11 Глава 11

11 Глава 11

Глава 11.

— Контейнеры выходят из этой точки, — Морок тыкает маркером в карту. Мой товар здесь еще весь чистый. Конечная точка — здесь. По дороге в них появляются стволы и где-то сразу после таможни их выгружают.

— Кто заказчик, знаешь?

— Если бы. Все так чисто и аккуратно, что и не догадался бы. Считай, — случайно узнал.

— Бойня будет, когда стволы до адресата не доедут. Бабло огромное. У тебя ж там составы!

— Будет, Тигр. Я бы иначе сам решил.

— Тааааак….Ты выясняй, кто из твоих людей с Альбиносом и его отребьем связан. Без крысы тут точно не обошлось. Точку разгрузки мне дай, я своих подтягивать начну.

— Уверен, Тигр? Ты тут, в общем-то, без меня справился. А людей потерять можешь много. Откажешься, — пойму.

— Я своих слов не меняю, Морок. Никогда.

Прикидываем что-то, рассчитываем, — а я будто и не здесь.

Мозг здесь только и тело, — будто робот.

А внутри такой шторм бушует, что тому, который за окнами — за ним не угнаться.

Бросаю взгляд на часы, — часа три прошло, как уехал. Рейсы с острова каждый час ходят, проблем с билетами нет ни разу. Сколько ей времени надо чтобы собраться? Да там и собирать, в общем-то, нечего. Змей ей купальник купил, шорты и футболку, босоножки какие-то. Белье, кажется, еще Аля привезла, сразу. Так что — кулечка не наберется.

— Морок, а ты никогда не думал, чтобы все бросить? Островок какой-нибудь, как Маниз, прикупить и туризмом заняться? Нам, блядь, бабла на десять жизней хватит. Гостиннички построить так, чтоб не скучно было и вискарь себе на бережку спокойно попивать?

— Покоя, Тигр захотел?

— Да так. Подумалось вдруг.

— Ты ж знаешь, — нам покой не светит. Завалят нас, как только от дел отойдем, — так сразу и завалят. Карма у нас такая. Прошлое уже не выпустит. Ни за какое бабло покоя нам уже не выкупить.

— Это — да.

И что в груди у меня так щемит? Покой, что ли, призрачный, запахом поманил? Да ну на хрен, — я ж в нем просто сдохну. Я — как эта сумасшедшая стихия за окном.

Все дни солнце пекло, — и ни ветерка. Жара чертова стояла такая, что кости плавились. А сегодня — серое все, мрачное, и ветер носится, как очумелый, и волны бешенные.

— 7 баллов пока, — Морок смотрит за мной на панорамное окно, выходящее на море. — Судам моим возвращаться приходится. А ты свои, наверное, и не выводил.

— С чего ты взял, — оторваться не могу от моря бушующего. Вот так и в душе у меня сейчас, — мрачно и хлещет что-то больное. Так теперь всегда будет. Прикоснулся к ней дурацкий лучик, посветил, — и вот меня уже разрывает на части. И мраком все наполнено, — так ведь и раньше было, — только теперь мрак этот ощущается живым. Больным. Кожу с меня сдирающим.

— Чутье у тебя, говорят, нечеловеческое.

— А? Да, не выводил.

А сам, как завороженный на волны хлещущие смотрю. Будто сливаюсь с ними. Будто стенки между ними и мной разбивает этим завывающим ветром, — и моя собственная буря сливается с этой, наружной. Только у меня там, — шквал, ураган, серее самых серых туч все затянуло, — и носится, до гула в ушах носится. И колет. Блядь, так в груди колет, что разорвет.

— Морок, мне отъехать надо.

— Куда, Тигр? С ума сошел? Буря, смотри, по нарастающей идет. Ураган начаться может. У меня лучше заночуй.

— Надо мне, — и уже не слышу.

Сажусь в машину и лечу на бешенной скорости.

Ветер деревья, крыши домов кромсает, — и у меня в груди свистит, раздавливает, самого сносит.

Блядь, — куда я еду?

Дом увидеть свой пустой хочу?

Не могла она остаться, точно уехала, — да кто б не уехал на ее месте?

Спешу лучик этот дурацкий в себе до края, до основания задавить и под корень снести на хрен?

Наверное.

Потому что раздирает, убивает надежда, — что, может, все изменить возможно.

А что изменить?

Прошлое, — ее и свое стереть, гены ее из всей сущности вытащить, слова все жесткие назад забрать и то, что с ней сделал, — не из памяти, из жизни нашей стереть?

И руками, пальцами сплетаться, и засыпать вместе, беззаботно, и жизнь вовнутрь впустить, чтоб прорастала, чтоб она, а не злоба эта бешенная в крови забурлила?

Да нет.

Просто трепыхается где-то внутри надежда.

Та самая, которая на рассвете, когда вернулся, глаза жадно заставила на окна поднять. Та самая, которая сердце мне остановила, когда ее на окне увидел. И знаю ведь, что ушла, — пусть даже не улетела, пусть где-то она на острове еще, но ведь ушла, — и правильно, и не нужно ей рядом со мной, и мне не нужно, — потому что вспомним. И я вспомню, кто она и что сделала, и она вспомнит. Все. И что тогда? Грязи, дерьма, крови — только еще больше станет.

Только она, сука, не отпускает. И щемит мне сердце и треплет, раздирает.

Пусть уже утихнет. Скрутится и сдохнет уже наконец.

Увижу пустой дом — и успокоюсь.

И снова собой, привычным стану.

Рычит ветер вокруг меня, крыши домов срывает, — а я несусь, как угорелый. Мне бы притормозить, но шторм внутри бешенный скорости требует, иначе просто разорвет.

Как перышко, машину вместе со мной стихия развернуть пытается, но я был бы не я, если бы не несся всем стихиям на хрен наперекор.

Или внутри меня разорвет, — или ни одной стихии со мной не справится. Потому что лучше сдохнуть, чем поддаться.

На скрипящих тормозах останавливаюсь у дома.

Не сегодня. Сегодня стихия отступила, пропустила, сдалась моему напору. Крыши сорвала, а я пронесся сквозь нее. Разрезал.

Глаз мечется в сторону окна, врезается в него, — но, что я ожидал увидеть?

Бешенно колотящееся сердце замирает.

Утихает моя стихия.

Утихает внутри с каждым шагом, гулко отдающимся по пустому дому.

Мне даже смотреть, в комнаты заглядывать не нужно, — пустоту это чувствуешь, — точно так, как чувствовал наполненность, свечение какое-то, когда она была здесь, — пусть даже и не видел.

Гулко.

Гулко снаружи и внутри.

Унялся мой разрыв, такими же шагами пустынными там, в груди все отдается.

Пусто и звенящая тишина.

Да, блядь. Я именно этого и хотел.

Глупый светлячок, разладивший меня с самим собой, наконец-то съежился, дернул лапками и сдох внутри. Все. Все, как обычно, как я привык, как и должно быть. Нельзя в свое логово чужих допускать. Нельзя к ним привязываться. Нельзя размягчаться на хрен.

Глотаю виски из горла и подымаюсь наверх. Мой дом — на скале, на самой вершине.

И вот теперь хочется глотнуть ветра. Глотнуть его с самой высоты, распахнув руки навстречу. Пусть рвет и треплет, пусть швыряет в меня своей силой, — а я буду стоять у самого края, над водой, и хохотать ему в лицо!

Так и раскачиваюсь, отдаваясь ветру, грохоту этому бешенному вокруг, стихии этой дикой. На самом краешке.

И рвет она меня, — ох, как врет, — только хрен справишься, когда внутри такой же ураган гуляет!

В пустоте моей мечется, от стенок холодных, черных, с грохотом отбивается, — и снова носится внутри, завывая…

И черное все вокруг. Вода с облаками черными смешивается. Злобно о скалы бьется, будто проломить их хочет. Бесконечно бы смотрел, глаз не оторвать!

* * *

— Твою ж мать! — ору, перекрикивая ветер. А он, будто в насмешку, начинает реветь еще сильнее. — Света, мать твою!

Даже не думаю, — бросаюсь с высоты за красной тряпкой ее топика, который Змей купил, — на фоне этом черном он как единственная яркая вспышка.

Швыряют волны ее тело, подбрасывают, — и не понять, барахтается еще или уже нет.

Блядь, — как бешенное сердце снова начинает колотиться, из груди выскакивая.

Я — по хрен, мне бы успеть, мне бы поймать тебя в этой бешенной скачке волн! Пока вниз не унесло, не смешало с бурей, пока о скалы не разможило!

Кажется, мышцы все на хрен разрываются, пока гребу к ней, ни хера от волн практически не видя, — но, как бык, видно, двадцатым чувством, чую красную ее тряпку.

Гребок, еще, — и вот, поймал, в руке уже у меня бьется.

— Держись. Твою мать, только держись! — ору, чуть легкие не выворачивая, но все равно, она же не услышит. Тут рева столько — от волн, от ветра этого гребанного, что оглохнуть можно! Блядь, только бы живая! А я дотащу…

— Что ты творишь! Что ты, мать твою, творишь??? — валимся на скалы, — живая, отплевывается, головой мотает из стороны в сторону. А я ору, как сумасшедший, и разорвать ее на хрен сейчас готов.

Сам не понимаю, как замахиваюсь, — но рука, вместо того, чтоб пощечину дать, в волосы ее перепутанные почему-то зарывается. Дергаю на себя, — и губы ее соленые, мягкие, дрожащие, под своими чувствую.

— Прости, — жадно, судорожно шепчет, обжигая меня всего изнутри, по губам моим лихорадочно скользя своими, впиваясь в кожу под футболкой. — Прости, я просто прогуляться захотела, подскользнулась, и…

— Убил бы, — хриплю, а губы уже впиваются в нее, — и обжигает меня всего. Насквозь обжигает, — и не буря, не ураган уже внутри, а взрывы бешенные, огненные, ослепляющие. Ничего уже перед глазами не вижу, только ее вкус сумасшедший, с солью смешанный, выдохи ее пью, — и наглотаться ими не могу, стонет тихонько, язык мой своим дразнит, — и волосы рвет, судорожно хватаясь, ногами спину мою обвивает.

И рвет, рвет, — не снаружи, не футболку на мне пальцами своими судорожными, — меня рвет на ошметки, до рокота внутри, до дрожи, в тысячу вольт бьет одними губами этими, вздохами этими сумасшедшими, сладкими. Зверя во мне рвет, без кожи оставляет.

С ума схожу, лихорадочно гладя ее волосы, костяшками проводя по скулам, сам не замечаю, как срываю эту красную с нее тряпку, растирая ее упругую, налитую, такую нежную, покрывающуюся мурашками под моими руками грудь, как соски ее безумно ласкаю, заострившиеся, потвердевшие, напряженные.

Толкаюсь вперед между ее распахнутыми ногами и стоном выдыхаю в ее губы.

Вжать ее в себя хочу, — до боли, до хруста, вжать, впечатать в себя без остатка, чтобы не отделилась больше, чтобы вся со мной слилась.

И мечусь уже губами лихорадочно по всему ее телу, пальцами по мягким податливым губам, — зверея, теряя чувство реальности, — только ее вкус, только ее кожа, только вздрагивания эти легкие, еле заметные под моими губами, — а для меня они сильнее, чем весь ураган вокруг нас…

— Артур, — всхлипывает, и ноги на моей спине сжимает.

И я замираю вдруг, — и новый ток насквозь простреливает.

Волны накрывают, обдают нас выше головы, — а мы будто и не замечаем, дрожим и с ума сходим, вжавшись телами.

Отрываюсь от ее ключиц, голову вверх поднимаю и всматриваюсь в потемневшее серое небо в глазах. Скулы рукам и обхватываю и пью, — пью глаза эти невозможные.

— Не останавливайся, — шепчет, в руку мою вцепившись.

— Пойдем, — будто со стороны слышу свой, совсем чужой хрип. — А то нас здесь накроет.

И я говорю совсем не о волнах сейчас.

Подхватываю ее на руки, в себя вжимаю.

Дрожит вся, маленькая, как котенок, легкая, как перышко.

Хотел бы знать, от чего, — от воды ледяной, от страха, который пережила только что, или…

от того, от чего сердце мое сейчас из груди готово выскочить.

Распахиваю ногой дверь, заношу свою ношу на кухню, — и оторвать от себя не могу. Сердечко ее маленькое прямо в мою грудь так часто бьется, — а я ловлю каждый удар и вместе с ним опять теплом, жизнью наполняюсь. И отпускать ее надо, а только сильнее к себе прижимаю. Кажется, — все рухнет, если оторву от себя. Дом вокруг на куски развалится и на меня ошметками полетит. И придавит своей тишиной оглушающей. На хрен придавит.

— Света, — усаживаю на стол, а сам глаз от нее не отрываю, и еще сильнее прижимаю к себе, пальцами по щеке провожу, — и снова током прошибает. Вот так, — от одного прикосновения. Легкого, на уровне ветерка. — Это все снять надо. Вода ледяная. Заболеешь.

— Надо, — и снова за шею меня к себе ручонками своими маленькими притягивает, губы снова своими губами ищет, — я уже, Артур, заболела. Тобой.

— Не надо, девочка, — до хруста ее запястье сжимаю. — Не надо. Ты бояться меня должна.

Что ж ты тянешься ко мне, глупая? Тянешься, а я даже оттолкнуться от тебя не могу!

— Убегать от меня должна, — вожу, вожу рукой по лицу и дрожу, как пацан от того, как голову запрокидывает, как тянется к пальцам моим. — Я же тебя отпустил. Ты же свободна.

девочка. Бурю пережди — и уезжай. С острова этого, от меня подальше. Уезжай и самому мне свободу отдай, — ведь могу иначе и не выдержать, вцеплюсь в тебя сейчас и уже не отпущу. Уже ведь, как наркоман зависимый, — от запаха твоего, от кожи твоей бархатной, от глаз твоих — живых, настоящих, наивных таких, глупых и таких искренних. Сколько живу, — глаз таких не видел.

— Мне что, самому с тебя это снимать? — поддеваю пальцами кромку ее шортов.

Улыбается, будто во сне, а сама мою футболку на мне вверх дергает, срывает, и ладонями к груди прижимается.

— Ты тоже… — задыхаясь, и грудь вздымается, часто-часто. — Простудишься.

А я даже усмешки не могу из себя выдавить, — смотрю на нее, как загипнотизированный и только воздух со свистом из меня выходит.

— Света…

— Сними… Сними с меня это. Ты. Сам. Пожалуйста, — и сама, руками своими к ремню моему на поясе тянется. Дергает, — задубел мокрый джинс, не расстегивается, а она все дергает и дергает дрожащими руками. И глаз от моих не отводит.

— Хватит, Света. Все. Хватит.

Хватаю ее руки и опускаю на стол. Ступни ее за спиной у себя ловлю, — ледяные, дрожащие. Растереть пытаюсь, а она — дергает, вырывает из рук, снова обхватить меня ногами своими длиннющими пытается.

— Света, ты знаешь, что с тобой было? — уже нависаю над ней, угрожающе, тяжело. Выплевываю слова, как пощечину, — нельзя сейчас иначе, протрезветь нам обоим надо, а иначе — не выйдет.

— Я знаю. Мне Аля сказала. Меня изнасиловали.

— Ты шарахаться от мужчин должна, — прижимаю ее к столу, практически на него опрокидывая.

— Ты… Это другое… — ни капли страха в глазах, ничего, — только блеск и открытость, распахнутость. — Я же не должна теперь всю жизнь… Ты же — другой…

— А если скажу, что это я сделал? — еще больше нависаю, почти впечатываюсь.

— Ты… Нет… Ты не такой… Я доверяю тебе… Все доверяю, — и снова ладонями плечи мои обхватывает, ласкает, — до жара, до треска по коже.

— Так, все, Света, — стискиваю челюсти. Хватит. У тебя стресс и вообще… Не будет у нас ничего. Все закончилось. Вернее, даже ничего не начиналось. Снимай с себя мокрое, я сейчас полотенца принесу. И чай горячий приготовлю.

Сам себя от нее отрываю, — и это в тысячи раз сложнее, чем ее руки отвести. Сам. И трясет меня до рычания бешенного.

Блядь! Откуда в моем доме столько ненужных на хрен вещей под ногами??? Раз сто наталкиваюсь на тумбочки какие-то дурацкие, сшибаю их на хрен, пока до ванной дохожу за полотенцами.

— На, — даже не смотрю на нее, до сих пор так и сидит на столе.

Распахнутая.

Ноги только под стол прижала, а так и опирается на стол локтями. И кожа ее в темноте тусклой белеет. Белыми светящимися шарами грудь светится.

— Света, я не смотрю, — не смотрю, да, но спиной чувствую, и пять чашек разбиваю, пока чайник ставлю. — Или иди к себе. Там переоденешься, ванну горячую прими. Света!

Я сейчас орать на нее начну! Материться и орать! Блядь, — ну, что она вытворяет!

— Тебе тоже надо. Согреться, — всхлипывает. Обиделась, кажется.

— Я другим согреюсь, — с грохотом ставлю перед ней чашку и, подхватив бутылку с виски, ухожу к себе.

Быстро ухожу, как будто убегаю.

От себя? От нее? Неважно. Какая на хрен разница?

И злюсь бешено, безумно, — на обоих.

— Блядь! — луплю кулаком по стене. — Что у нас, на хрен, происходит?

Почему не уехала? Зачем осталась?

Соблазнить Тигра хочет, зверя приручить надеется?

А если не забыла ничего, если притворяется, — то в чем ее гениальный план?

Ручным меня сделать хочет?

Блядь, да каждый, кто хоть что-то про меня знает, — знает и то, что я не для отношений!

Я же ее придушу, дурочку, — рано или поздно придушу ведь!

Взбесится зверь, набросится, — и уже не пожалеет, не остановится, — разорвет!

А если и правда… Забыла все… Если сама, искренне, ко мне просто тянется?

Да ну на хер, — бред это, невозможный! Как ко мне тянуться можно? Мелкая же совсем, — ей бы на ровесников смотреть! Сколько у нас разница? Лет двенадцать?

Ни хера не понимаю, что происходит. Ни в ее душе ни хера не вижу, ни в своей.

Ладно, — может, притворяется она, манипулировать мной, может хочет, — и тогда она просто идиотка, жизнь которой весит еще меньше, чем она сама, со всеми косточками. Может, — и не развод это, с ее стороны, — блажь, глупость, хер знает, — допустим. Может, в психике ее такое там что-то переклинилось и она реально меня как что-то доброе воспринимает.

Но я-то! Я-то сам! С катушек чуть не слетел, совсем на хрен голову потерял!

Что там, на скале этой, блядь, было?

Сам же до сих пор не пойму, как оторвался от нее! Будто выключили меня, — выключили все сознание на хрен!

Никогда не дурел от женщины. Сколько их у меня было?

Молоденьких совсем, зрелых, опытных и наивных. Разных.

И пахли они ничуть не хуже и страсть в них огнем горела, извивались и орали, имя мое выкрикивая.

Но головы никогда не терял. Не пьянел. Ни от чего, ни от кого в жизни. Блядь, — даже не думал, что такое реально возможно, — и не в сопливых бабьих мыльных операх, а в жизни, со мной, блядь!

Душ принимаю, а до сих пор трясет всего. И жаром, — не от воды, изнутри, — обдает.

Одиночество мое мне нужно.

То самое. Гулкое. Злое. Холодное.

Мое оно. Для него я создан, а не для всего этого!

И что мне теперь, — самому из собственного дома уезжать, раз ее ни одной метлой не выгнать, а?

И выход к скалам колючей проволокой закрыть, чтоб не лезла, куда не надо. И ток пустить.

Ладно. У девчонки, скорее всего, — просто шок. Чуть не затянуло ее в эту бурю, не умерла чуть.

Завтра ее, наверное, попустит. Обоих нас попустит. Завтра по-другому все уже будет.

* * *

— Опять страшно? — уже почти проваливаюсь в тяжелый сон, когда чувствую на своей груди теплую возню.

Не думал, что придет сегодня. Уверен даже был, что не придет.

Но и не выгнал, наблюдал из-под полуприкрытых век, как осторожно прокрадывается, как стоит надо мной, долго всматриваясь в лицо.

Думал, — развернется. А нет. Мостится, на грудь мою укладывается.

— Нет. Не страшно.

— Тогда зачем?

Блядь! И током тут же простреливает, — она губами по груди скользить начинает.

Не по-детски, как, когда страшно ей было, мостилась.

Жарко. С судорожным придыханием. И руками изучает. Нет. Ласкает тело мое, грудь, — вот именно по-женски.

И это уже — совсем не та судорога, которая в каждом жесте с надрывом на скале сквозила. Сознательно. Страстно.

— Света, я ж не пацан тебе, — а член уже колом стоит, до боли от каждого ее вздоха, от каждого движения дергается. И так еле унял это бешеное желание, на грани взрыва, на острие боли, — так нет же, пришла и снова распаляет, с ума меня сводит.

— С мужчинами так нельзя, — вжимаю руки в матрас, чтобы даже к ней не прикоснуться. Потому что, — не остановлюсь. Почувствую ее под своими руками, — и обратной дороги уже не будет.

— Мы не целуем просто так. И вместе просто так не спим. Ты понимаешь это, а?

— Понимаю, — и губами, едва касаясь, по моей шее. Как крылья бабочки, — и оттого еще более остро, еще более жадно хочется впечатать ее в себя. — Почему ты говоришь со мной, как с ребенком? Я — женщина, Артур.

Женщина! Пигалица ты! Маленькая и глупая! Даже сама не понимаешь, какую бурю вызываешь во мне! Как сдерживаться приходилось, когда ты на плече моем сопела беззаботно. Как выворачивало меня и как рычал потом в душе, холодной водой обливаясь! Когда в постель ко мне приходила, — женщиной была? Понимала, что эрекцию бешенную вызываешь? И ведь, блядь, никого, кроме нее, не хочется, — только представлю, — а глаза у остальных, — не те, неживые, — и, блядь, будто резиновые куклы все вокруг после тебя!

— Женщины не приходят в постель к мужчинам потому что им страшно спать одним, — переворачиваю ее на бок, отстраняю от себя подальше. И сам на бок, лицом к ней укладываюсь.

— А если и приходят, — то совсем за другим, — не выдерживаю все-таки, ловлю ее локон и к лицу подношу. Вдохнуть ее хочется. После этой ночи — так точно в последний раз. Даже если здесь останется, — не пущу к себе больше. И сам к ней не приду. Никогда.

— И тогда это — не очень приличные женщины, Света. А ты — разве такая?

— Артур, — нет, блядь, она вообще на меня не реагирует! Глазами сверкает и опять руками к шее тянется, медленно, вот и правда, как настоящая женщина, коготочками вниз ведет.

И я содрогаюсь. Всем телом. Как пацан-малолетка.

— Я знаю, зачем пришла, — не придвигается, но скользит ноготками ниже. А меня уже в узел скручивает. — Я хочу этого. С тобой.

— Чего, Света? Чего ты хочешь? — каменею весь, а ее руки уже у живота.

— Всего хочу, Артур. Хочу тебя.

— Света… — кажется, я впервые в жизни застонал.

Каждому мужчине, конечно, хочется услышать эти слова. И даже не важно, от кого, — той, за которой ты бегал или той, которую видишь пять минут в жизни, — и будешь видеть еще меньше после того, как все закончится.

Но услышать это от нее, — это, блядь, выше моих сил.

После всего, что было.

После всего, что я с ней сделал, — и, блядь, в этой постели сейчас не важно, заслуженно или нет, — в любом случае, — это дико. Настолько дико, что меня почти выворачивает.

Я ко многому был готов.

И к тому, что она уедет, а мне непредсказуемо станет так херово от этого отъезда, что придется заставлять себя каждое утро вставать с постели и как-то пинками толкать в задницу, чтобы жить.

К тому, что хотеть ее буду до зубовного скрежета, а она будет вот так лежать у меня на плече, добивая и сводя с ума, сама об этом не подозревая.

Даже, блядь, готов был к тому, что на скале случилось, — адреналин накрыл обоих, и это, в принципе, даже понятно.

Хрен знает, как бы потом противно обоим было бы, — но понятно, мать вашу!

К чему угодно был готов, — только не к тому, что сейчас от нее услышал. Не к тому, что сознательно она это скажет. Не к этому. Никак.

— Света.

— Подожди. Послушай меня, Артур. Я все знаю, все понимаю. Я… Наверное, мое счастье, что я этого не помню. Так уж сложилось. Это было в первый раз, — в первый, понимаешь! И я ведь вспомню. Обязательно вспомню, — доктор говорит, что память рано или поздно вернется. И… Я не хочу так. Не хочу, понимаешь! Пусть мой первый раз будет сейчас. Пусть он будет с тобой. Потом… Потом все равно только то, что сейчас останется. Это и будет для меня моим первым разом. Даже когда я вспомню. Артур….

— Блядь, ты понимаешь, что это — не способ бороться с кошмарами! Света! — встряхнуть ее хочется и себе одновременно клочья волос выдрать. Пиздец, а не ситуация. Впрочем, как и все, что между нами происходит.

— Я не поэтому… Артур… Я… Я хочу быть с тобой. Не потому, что с кем угодно, лишь то, что было перебить. А — с тобой. Я же оторваться от тебя не могу.

В каком бы пекле не раздавали в этой жизни котлы, кажется, я вляпался в самый поганый из всех.

— Пожалуйста, Артур, — видимо, она приняла мое молчание за размышление.

И уже ее тело горит на моем, прижимаясь, а руки скользят гораздо ниже, чем остановились раньше.

Целует в шею, обхватив пальцами мой член, каждую вену налитую до одурения, пальчиками своими нежными гладит, — а я в глыбу каменную превращаюсь. Даже вздохнуть не могу.

— Это будет очень больно, Света.

— У меня все уже зажило, — не останавливается. Неумело член мой сжимает. И уже не в тысячу, — в миллион вольт меня всего простреливает. Даже не понимаю, как я еще шевелить языком могу и не обуглился на хрен весь.

— Не поэтому. Там, боюсь, не твой размерчик.

Да, блядь, меня даже шлюхи не всегда выдерживают. И на самом деле — это проблема, а не то, чем бы стоило гордиться.

— Больно, — когда ты меня отталкиваешь. Каждый раз, вот здесь, — руку мою к груди прижимает, — больно. — Дай мне почувствовать, как это бывает, пока я не вспомнила ничего еще. Дай мне себя… Артур…

Выдержало бы тут даже железо? Ни хрена, — расплавилось бы!

— Хорошо, — осыпаю ее поцелуями, переворачивая на спину. — Хорошо, Света. Только останови меня, если будет больно.

Не целовал, не ласкал ее, — нет, грехи замаливал.

Каждым прикосновением, — кожей, губами, телом, — и самому рычать от счастья хотелось, когда вздрагивает, когда всхлипывает от наслаждения и простыни руками сжимает.

Веду губами осторожно, сладко, едва касаясь, прикусываю тонкую шею на коже легонечко, — и сам себя рву, чувствую, как стены мои, монолитными казавшиеся, рушатся. С треском, с грохотом, обнажая меня всего, — без кожи, без панциря, — такого, каким и сам себя не знал.

И трясет меня, как в лихорадке, а еще сопротивляюсь, еще удержать эти стены пытаюсь, впиваюсь в них всем сознанием.

Но она бьется под моими губами, шепчет со стоном мое имя, — и ничего от них не остается, прах и песок, — вот и все мои стены, весь я, — сваливаюсь в обломки.

Первый раз не набрасываюсь на женщину, не беру, что хочется и как хочу, — а ее — узнаю в каждом прикосновении, каждый вздох ее отслеживаю напряженно, — изучая, знакомясь, понимая ее тело.

Как будто у самого это в первый раз. Но так, — на самом деле в первый.

И как будто не со мной все это, — как будто сон, наваждение, иллюзия.

— Закрой глаза и просто расслабься. Чувствуй, — шепчу, покрывая ее ключицы нежными поцелуями. А у самого искры из глаз, и голос совсем на хрип срывается.

Мотает головой и за шею меня к себе притягивает.

— Видеть тебя хочу. Глаза твои хочу. Тебя. Всего. Со мной. Во мне.

Чуть не вою от этого безумства, а глаза ее — с ума сводят.

Расширенные зрачки, и плеск серого неба в них, — темнеющего, грозового, буря моя в них.

— Сладкая, — выдыхаю, снова набрасываясь на ее губы своими. Терзая, в себя ее всю вбирая, заполняя собой, — тем, что прорывается из меня наружу из-за уже падших со страшным грохотом стен.

— Ты — наваждение, — на последней грани ловлю контроль и отрываюсь, — надо сдерживаться, а как, если сам себя теряю от прикосновений этих, от глаз ее, — она со мной, впервые в жизни, наверное, женщина подо мной настолько со мной, что плотью чувствую, как сама в меня входит, как пронзает этим проникновением. В самую душу, в самое сердце, — разворачивая все на своем пути. И это хуже занозы, — это уж не вытащить, не выдернуть из себя. Один раз почувствовать только стоит, — и все, уже не избавишься, не вытолкнешь из себя.

Обхватываю руками ее соски, — а она подо мной извивается, губы закусывает, — и сам стону, и сам взрываюсь, — сильнее, чем в физическом оргазме.

С рычанием скольжу губами по животу, ниже, к пупку, а внутри все ревет от того, как она дергается, как подскакивает на постели под моими руками.

Опускаю руку к ее нежным складочками, прижимаю их пальцами, раздвигая, — и опять с ума схожу от этого ее запаха там, одуренного.

— Что? — чувствую, как под пальцами напряглась и зажалась вся.

Да, тело ее помнит совсем другие, блядь, прикосновения. Она не помнит, — а тело помнит.

— Света, — не отнимаю руку, замираю, поднимаюсь и в глаза ей смотрю.

А там — отголосок уже когда-то виденной мной паники и взгляд застывший, стеклянный, в потолок.

— Света? Нам лучше остановиться.

— Нет! — вздрагивает и будто возвращается ко мне откуда-то. — Не прекращай, пожалуйста, — и шею мою обхватывает, прижимается грудью. — Вытесни из меня все это. Будь со мной. Люби меня.

Люблю, блядь, люблю, — иначе что я еще сейчас с тобой делаю?

Не знал этой любви никогда, не верил в нее, — выдумки и блажь все это. Но то, что происходит сейчас… Это, наверное, и есть она, — любовь. Иначе — какой она еще может быть?

— Я остановлюсь. Когда захочешь. Когда скажешь, — осторожно придавливаю пальцем бугорок клитора, ловя кожей, всеми мышцами ее судорожное выгибание подо мной.

Втягиваю сосок, водя по клитору по кругу, втягиваю нежно, играя с его вершинкой языком.

Все, все маленькая я должен сделать, чтобы улетела ты сейчас в наслаждение. Чтобы тот первый раз, который ты будешь по-настоящему помнить, стал для тебя блаженством. Таким, что перечеркнет все остальное. За каждое твое вздрагивание тогда от страха, за каждую секунду боли должен сейчас дать тебе столько блаженства этого, сколько твое тело только выдержать способно.

Охает, — тяжело, надсадно, когда я, проскользив языком по ее нежным складочкам, проникаю вовнутрь, — и снова замирает. Какая же ты там сладкая, девочка, какая красивая до невозможности, какая трепетная, чувствительная! У меня уши закладывает от ее еле слышного вскрика, чувствую, как замирает, отстраняется, но теперь уже не отпускаю, дергаю бедра ее на себя и начинаю впиваться в нее языком. Всю выпивая, всю наполняя собой.

Стонет, в матрас вжимается, но несколько моих жадных толчков, — и расслабляется.

Накрываю грудь рукой, сжимаю, перекатываю нежный дрожащий сосок, второй прижимая клитор, — уже сильнее, уже остатки контроля теряя от ее влажности, от того, какая она жаркая, от пульсации ее там, внутри.

И уже стонет, уже кричит вголос и сама бедрами мне навстречу поддается, выгибает их навстречу моему языку.

Это сумасшествие. Это настоящее безумие.

Кажется, я уже и дышать воздухом, в котором нет ее запаха, просто не смогу.

Будто в зверя превращаюсь, — безумного, жадного.

И по запаху этому ее смогу в любой точке мира среди толпы найти. Найти и больше не отпустить.

— Артур! Ох, Артур!

Чувствую, хоть и не вижу, как хватает губами воздух, как распахивает рот в застывшем крике, как глаза ее- серые омуты закатываются.

И ведет меня, срывает от того, как дрожит крупной, уже неконтролируемой дрожью все ее тело, насквозь дрожит, всем внутри нее. Взрывается, сдавливает меня в судорогах оргазма, — но напрягается еще, сопротивляться этому шквалу пытается, — и я вбиваюсь еще сильнее, еще с большим нажимом сдавливаю дрожащий горячий под моими пальцами клитор, заставляя ее пройти эту точку невозврата, сдаться, отдаться сейчас мне полностью, до донышка, выпустить на хрен весь ее контроль, за который она еще пытается цепляться.

И сам, как когтями о скользкую скалу в собственный контроль вцепляюсь, когда она взрывается наконец подо мной. Орет, выгибается, — и от меня самого, кажется, ошметки одни сейчас останутся.

Ласкаю ее еще сильнее, как одержимый, — да я и есть одержимый, — теперь от ее этой дрожи, от взрыва ее этого безумного с хриплым именем моим, разрывающим мне нервы на осколки.

Я же теперь зависеть от этого всю свою жизнь буду. Ничего более мощного, более желанного в жизни не испытывал никогда.

Затихает, перестает биться, только тихо всхлипывает.

А я — не выпускаю, целую, провожу по ее уже расслабленным складочкам языком, каждое уже ослабевшее вздрагивание ее в себя впитывая, проглатывая, заполняя себя этим блаженством. Пока не замирает совсем, пока не чувствую, что тело подо мной становится, как растопленное масло, — мягкое, почти недвижимое.

— Артур, — выдыхает еле слышно, когда поднимаюсь и к себе ее прижимаю, — уже ласково, только самого до сих пор еще потряхивает.

— Это было… Это звезды из глаз были…

О, девочка. Звезды. У меня там в глазах не звезды, — вспышки были разрывающие. Меня разрывающие. До основания.

И вот лежу рядом с тобой, — развороченный и хрен знает, стану ли опять, после всего — нормальным. Таким, как привык быть. Разворотила ты меня. Раскурочила.