Книга четвертая · Свет черного солнца · XIII. Скорбь и утешение

XIII. Скорбь и утешение

При необходимости этот монастырь мог послужить и крепостью.

Постройка венчала крутой подъем, и подступов к ней не было – разве что к воротам вела узкая извилистая дорожка. С обеих сторон от монастыря утес обрывался резкими склонами; в этом месте река Дилэнн отделялась от Вольты и несла свои воды к морю. Стены обители были сложены из бледного известняка, а зубцы покрывала корка серого снега. Вниз на холм смотрели темными глазами бойницы. Обитель окружало море хибарок и палаток: похоже, простой люд искал укрытия в ее тени. Сан-Гийом властно возвышался памятником Господнему величию в этой глуши.

Но стоило ветру донести запашок, и я понял…

– Что-то не так, – пробормотал Рафа.

Мы ускорили шаг, и когда запах остывшей крови усилился, у меня сильнее скрутило в животе, глаза полезли из орбит. Вблизи я разглядел, что хибарки и палатки пусты, а на стенах монастыря темнеют силуэты: к бойницам на железной цепи подвесили колеса от повозок, и на этих самых колесах висели, распятые и головами вниз – чтобы души сверзились в ад, – человек десять в тех же светлых одеждах, что и Рафа.

Вместе с вонью смерти ветер доносил и грай черных жирных ворон. Священник глубоко вздохнул, а его глаза наполнились слезами.

– Что это за дьявольщина?

– Габи… – шепнула Хлоя, обнажая сребросталь.

Я вынул Пьющую Пепел и крепко сжал рукоять.

«Во взрослом человеке семь кварт крови, т-ты знал это?»

– Еще бы, – пробормотал я.

«Хотя это зависит, к-какими квартами мерить: элидэнскими или н-нордлундскими. Считается, что…»

– Пью, – прорычал я, – смотрим в оба.

«У меня глаз нет».

Сирша сняла со спины Доброту, а Феба шла рядом с ней рыжей тенью. Когда мы приблизились к воротам, шерсть на загривке у львицы встала дыбом. Створки были широкие, окованные железом, с тиснением в виде колеса, но распахнулись они от легкого толчка. Мы с рубакой обменялись мрачными взглядами.

– Рафа, Хлоя, – сказал я. – Оставайтесь с Диором.

Феба – сама тишина – проскочила внутрь, и мы с Сиршей последовали за ней. Беллами шел последним. В просторном внутреннем дворике было тихо, словно в могиле. Слышался запах сажи, тлена и крепкого спирта. По сторонам от нас возвышались постройки: на западе – сводчатые залы библиотеки, на востоке – кельи и винокурня. Впереди же дворик переходил в широкий круглый сад, ныне тихий и покрытый снегом. В сердце его стоял огромный круглый собор, сплошь известняк и тонкие стекла витражей. Под ногами у нас были выложены прекрасные мозаики, описывающие житие мучеников… замаранные в запекшейся крови.

«Так это монастырь или мавзолей?»

Внутри нашлись еще тела, десятки мертвых, почти все в рясах. Оставленные гнить тут, они пролежали с неделю. Всюду кишели крысы: черноглазые, упитанные. Сидели на телах и вороны: птицы клевали замерзшее мясо, будто ища в нем клад. На внутренних стенах висело еще больше распятых, вверх ногами – как и бедолаги снаружи.

– Работали сталью, – заметил Беллами, опустившись на колено у одного из тел.

– Тех, что на стенах, ободрали до костей. – Я сплюнул. На языке стоял привкус смерти, живот крутило. – Их пытали и оставили истекать кровью.

– Что, во имя Бога, тут произошло, Габриэль?

– Бойня…

– Угодник.

Я обернулся к Сирше – та стояла на парапете над воротами и указывала на тела и потеки крови во дворике; я же, только поднявшись к ней по лестнице у привратницкой, понял, что вижу. Беспорядочная с виду бойня открыла свой безумный узор: сквозь тошноту я разглядел мрачный символ, составленный из трупов.

«Цветок и кистень, цветок и к-к-кистень».

Я кивнул.

– Наэль, ангел благости.

– Это работа священной инквизиции, – прошептал Беллами.

– Господи ты Боже мой…

Услышав стон, я глянул вниз и увидел в воротах старика Рафу: от горя его смуглая кожа побледнела. Он прошел во двор, запинаясь и стиснув в кулаке колесо так, что серебро чуть не погнулось.

– Отец наш небесный, что это еще такое?

Он бросился к ближайшему трупу, распугав крыс. Упал на колени и бережно перевернул мертвеца на спину, а потом издал дрожащий стон.

– О-о-о-о нет, Альфонс… – Обернулся к другому, мальчишке, и его лицо скукожилось, точно пергамент в кулаке. – Джамал? Джамал!

Он сгреб гниющий труп в объятия, словно баюкая его.

– Да что же это? ЧТО ЭТО ЗА БЕЗУМИЕ?!

– Рафа!

Хлоя в ужасе подбежала к старику. Священник же ухватился за нее и, брызжа слюной, затрясся. Казалось, он вот-вот развалится.

– О Рафа, Рафа…

– Х-хлоя, эт-то Джамал. Он… пишет стихи. О-он… о Боже… Боже…

Диор стоял в воротах, закусив рукав и глядя на меня. В спину ему из долины, трепля полы волшебного кафтана, дул кусачий ветер. То, что всех до единого в обители перебили, мальчишка понял не хуже меня. Он знал это столь же верно, как и то, что темное солнце опускается за горизонт. И все из-за…

– Все это из-за меня, – прошептал он.

Рубака взяла мальчишку за покрытую шрамами руку.

– Не говори так, цветочек.

Он посмотрел на Сиршу: на его глазах набухли слезы, во взгляде читалось четкое понимание.

– Сирша, – пробормотал я. – Останься здесь и присмотри за остальными. Я поищу выживших.

Рафа утробно взвыл, исторгая животные всхлипы, а я переглянулся с Хлоей: та прижимала священника к груди, утешая его и раскачиваясь, точно мать, она смотрела на зверства воспаленными слезящимися глазами. Я же, стиснув зубы и вскинув Пьющую Пепел, двинулся к библиотеке.

Дверь была обуглена, в воздухе витал запах застоявшегося дыма. Из-под ног у меня взлетали хлопья пепла, а на окнах чернела копоть. Увиденное повергло меня в уныние, и какая-то часть меня страдала даже сильнее, чем при виде трупов снаружи. Меч прошептал серебряным, полным скорби голосом: «Святотатство…»

Книги. Тысячи книг. Кодексы в латунной оправе, в резных деревянных переплетах. Пергаментные свитки и тома – каждый с любовью расписанный цветными миниатюрами. Их все, как шлак, пошвыряли на пол и подожгли. Все до последнего. Сожгли, сука, дотла.

Я опустился на колени у черной груды, пролистал загубленные страницы. Знания гениев, святых и язычников, тысячи истин и тысячи обманов, и все – достойные своего рассказа истории. Они обратились в пепел, ощущая вкус которого на языке, я прошептал:

– Жизнь без книг – жизнь впустую.

Обыскав другие постройки, я нашел лишь трупы и остатки оборванных жизней. Тарелки с объедками, незаконченный венок в келье… Я вышел из пустого собора, нещадно преследуемый запахом пролитой впустую крови и терзаемый жаждой. Фонтаны в форме ангелов лили в овальные пруды солоноватую воду. За собором вдоль краев утеса шла высокая стена, а за ней был обрыв футов в полтораста, который оканчивался пенными водами рек.

На стене, глядя вниз, на серые ледяные потоки, стоял Рафа.

Священник обернулся, когда я, поднявшись, подошел к нему. В пальцах он теребил висевшее на шее колесо. Лицо старика избороздили морщины, а щеки блестели от слез. Я не сказал ни слова. Просто не нашелся.

А потом… зазвучала музыка.

Поначалу среди окровавленных камней тихим эхом заметались простенькие ноты. Но вот аккорды слились в такт, а такты сплелись в мелодию, и вскоре я молча и пораженно слушал, как она, такая нехитрая, нарушила и заполнила ужасную тишину вокруг.

На стене, играя на лютне, сидел юный Беллами.

То была не просто мелодия, а подлинные чары. Начинались они как извлеченная из струн спираль меланхоличного рефрена и заканчивались дрожью, волнами по коже, от которых у меня в сердце срывало якоря. Подобной песни я прежде не слышал: она могла заставить камни плакать, а ветер – стихнуть из страха упустить хотя бы маленький робкий печальный момент. В ней слышалась боль и тоска, полнота и потребность, а каждая перемена, когда мелодия начинала звучать громче, поднимала тебя все выше, раскрывая – без слов, таких слабых и немощных, – невыразимую истину. Описывала горько-сладкий круг вроде жемчужно-белого серпа ангельских крыльев: сперва – к пику, а после – вниз, затихая, назад к теплым, как тлеющие угли, нотам, звучавшим в начале. Вот она уже шептала едва-едва слышно, и шелковисто лаская твой больной лоб поцелуем, говорила, что у всего есть конец, а значит, есть он и у тьмы, и здесь, сейчас, в этот яркий благословенный момент, сам ты живой и здоровый.

Сыграв последний аккорд, похожий на тепло поцелуя на губах, Беллами замер и опустил голову. Хлоя же сидела, запрокинув лицо и рыдая, а мы с Рафой вернулись, зачарованные мелодией, назад во дворик. Диор промокнул ресницы рукавом, и даже Сирша утирала глаза. Я и сам, коснувшись щек, с удивлением обнаружил, что они влажные. В сердце, однако, грусти не было.

– Святые мученики… – тихо произнес я.

– Это было… прекрасно, Беллами, – прошептала Хлоя.

– Merci, сестра Саваж.

– У этой песни есть название?

Беллами потеребил ожерелье на шее, задержавшись на последней ноте.

– Чтобы барда признали мастером его же коллеги по Opus Grande, он должен сочинить семь песен. Семь песен, посредством которых сможет поведать истину о мире. Эта – моя шестая, «Скорбь и утешение».

Я покачал головой, окинув Беллами взглядом.

– А седьмая?

Юноша улыбнулся и бережно убрал лютню.

– Я пока не нашел ее, Угодник. Вот почему покинул Августин и мою божественную императрицу. Чтобы воспеть истину мира, мне сперва надо ее узреть, но вот когда найду эту песню, то вернусь в их объятия.

Повисла странная тишина: свистел ветер, но отчего-то было тепло. И в ней Диор задал вопрос, который мучил умы всех нас:

– Что же нам теперь делать?

Хлоя с Беллами обернулись ко мне. Рафа так и смотрел на бойню.

– Лошадей в конюшнях нет, – вздохнул я. – Зато в трапезной еще осталась пригодная еда. В винокурне – водка. Наполним желудки чем-нибудь горячим, и все покажется не так уж мрачно. – Я взглянул на Хлою. – Может, вы с Диором и Рафой сготовите еду, сестра?

Хлоя кивнула.

– Займешь руки – займешь и ум.

По залитому кровью дворику она подошла к Рафе, который так и стоял молча, неподвижно. Потом она что-то тихо сказала священнику, и тот моргнул, словно вспомнив, где находится, и позволил себя увести за сводчатые дубовые двери. Беллами спустился со стены. Сирша присоединилась ко мне, а Феба сгустком дыма скользнула за ворота.

Я же зашнуровал воротник на лице и, посмотрев по очереди на барда и рубаку, сказал:

– Пора жечь костры.