Глава 17
Дамы достали из ридикюлей кошельки. Белозерова раскрыла записную книжку — с плотной серой обложкой и карандашом на тесемке.
— Евдокия Степановна, возьмете это дело на себя? — спросила она.
На меня, разумеется, никто не посмотрел. Еще вчера половина этих дам считала меня пустой финтифлюшкой с дурным характером, а день таскания горшков не возводит человека в ранг святого — по крайней мере, в делах денежных.
На самом деле их недоверие было мне только на руку. Если деньги окажутся у меня и я начну ими распоряжаться, завтра помощь приюту будет объявлена прихотью губернаторши, а послезавтра — распоряжением губернатора. После этого любая пожертвованная ассигнация перестанет быть милосердием и станет чем-то средним между податью и доказательством благонадежности.
Дамы из благотворительниц превратятся в моих приживалок при добром деле. Все их старания припишут не желанию помочь детям, а попытке выслужиться перед властью. Белозерова станет не женщиной, сумевшей навести порядок в счетах, а моей помощницей. Арсеньева из добровольной союзницы превратится в голосистую часть моей свиты. Покровская окажется не матушкой, поднявшей приходскую помощь, а благочестивым прикрытием губернаторшиной затеи. А если нам вдруг удастся расширить круг жертвователей, молва превратит их в людей, которых вынудили раскошелиться из страха перед властью.
К тому же Андрей совершенно не заслужил слухов о том, что его жена завела собственную кассу и через нее правит городом. Пока, во всяком случае.
Покровская посмотрела на Белозерову с досадой человека, обнаружившего на крыльце младенца.
— Кроме вас, некому, — сказала Арсеньева. — К тому же у матушки и деньги будут выглядеть благочестивее.
Действительно, деньги должны лежать у того, кому город уже верит. А я, если мне непременно хочется остаться втянутой в эту историю по самые уши, возьму на себя функцию портить всем настроение, напоминая, что благотворительность без порядка — всего лишь способ успокоить совесть.
— Деньги не должны выглядеть благочестиво, Елизавета Михайловна. Деньги должны быть разумно потрачены. — Покровская покачала головой и извлекла из ридикюля маленькую записную книжку. — Дамы, укажите, кто из вас сколько внес, и распишитесь. Придется мне завести отдельную тетрадь, а этот лист я туда вклею.
Что-то мне подсказывало, что одной тетрадью мы не обойдемся, но, пожалуй, я не буду торопиться радовать остальных этой мыслью.
В идеальном мире этому приюту нужен был ремонт. В совсем идеальном — изолятор для заболевших с отдельным входом: не бывает детского учреждения, где все и всегда на сто процентов здоровы. Но пока мы собирали деньги на дрова, потому что нормы снабжения от Приказа не подразумевали регулярное кипячение питьевой воды, и вполне вероятно, что скоро начнем собирать деньги на продукты. Я еще не изучала кухонные запасы, но можно было поспорить: рацион детей далек от того, что нормальный врач мог бы назвать детским питанием, не покривив душой.
Впрочем, тут и многие взрослые наверняка могли себе позволить только превратить голодание в недоедание — и безо всяких постов.
Я заставила себя не думать. Раз у меня нет возможности осчастливить весь мир мановением руки, следует делать то, что в моих силах. Поэтому пока — дрова.
Надо будет чуть позже спросить, сама ли Покровская пошлет кого-то за дровами или можно передать эту задачу смотрительнице, не потревожив Приказ.
Додумать я не успела. С улицы донесся стук копыт, потом по крыльцу простучали шаги — тяжелые и неторопливые, а еще спустя полминуты дверь отворилась, впуская отца Павла. И без того небольшая комната экономки стала и вовсе маленькой.
Смотрительница вскочила так резко, будто приехал не священник, а ее непосредственное начальство с ревизией. Евдокия Степановна деловито поднялась почти одновременно с ней. Быть женой священника, как я уже успела понять, означало уметь за секунду переходить от чая к похоронам, от разговора о дровах к таинствам и при этом не ронять достоинства.
— Отец Павел, — сказала она. — Слава Богу.
Я тоже поднялась вслед за остальными, не особо зная, чего ожидать.
Священник поставил на край лавки узелок и тряпичную сумку, которая выглядела увесистой даже на первый взгляд.
— Мир вам.
Анфиса Петровна склонилась под благословения. Следом Белозерова. Арсеньева, кажется, в последний миг вспомнила, что язвить сейчас не следует, и приняла благословение вслед за остальными дамами, как и я.
— Евдокия Степановна рассказала, что в приюте поветрие, — произнес отец Павел, развязывая горловину сумки. — Дело пастыря — быть при скорбящих. Я пришел исповедовать тех, кто в силах и желает говорить, и причастить болящих.
Причастить. Это слово словно ударило меня наотмашь. Полсотни детей, треть больны. Одна лжица. Идеальный, безупречно отлаженный механизм перекрестного заражения, который за полчаса сведет на нет все мои усилия как-то удержать инфекцию под контролем.
Захотелось заорать: «Только через мой труп!»
Но пока врач в моей голове бился в истерике, жена губернатора хладнокровно просчитывала последствия. Стоит мне раскрыть рот — и я из дамы со странностями, но в целом приличной и приятной в общении, превращусь в сумасшедшую, которая учит священника причащать. В кощунницу, полагающую, будто святое причастие способно навредить. В кликушу, которая отбивается от неведомых анималькулей.
Но и промолчать я не могла.
— Отец Павел, в приюте не ждали вашего визита. Детей кормили.
Причастие требует поста с полуночи. Может, священник решит ограничиться молитвой и благословением.
— Это моя забота, — отрезал он. — Ваша — проводить меня к детям и уведомить их воспитателей.
Я стиснула зубы, лихорадочно пытаясь найти приемлемое возражение.
— Здоровый человек перед Чашей воздерживается, — добавил священник чуть мягче. — Больного ребенка к Чаше голодом не готовят. Господь милости хочет, а не жертвы.
Он обернулся к смотрительнице.
— Распорядитесь, чтобы детей, которые уже по возрасту могут исповедоваться, собрали и спросили, кто готов принять исповедь и причастие. Тех сюда. А потом младших причастим и больных.
— А кто скажет, что не готов?
— Тех благословлю.
Он извлек из сумки берестяной короб, заполненный стопкой носовых платков.
— Матушка мне сказала, что вы любую тряпицу, которая больных детей касалась, в щелок макаете, — продолжал священник. — Распорядитесь, чтобы таз со щелоком сюда принесли. И, Анна Викторовна, говорят, у вас тут охлоренной извести мешок. Распорядитесь развести немного.
Пока я, ошалело моргая, пыталась это переварить, на свет явился еще один короб, а священник разделил стопку платков пополам. Он явно заметил мое замешательство и улыбнулся.
— Писание говорит: «Почитай врача честью по надобности в нем, ибо Господь создал его, и от Вышнего — врачевание».
— Сейчас принесу известь, — сказала я, отчаянно соображая, с чего это меня здесь именуют врачом.
Впрочем, священник быстро развеял мои заблуждения, напомнив заодно, что гордыня считается смертным грехом не просто так.
— В холерные годы московский владыка Филарет духовенству писал, чтобы народ удостоверять: болезнь есть, болезнь опасна и заразительна. Чтобы предосторожностям начальства повиноваться послушливо и верно. Чтобы сомневающимся читать ведомости и вразумлять их не бунтовать против врачей. — Он воздел палец. — А врачи говорят про охлоренную известь против миазмов: я сегодня с утра не поленился заехать к Григорию Ивановичу и полную инструкцию от него получил, и даже в книги, которые он мне показал, заглянул. Ему, конечно, уже доложили, что в приюте не холера, но вместе мы решили, что не следует искушать Господа требованием чуда там, где достаточно обычной человеческой предосторожности. — Он снова изменил голос так, будто проповедовал с амвона. — Кто по упрямству нарушит предосторожности и внесет заразу к ближним, тот согрешит не только против повиновения начальству, но и против любви к ближнему.
— Сейчас принесу, — повторила я.
Обходя дом, чтобы взять из мешка под окном спальни немного хлорки, я думала, что у отца Павла можно многому поучиться. Мне бы в голову не пришло превратить грязную бочку в нравственный вопрос, вылитые где попало нечистоты — в возможный грех против соседского ребенка, а кипяченую воду — из моей странной прихоти в форму милосердия, хоть и скучную и требующую дров.
Надо будет осторожно поговорить с отцом Павлом насчет распоряжений губернатора о воде. Слово пастыря может значить куда больше, чем отряд Росгвардии… в смысле солдат внутренней стражи.
Когда я вернулась с разведенным раствором хлорки, дамы уже покинули комнату, а священник успел расставить на столе все необходимое.
— Не ожидала, отец Павел, — не удержалась я.
Он с усмешкой опустил часть платков в раствор.
— Что священник знает, зачем нужна охлоренная известь?
— Скорее — что сочтет ее уместной рядом со Святыми Дарами.
Усмешка исчезла, взгляд стал строже.
— Святые Тайны — святыня. Человеческая грязь их замарать не может, но и коснувшись их, сама святыней не становится. Лжица касается больных губ, слюны, немощи. Это не Таинство. Это наша плоть, слабая и нечистая.
Он отжал как следует платки, положил рядом сухие.
— После каждого ребенка — влажным платом оботру лжицу, сухим сниму влагу. Губы ребенку — отдельным чистым. Все платы сразу в щелок. — Он едва заметно улыбнулся. — В конце концов, если младенец срыгнет на плат, никому не придет в голову говорить, что плат освящен, поэтому и стирать его не надо. Так и здесь.
Была бы моя воля, я бы его расцеловала. Но не поймут.
— Спасибо вам, отче.
Он снова улыбнулся в бороду.
— Матушка велела взять больше платов, — добавил он. — Сказала: иначе Анна Викторовна сгрызет собственные перчатки, и мою совесть заодно.
Я кашлянула.
— Матушка преувеличивает.
— Разумеется. Но я все же решил, что запас карман не тянет.
Он помолчал.
— Я бы хотел, чтобы вы нанесли мне визит, Анна Викторовна.
— Духовнику или Павлу Покровскому?
— Есть разница?
— Если я поеду к духовнику — я постараюсь быть честной. Если к Павлу Покровскому — осторожной. Выбирайте сами, батюшка.
— Возраст у меня уже не тот, чтобы разбираться на части. — Он посерьезнел. — Священник не снимает сана, когда говорит с мирянином о делах насущных. А человек не перестает быть человеком, когда надевает епитрахиль. Я не стану требовать от вас исповеди в гостиной. Но и делать вид, будто мне достаточно разговора о приюте и милосердии, не обещаю.
— Я вас услышала, отче, — кивнула я.
— Вот и славно.