Хозяйка Этхем Хауса · Глава 6

Глава 6

Греневик, Этхем Хаус . Четыре месяца спустя после выздоровления

Положив подбородок на руку, я гипнотизировала стоящую передо мной корзинку с крупными краснобокими яблоками. Очень хотелось шарлотку. Очень! Останавливало одно: у меня не было разрыхлителя. Нет, можно было бы попробовать и без него. Но за последние месяцы я, в попытках сделать свой быт более привычным, серьезно испортила отношения с нашим поваром: мастером Жилем. И наше с ним общение превратилось в вежливое, но от того еще более непреклонное, противостояние. Каждый новый рецепт я должна была излагать с такой дотошностью, будто писала инструкцию по сборке часов для слепого. А он… он исполнял их с дотошностью солдата, следующего бессмысленному приказу. И если результат оказывался «недостаточно возвышенным» (его любимая формулировка), он являлся ко мне лично. Ставил тарелку с моим творением на стол, отступал на шаг и складывал на своем длинном, как у гончей, лице такое выражение безмолвного, всепонимающего торжества, что хотелось провалиться сквозь пол. «Я же говорил, мадам», — кричали его поджатые губы и приподнятая бровь. Домашние наблюдали за нашей тихой войной со смесью ужаса и восхищения, как за поединком на рапирах, но в дела кухни не вмешивался никто.

Поэтому я и сидела перед корзиной с яблоками, пытаясь вспомнить, чем в эту эпоху можно заменить соду. Попробовать взять чуть-чуть поташа в качестве щелочи и загасить уксусом? Это вообще будет съедобно или я опять удостоюсь «особенного» лица мастера Жиля? Лучше, наверное, просто сбить в пену белки.

Мои вялые размышления прервала леди Мэри.

— Кэтрин, дорогая, сколько можно сидеть на кухне и рассматривать эти несчастные яблоки? Они никуда от тебя не убегу. А вот наш добрый Жиль, если ты не перестанешь оккупировать его святилище, очень даже может. И тогда мы все будем питаться жареными воробьями. Брось эту алхимию. Пойдём. Солнце — редкий гость в это время года, и нам нельзя быть невежливыми хозяйками.

Она протянула руку, и её приказ, облечённый в форму приглашения, не оставлял пространства для споров.

В Англии действительно царил чудесная безмятежная осень. Длинная череда дней с чистым небом и сияющим солнцем полностью опровергало мои представления о туманном Альбионе. Воздух, прозрачный и упругий, пах прелой листвой, влажной землей и дымком из далеких труб. Каждое утро луга, окружавшие Этхем Хаус, окутывала серебристая роса, которая на свету превращалась в мириады алмазных блесток. Мы наслаждались долгими прогулками, утопая по щиколотку в шелестящей траве, слушая отдаленный крик гусей, клином улетавших на юг, и наблюдая, как лучи солнца заливают парк, позолачивая стволы старых дубов и заставляя ручей искриться, будто он полон расплавленного серебра. Казалось, сама природа затаила дыхание в этом хрустальном, звенящем покое, и это ощущение совершенного мира было таким полным, что невольно рождало мысль: так может длиться вечно, и ничто не посмеет нарушить это золотое равновесие.

И в моей душе, после первых недель панического смятения, тоже воцарился покой. Жизнь обрела ритм, предсказуемость, срослась со мной, как удобное платье. Ужас перед отсутствием душа и электричества отступил, растворившись в череде спокойных, налаженных дней.

Утро начиналось с неспешного ритуала: чистка зубов, влажное, прохладное прикосновение льняного полотенца — моя личная победа над предрассудками (ежедневные ванны леди Мэри всё ещё называла «рискованным франтованием»). И затем — долгая, долгая пешая прогулка. Она стала моим якорем, а леди Мэри — и спасителем, и учителем. Именно в эти дни я смогла по-настоящему оценить ее неизменное спокойствие и силу духа. Не высказывая никакого раздражения, она поправляла мои промахи, тактично наставляла меня и слегка сдерживала мое бурное желание поменять всех и вся. Благодаря ей я прекратила шокировать окружающих так, как это было в первые дни, и обрела манеры, подобающие знатной даме той эпохи.

— Кэтрин, милая, благородная дама не шаркает ногами, будто виллан после дневной пахоты, — её голос был тихим, как шелест листвы. — И смотри… Видишь вон тот холм? Если идти прямо на него, мы промочим подолы. Настоящая леди всегда выберет путь немного длиннее, но сухой и открытый взорам. Это не трусость. Это благоразумие.

Она не осаживала меня резко, а мягко направляла. И благодаря этой мягкости мои бурные порывы всё изменить разбивались о её непоколебимое спокойствие, не как о скалу, а как о глубокую, тёплую воду, которая гасит любое волнение. Я научилась скрывать эмоции, носить платья, не спотыкаясь о шлейф, и разговаривать с окружающими так, чтобы не шокировать их своими манерами.

После прогулки нас ждал завтрак. Ещё одна маленькая победа, доставшаяся дорогой ценой. Я объявила войну Большому Залу по утрам — его мрачное величие подавляло аппетит. Мы отвоевали у миссис Барлоу небольшую, солнечную комнату с окнами на восток. По утрам её заливал свет, и в нём кружились золотые пылинки. А в особенно тёплые дни стол накрывали на террасе, под сенью старого плюща. Но право выбирать, «что» будет на этом столе, далось кровью и нервами.

Мастер Жиль, этот худощавый, бледный галл с усами щёткой и глазами фанатика, был неприступен.

— Мадам, — говорил он, и его акцент становился гуще от возмущения. — Завтрак — это фундамент дня! Основа! Это должна быть «сущность», концентрат! Мясной бульон. Дичь. Птица. Телячьи почки на углях. Ваши… эти «каши» из овса, ваши яйца «всмятку»… Это пища для хилых детей или монахов-аскетов! Вы хотите, чтобы Этхем Хаус ослабел и пал?

— Мастер Жиль, — пыталась я найти дипломатичный тон, чувствуя, как леди Мэри одобрительно молчит где-то за спиной. — Я лишь хочу немного… разнообразия. Света. Лёгкости.

— Свет есть в небесах, мадам, — парировал он, и его усы дёргались. — А на земле — плоть и кровь. Извольте кушать. «Pour bâtir le château fort». Чтобы построить крепость.

И он ставил передо мной тарелку с очередным шедевром мясного искусства, смотрящим на меня упрёком и вызовом. Война продолжалась. Но теперь, глядя в окно на золотой парк, я понимала: у меня есть тыл, есть союзник. И даже в этой кулинарной битве был свой, странный смысл. Это была борьба за свой маленький уголок в этом огромном, чуждом, ослепительно-прекрасном мире.

Если Жиль был неприступной крепостью кулинарии, то мастер Томас, управляющий, напоминал мне старый, мудрый дуб. Наши ежеутренние советы после завтрака проходили в комнате, которую я отвела под свой кабинет. Томас, мужчина лет пятидесяти с седыми висками и руками, исчерченными прожилками, встречал меня почтительным, но полным достоинства поклоном.

— Миледи, — его голос был низким и размеренным. — С винокурни в Сент-Мэри привезли десять бочонков сидра. Приказчики с восточных наделов просят разрешения согнать скот на ярмарку в Эксетере. И плотник Джоб сетует, что ему для починки амбара требуются гвозди, а не обещания.

Он раскладывал передо мной пергаменты с аккуратными, но совершенно загадочными для меня пометками. Никаких дебетов с кредитами. Только перечни: «Отдано: три меры ржи, два пуда шерсти. Получено: одна корова, полсвиньи, клятва верности». Цены плавали, как осенние листья на ветру, завися от урожая, расположения луны и длины бороды продавца.

— Мастер Томас, — начинала я осторожно, чувствуя, как леди Мэри, вышивающая у камина, приподнимает голову. — А нельзя ли вести… более подробные записи? Чтобы видеть не только что отдано и получено, но и… чистую прибыль? За месяц, скажем.

Томас медленно моргал, словно сова на солнце.

— Прибыль, миледи? Она — в полных амбарах, в приплоде скота, в исправных крышах над головами арендаторов. Цифры на пергаменте… — он мягко кашлял в кулак, — цифры — дело тщеславное. Они меняются. А довольный виллан, который знает, что сеньор не оставит его в голодную зиму, — это капитал вечный.

Его логика была железной и абсолютно чуждой. Я кивала, делая вид, что поняла, и ставила свою закорючку на его документах — знак одобрения. Но в уме уже вырисовывались стройные колонки будущей ревизии. «Подожди, мой добрый Томас, — думала я, глядя на его согнутую спину. — Весной мы с тобой посчитаем всё иначе. Каждую овцу. Каждый гвоздь».

Но весна была ещё далека. А пока, после обеда, наступало время тишины и лютни. Мои покои, с их толстыми стенами и гобеленами, отлично сохраняли теплоа. Мы с леди Мэри располагались у окна, откуда был виден парк, медленно терявший позолоту.

— Вы сегодня особенно задумчивы, Кэтрин, — говорила Мэри, ловко вкалывая серебряную иглу в канву, где расцветал сложный узор из гвоздик и незабудок.

— Просто считала в уме бочонки с сидром, — отшучивалась я.

— О, оставьте это Томасу. Его дед служил ещё деду вашего отца. Он честен. Скуп, как ноябрьская земля, но честен. — Она отложила вышивку. — Лучше послушайте. Это новая песня, её привезли из Лютеции. Она брала лютню и, прикрыв глаза, касалась струн. Звук их был тихим, словно доверительный шёпот. И её голос, не сильный, но чистый и тёплый, лился вместе с ним:

«О, сладкое мое отречение,

О, горькая моя отрада…

Среди шипов, в ночной тиши,

Расцвела для нас одна роза…»

В этих старинных строфах о любви и печали была вся её сущность — утончённая, немного отстранённая, хранящая память о другом времени, других нравах. Я, забыв о бочонках и гвоздях, слушала, и покой, тягучий и сладкий, как мёд, разливался по душе.