный балет в кровавое поле брани. После несчастного случая, в котором может пострадать король и трое из четверых его законных наследников, никто и не вспомнит о русалке. Может быть, ей удастся незаметно ускользнуть…
Однако Люсьен не мог заставить себя подвергнуть риску короля.
Зели безупречно выполнила полагающиеся движения конского балета. Четыре шеренги слились, образовав две, а потом одну; кони, гарцуя, подскакали к тому концу трибуны, на котором расположились аристократы. Зрители разразились радостными криками, воплями «ура!» и стали бросать цветы под копыта королевского скакуна.
Король подъехал к подножию трибуны. Его подданные стали кланяться; даже чужеземные монархи поднялись со своих мест, приветствуя его величество. По его знаку на плац выкатили несколько грузовых повозок. На оглоблях повозок и на упряжных лошадях колыхались ленты.
– Кузены, в знак уважения примите от меня дары.
Сначала он обратился к Якову Английскому и королеве Марии. Лакеи подняли с первой повозки картину вдвое больше портрета, который Яков подарил Людовику, и совлекли с нее покров белого шелка. С полотна на своего изгнанного кузена величественно взирал Людовик, скачущий верхом, без седла, в римских доспехах.
– Чтобы мы никогда не расставались.
– Самому отдаленному нашему кузену, прибывшему из островной державы-крепости…
На второй повозке возлежал гигантский гобелен, свернутый, точно свиток. Лакеи развернули его на валиках, по частям показав японскому принцу. В два человеческих роста высотой, в сто шагов шириной, он запечатлел триумфы его величества, благословляемые богами античного Рима.
– …шпалеру нашей гобеленовой мануфактуры, равной коей нет в мире.
На трех следующих повозках искрилось, сверкало и мелодично позванивало трио хрустальных канделябров, которые король преподнес царице Нубии.
– Пусть они освещают ваш дворец… Впрочем, ваша красота затмит их сияние…
Дар персидскому шаху занимал целых десять повозок: на каждой из них покоилось несколько зеркал в причудливых барочных рамах.
– Зеркала для вашего гарема, изготовленные на Сен-Гобенской мануфактуре, лучшие, прозрачнейшие в мире. А нашим союзникам из Новой Франции…
Дар вождям гуронов поместился всего на одной повозке, однако ценою превосходил все остальные. Два манекена, судя по перьям в париках призванные представлять американских дикарей, были облачены в костюмы белого бархата, с подходящими шляпами, перчатками и башмаками, сплошь усеянные бриллиантами.
– …костюмы, выполненные согласно нашим предписаниям.
Наконец его величество обратился к папе Иннокентию:
– А нашему кузену, папе римскому…
К трибуне подъехали две повозки. За пологом узорного шелка пронзительно вскрикнуло какое-то существо.
– …экзотические животные…
Люсьен внезапно преисполнился надежды. Он не пожелал бы ни одному созданию, тем более русалке, оказаться в руках папских инквизиторов. Гуманнее было бы сразу отдать ее месье Бурсену, пусть зарежет ее и приготовит что хочет, но папская темница давала хотя бы призрачный шанс, отсрочку смертного приговора.
– …одного дикаря…
Лакеи раздвинули полог. В первой повозке на прутья клетки с пронзительным криком бросился бабуин. Оскалившись, он принялся трясти решетку, а потом, просунув зад между прутьями, обильно испражнился на глазах у всех.
– …двух змей, дабы они напоминали нам о райском саде, о древе познания добра и зла и о наших грехах…
В клетке сплетались две гигантские анаконды, пригибая к земле ветви апельсинового деревца.
– …и трех великолепных скакунов, дабы они несли слово Матери нашей, Святой Церкви.
К трибуне подскакали трое августейших внуков, они спешились, подвели к подножию трибуны своих чубарых коней и преклонили колени перед его святейшеством. Герцог Бургундский и герцог Анжуйский выполнили свой долг стоически, но герцог Беррийский не выдержал и, когда папский швейцарский гвардеец взялся за удила его пони, зарыдал.
Разочарование Иннокентия, видимо, было еще горше, чем разочарование Люсьена, однако Люсьену приходилось скрывать свои чувства.
– Благословляю вас, дети мои, – сказал Иннокентий принцам. Мрачно, словно читая заупокойную службу, он произнес: – Кузен, я буду молиться… о вашей душе.
Людовик развернул коня и галопом поскакал прочь с плаца. Его отряд, стуча копытами, двинулся за ним, весь в развевающихся лентах, сияющих драгоценностях, золотой сбруе, и вскоре на плацу остались лишь китайские крапчатые кони, змеи и дикарь.
«Я больше не могу это терпеть», – подумал Люсьен. Осознав, что́ должен сделать, он пришел в смятение, но одновременно ощутил покой, словно от чего-то освободился.