Глава 11
«У Мехлиса» нас ждали в ГПУ…
До улицы Фрунзе доехали не так быстро, хотя от Белорусского вокзала ехать примерно минут тридцать. Нас несколько раз останавливали для проверки документов, несколько раз мы пропускали воинские колонны.
Главное политуправление находилось в здании Генштаба. Было видно, что за безопасность отвечают очень серьезно. Корзунов показывал документы, их читали очень внимательно, сверяли фотографию с лицом.
— А эти товарищи? — спрашивали несколько раз.
— А эти товарищи со мной, — отвечал Корзунов, каждый раз во время ответа зло зыркая на Иосифа Самуиловича, который наотрез отказался остаться с ансамблем.
Когда поднялись в приемную, нас уже ждал капитан — тот самый, что присутствовал на наших выступлениях с блокнотиком.
— Льва Захаровича нет, подождите, подойдет буквально с минуты на минуту, — сообщил он, показав рукой на длинный ряд стульев.
Мы расселись.
— Ваши песни — это просто что-то невероятное! — сказал он. — Я доложил, что репертуар нестандартный, но тематический и патриотический. Что ваш эксперимент, товарищ Корзунов, увенчался успехом. Признаться, я не ожидал, что такой маленький коллектив будет иметь такой успех!
— Спасибо. Сам озадачен, — ответил Корзунов, снова зло глянув на дядю Ёсю.
— Таки, а что удивляться? — не удержался от комментария старый еврей. — Талант всегда найдет себе дорогу.
Распахнулась дверь приемной и в нее буквально влетел Мехлис — высокий, с характерными еврейскими чертами лица и густой черной шевелюрой вьющихся волос. Я даже не удивился — этот вполне мог кушать биточки из тюлечки вместе с нашим дядей Ёсей у какой-нибудь тети Софы или тети Хаи в Одессе.
— Ёся! Ну таки как если надо кому-то сделать нервы, так тут обязательно твоя морда! — рявкнул он и коротко бросил:
— В кабинет!
В кабинете Мехлиса было все точно так, как в любом кабинете любого военного руководителя: портреты Ленина и Сталина на стене, стол буквой «Т», графины с водой и стаканы на столе, стулья — жесткие.
Мы уселись с одной стороны стола — с дядей Ёсей. Корзунов занял место напротив. Рядом с ним устроился капитан с блокнотом — я не знал его фамилии, называл так, по-простому. Мехлис прошел к главному столу и плюхнулся на свое место.
— Так. Времени очень мало, буквально три, максимум пять минут. Докладывайте, кто вам мешает и что нужно сделать, чтобы мешать стало себе дороже? — сразу перешел к сути вопроса Лев Захарович.
Корзунов открыл папку и начал доклад:
— Бригада сформирована непрофессиональная, то есть не связанная с Всероссийским Театральным Обществом, работа ведется.
— Товарищ политрук, — обратился к человеку с блокнотом Мехлис, — что скажете?
— Отзывы самые положительные, справку я уже предоставил, она в секретариате, — ответил чекист.
— Прекрасно, товарищ Павлов, — кивнул Мехлис. — В чем трудности?
Тут выступил Корзунов:
— Вчера был задержан и доставлен в комендатуру руководитель агитбригады «Огонек» Николай Шестаков. На основании совершенно надуманных обвинений, таких как несогласованный репертуар, жизнь в неприспособленном помещении, и выпечка хлеба в домашних условиях.
— Таки, а что делать? Лева, таки ж ты должен понимать, что голодный артист — это не артист! Даже канарейки голодными не поют! — возмутился Иосиф Самуилович.
— За канареек будем разговаривать после войны, — Лев Захарович махнул рукой в сторону нашего настройщика. — Желательно под биточки из тюлечки на кухне тети Софы.
Лев Захарович поднял трубку и коротко бросил:
— Соедините меня с Щербаковым. — с минуту ожидал соединения, потом заговорил — резко, как, видимо, делал все — разговаривал, двигался, решал вопросы. — Александр Сергеевич? Физкультпривет. Мехлис. Кто у тебя занимается агитбригадами? Понятно… Почему мою агитбригаду «Огонек» прессуют всеми способами? Вплоть до задержания? Не в курсе? А кто должен быть в курсе? Вы понимаете, что немцы в шестидесяти километрах от Москвы, а я занимаюсь такой чепухой? Разгребаю дрязги завистливых бездарностей? Мои люди работают, и работают хорошо. Чтобы больше не отвлекали меня на такие мелочи, скажи пожалуйста своим, кто там у тебя занимается пропагандой, чтобы дали этим людям работать. Если надо, я им индульгенцию выпишу. Как дела на фронте, спрашиваешь? Только что из-под Наро-Фоминска вернулся. Дивизия Лизюкова разворачивается. Думаю, остановят немцев, — и резко добавил:
— Уверен в этом.
И грохнул трубку на телефонный аппарат.
— Это ты нас, Лева, назвал чепухой и мелочью? — подал голос дядя Ёся, очень обиженно и даже с претензией.
— Ёся, я тебя очень уважаю и как человека, и как одессита, — ответил ему Мехлис. — Я думаю, что после победы мы с тобой не раз покушаем тараньку в Одессе, у тети Софы. Но сейчас не делай мне голову. Если немцы войдут в Москву, то мы с тобой будем висеть на соседних фонарях.
— Таки да, — вздохнул Иосиф Самуилович, — всю жизнь вместе, что ж мы, за фонари ссориться начнем?
— С-сссу… — едва не сказал Лев Захарович, но погасил звук. — Ёся, не каркай, а? Сейчас мы с тобой, Ёся, не евреи, мы с тобой коммунисты. Евреями будем после войны. Иди, работай. Все свободны. Вас больше не тронут, — и Мехлис махнул в сторону дверей.
Корзунов доставил нас до госпиталя, где проходил следующий концерт. В этот раз основную нагрузку взяла на себя Зинаида Ованесовна. Она пела:
— Черноглазая казачка, подковала мне коня. Серебром с меня спросила, труд недорого ценя. Как зовут тебя, молодка, а молодка говорит: «Имя ты мое услышишь из-под топота копыт»…
Не знаю, почему Зинаида взяла эту песню со своим колоратурным сопрано, ее лучше исполнять обладателям контральто, но низы у нашей Зины выходили виртуозными. Все-таки она кокетничала, когда говорила, что для больших залов ее голос мал.
Я взял аккордеон, вышел на импровизированную сцену и запел:
— Играй мой баян, скажи всем врагам… — песня довоенная, старая, многие ее знали.
И подпевали. А потом вышел Вова.
— Иду я, морда красная, никого не трогаю. После бани…
И люди смеялась. До слез.
Уже когда уходили меня остановил раненый.
— Братишка, откуда ты знаешь нашу пограничную песню? Про нашу заставу? Я с самого Буга отступаю. Мы держались, сколько можно было держаться. А потом отошли. По приказу отошли. Да нас-то и осталось пятеро. Пока отходили, осталось вообще трое. А до Москвы один я дошел, — он вздохнул и тихо произнес:
— Спасибо, что про нас помните.
Я пожал ему руку, похлопал по плечу и ничего не сказал. Любые слова сейчас были бы фальшивыми.
Душу рвало каждое выступление в госпиталях… Порой казалось, что все, больше не выдержу. Но брал аккордеон и пел — для людей, которые приняли на себя основной удар, для людей, которые кричали: «В атаку!», которые говорили, что враг не пройдет — и враг не прошел.
Словно на контрасте с настоящим, по возвращении в общежитие, мы снова столкнулись с чиновниками. Точнее — с чиновницами. Те две тетки, что приходили с начальничком в каракулевом пирожке, поджидали нас у стола дежурного. И начали сразу лебезить:
— Ну что ж вы так сразу-то? Что ж вы так сразу с руководства зашли? Могли бы на месте решить, поговорили бы с нами по-человечески… — затянула одна из чиновниц.
— Я тоже когда-то артисткой была, в оперетте выступала — ведущей, — подключилась другая.
— От нас-то что надо? — устало спросил я.
— Да вот репертуар надо было согласовать. И зарегистрироваться у нас. Вы вот от какого общества? — вступила в разговор первая.
— Идите на хр… гм… к Корзунову, с ним согласовывайте, — ответил я.
— Нет, ну так нельзя делать! — воскликнула первая. — Нам докладывают, что вы каждый раз поете разные песни и по разному подаете материал. А мы должны точно знать, что вы будете исполнять и в каком порядке. Есть же, в конце концов, утвержденный порядок проведения концертов, есть регламент. Есть, в конце концов, авторы исполняемых произведений. А они задают вопросы.
— Это народное творчество, — ответил я. — Мы собираем фольклор, и претензий у народа нет. Поверьте на слово.
— Хорошо, — включилась вторая тетка. — А мелодии? Где вы их берете?
— Вот здесь! — я хлопнул рукой по груди. — Из сердца.
— А вы член союза композиторов? У меня вот есть справка, что вы закончили только первый курс Московской консерватории, и то не все экзамены сдали за первый курс. Кто вам разрешил, кто дал право писать музыку?.. — все больше входя в раж, требовала чиновница.
— Ёся, я сейчас убью её… — прошептал я.
— Понял, — кивнул Иосиф Самуилович.
Он тут же взял дамочек под локотки и повел к дверям, мурлыкая:
— Ну что ж вы таки не вовремя? Люди устали, люди кушать хотят…
Я поднялся наверх, вошел в нашу комнату и рухнул на кровать — как был, в одежде. Ко мне подошла Зоя.
— Коля, ну что ж ты так расклеился? — тихо спросила она. — Соберись. Поесть надо. Ты не вставай, если сильно устал. Сейчас приготовим и я тебе принесу.
Добрая девочка. Но я ничего не ответил, просто закрыл глаза. Чиновницы меня просто выключили. То ли это какой-то отдельный подвид людей? Им бесполезно объяснять про войну, про страдания, про то, что немцы под Москвой. У них все должно быть под роспись. Да ёлки-палки, кто мне разрешил писать музыку? С одни курсом консерватории? И говорить им, что музыка не требует корочек об образовании, бесполезно.
Я заснул. Крепко, как после работы на огороде, в той моей прошлой жизни, где все было четко, понятно, спокойно. Снилась Валентина. Будто она хлопочет на кухне, готовит новогодний ужин и обращается ко мне с вопросом: «Ваня, а ты свеклу на селедку под шубой натер?»… И горят гирлянды, и по телевизору идет очередной «Огонек», полный пустых певичек и певунов типа Киркорова и иже с ним.
Было ли это вообще?.. Та, другая жизнь?.. За которую сейчас бьются советские люди? Чтобы она была счастливой, правильной и безбедной. Наверное, я слишком стар, потому что все, что было в моей прошлой жизни, взывает отторжение. Даже больше — отвращение. Не за это бьются сейчас сейчас полки и батальоны под Москвой. Просто за то, чтобы выжить.
Уже не знаю. Ничего не знаю и не понимаю…
Проснулся резко, от запаха гречки. Рядом со мной, на краю кровати, сидела Зоя.
— Каша готова. — сказала она. — Коля, поешь. Ты со вчерашнего вечера крошки маковой во рту не держал.
Она смотрела на меня своими васильковыми глазами так заботливо, с такой любовью, что я с трудом подавил желание прижаться к ней и поплакаться — как в жилетку. Сел, взял в руки тарелку. Начал есть. Аппетит, как известно, приходит во время еды. Под конец и сам не заметил, как сметелил кашу. А Зоя все это время сидела рядом и смотрела на меня.
— Спасибо, Зоя, — я отдал ей пустую тарелку.
Она встала, посмотрела на меня как-то долго, со значением, и ушла. Раздался дребезг оркестровых тарелок. Я сел на кровати. Вова уронил тарелки на пол. Одна покатилась в угол, под кровать Зинаиды Ованесовны. Вова побежал за ней, по пути смахнув тумбочку у одной из пустующих кроватей.
— Вов! Иди сюда, — позвал я и тут же выругался — все время забываю, что Вова глухой.
Я встал, подошел к нашему богатырю и похлопал его по плечу.
— А⁈ — радостно вскинулся Вова.
— Пошли, — кивнул ему и прошел к своей кровати. — Садись, указал ему на соседнюю.
Потом взял его руку и приложил к своему горлу.
— Слушай, — произнес четко, раздельно. — Ты когда слух потерял?
— Так мне уже много лет было! Четырнадцать, — ответил Вова.
— А петь ты умел? — задал следующий вопрос.
— Ага! И петь, и чечетку бить! — все так же, со счастливым выражением лица, ответил Вова.
— Тогда давай споем. Я буду петь, а ты слушай. Руками. Был такой композитор — Бетховен. Он оглох, но не перестал писать музыку. Он прикладывал руку к боку рояля и слушал, как вибрирует звук. Ты сейчас тоже будешь слушать руками, а потом повторять — голосом. Понял?
— Ага! — разулыбался Вова.
И я запел:
— Не печальтесь о сыне, злую долю кляня…
— Не печальтесь о сыне, злую долю кляня, — повторил Вова, уверенно попадая в ноты.
— По бурлящей России он торопит коня. Громыхает проклятая война, — здесь я заменил слово «гражданская» на «проклятая», — от темна до темна…
Вова повторял, голос у него был шикарный, если так можно сказать — бархатный. Приятный баритон, глубокий, красивый.
Уже через полчаса мы с ним пели дуэтом:
— И над степью зловещей ворон пусть не кружит, мы ведь целую вечность собираемся жить…
После этой строчки у меня перехватило дыхание. Да зачем мне эта вечность⁈ Мне бы сейчас прожить, как человеку. Не струсить, не расплыться амебой, не юркнуть в безумие. Я — человек. Может быть, не такой счастливый, как Вова. Но мне дан шанс спасти мою Родину. И как бы не была тяжела ноша, люди должны видеть в нас будущее. А каким оно будет — это будущее — не мне судить. Пусть даже я в нем и жил…
Вечер прошел спокойно. Мы с Вовой на десять раз отрепетировали песню из «Неуловимых мстителей» Потом все вместе пели песню из фильма «Белорусский вокзал». Завтра на выступлении она будет к месту.
— Я тут гитару настроил, — дядя Ёся подал мне инструмент. — Помнится, ты неплохо играл, — сказал он.
Я взял гитару. Пальцы привычно перебрали струны. Играть я умел и в своей прошлой жизни, но не так виртуозно, как Коля Шестаков. Завтрашний концерт обещает быть интересным.
Я не ошибся.
— А нам нужна всего одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим, — пели мы и слушатели аплодировали — в такт мотиву.
Духовой оркестр быстро подхватил мелодию и получилось вполне себе. Потом мы с Вовой под аккордеон спели песню из «Неуловимых». Потом я взял гитару.
Гитару Иосиф Самуилович настроил так, что она отзывалась на самое легчайшее прикосновение. Я тронул струны. Заговорил. Сначала речитатив:
— Перрон вокзальный, звучит гармошка, смех, табачок, и чей-то плач на всю страну. Давай присядем-ка на дорожку, ведь мы сегодня уходим на войну. Ну, что ж, прощайте, пора прощаться, состав разрежет черной лентой целину…
Я поменял слово «уезжаем» на уходим. Слово «уезжаем» здесь, на белорусском вокзале, в окружении этих людей, звучало бы фальшиво. Эту песню в моем прошлом (будущем?) исполнял Денис Майданов. Странно, когда ее слушал тогда, всегда усмехался: слишком уж фальшиво звучала она в устах демонстративно маскулинного певца. Мужественный, да, но эта мужественность была какой-то уж показушной, какой-то взлелеенной. Сейчас меня окружали люди. Бойцы. И каждый из них был более мужиком чем тот, ряженный, который форму надевал только на сцене. И вон тот совсем зеленый мальчишка, которому восемнадцать будет завтра. И мужчина лет пятидесяти, по виду интеллигент в котором колене. И старик, седой, как лунь, который, кажется, застал еще гражданскую — с винтовкой в руках.
Я пел сегодня эля этих людей, которые идут защищать свою Родину:
— Мне будет завтра лишь восемнадцать, а я сегодня уезжаю на войну. Мне будет завтра лишь восемнадцать, а я сегодня уезжаю на войну. Учитель школьный, сосед-историк, целует дочку и молчит, обняв жену. Ему в июле всего лишь сорок, а он сегодня уезжает на войну. Ему в июле всего лишь сорок, а он сегодня уезжает на войну. И над полями стаей птиц летят слова: знай, я вернусь, Победа будет, только жди и верь мне только…
Люди вокруг нас молчали. Слушали. Ловили каждое слово. А я пел, словно про себя самого:
— Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. А военком наш суров и краток, он воевал еще в гражданскую войну. Он разменял свой седьмой десяток, но он сегодня едет биться за страну. Перрон вокзальный, звучит гармошка, смех, табачок, и чей-то плач на всю страну. Давай присядем-ка на дорожку, ведь мы сегодня уезжаем на войну. А над полями стаей птиц летят слова: «Знай, я вернусь, Победа будет, только жди и верь мне только»…
Женщина средних лет обняла своего мужа. Тот наклонил голову и поцеловал ее куда-то в макушку, замотанную пуховым платком…
— Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. Но я вернусь, ты жди, родная, муж твой Колька. Но я вернусь, дождитесь, внуки, дед ваш Колька…
Длинный паровозный гудок. Люди задвигались. Бойцы Красной армии начали грузиться в вагоны. Они ехали воевать. За всю Отчизну… За Советский Союз…