261. И. Лиснянская – Е. Макаровой · 5–6, 10–11, 13 апреля 2000
Леночка! У нас отключен телефон, т. е. не у нас персонально, а вся линия по Довженко. ‹…› Так что сижу без всякой связи с внешним миром, но это меня не удручает, правда, беспокоюсь, а вдруг Семену понадобится врач? Прибегает кормиться Фиска и еще один чернокудрявый большой и добрый пес – Фискин друг. ‹…›
Стихи этой зимы и весны меня тревожат. Слишком много пишу, а это дурной признак. Я их не решалась отдавать, как обещала, в «Знамя», но Семен настоял, и я отдала чертову дюжину, которая целиком понравилась отделу поэзии и Ивановой. Но, боюсь, что моим стихам как бы уже положено нравиться редакциям. ‹…› Я тебе переведу весь файл со стихами и те тринадцать стихотворений, которые отдала, как-нибудь отмечу, ну хотя бы цифрами в том порядке, который определила Ермолаева. ‹…› Прошу тебя, доченька, ответь, что тебе понравилось, а что – нет[425]. ‹…›
* * *
Доченька! Это я с утра пораньше раздумалась о тебе и напела, написала стишок. Показала Семену. Он сказал: чудо, какие стихи! Но посвящение сужает смысл. Не знаю почему. Если так, то оно будет без посвящения. Могла бы озаглавить «Дочери», но у меня так уже озаглавлено одно стихотворение, если ты помнишь. Как быть?
‹…› Снегу здесь еще невпроворот, а в городе, говорят, снег сошел весь. Сухо. А здесь глухо, но красиво. Представляю себе, что за красота будет летом, – на участке несколько берез и елей, куст жасмина и еще два не опознанных мною дерева, наверное, осины. А недалеко от нашего забора, на улице, огромный дуб. Уже я привыкла и к решеткам на окнах, хотя если бы их не было, вид был бы – сплошное загляденье. ‹…›
Вчера вечером приоткрыла окно и хорошенько накормила Фиску мясом, она вдруг забыла, что входить нельзя, и вошла, пришлось прикрикнуть, и она, бедняга, вся сжалась и вышла за окно. Странно, я замечаю, что после того, как минут пять-шесть ее кормлю, у меня начинают слезиться глаза. Неужели такая же свирепая аллергия, как на ту поэтессу, которая была сильно нарумянена, накрашена и накормлена, и читала мне на морозе стихи. Я извинилась: простите, слушать не могу, у меня аллергия на вашу косметику. А она: ничего, я буду идти следом за вами и читать. Это было году в 93 на территории Д[ома] т[ворчества]. Но ведь Фиске не объяснишь. А когда потеплеет, и мы выставим зимние рамы и откроем окна, она же будет свободно заходить. Надо что-то придумать, кормить ее подальше от дверей и окон, что ли? А отказать ей в куске мяса, чтобы она вообще отвыкла от нашей территории, у меня сил не хватит. Придется – слезиться глазами и иногда пить супрастин. ‹…›
Доченька! Вчера приезжал Леша и привез мне от тебя сразу два письма. Первое – потрясающее рассуждением о литературе, о твоих намерениях, о возможностях и невозможностях их осуществить в силу твоего характера и понимания долга по отношению к жизни. Ну, я пересказать такое чудное письмо и не могу, и не надо. Семен тоже восхищался твоей эпистолой. Огромное спасибо за браслет, правда, на него только смотреть и нужно, сразу из рамки выпала миниатюрка. Но не огорчайся, я ведь никуда не выхожу, и надевать браслет все равно некуда. Семен благодарит тебя за тюбетейку и шутит: «Лена переоценила огромность моей головы». На самом деле она чуть-чуть больше, чем надо, и он спокойно и с удовольствием будет носить такую красоту. Особенное спасибо тебе за второе письмо, за то, что нашла время подумать над моими стихами. Сначала я решила, что ты на трех-четырех примерах показываешь мне мои изъяны и что общее твое мнение, увы, дурное, несмотря на некоторые общие похвалы. Это я решила потому, что ты, немного исказив, шуточно мне приписала строки Тютчева «Так души смотрят с высоты / На ими брошенное тело». Потом я плюнула на эту маленькую издевку и стала вдумываться, что и почему тебе не нравится, что и почему, по твоему мнению, я должна, скажем, сократить. Если тебя что-то корябает, за редчайшим исключением – не зря. Так, не сокращая «Сумерек», я задумалась над последней строкой в «Вороне», увидела, что она не то чтобы лишняя, а пафосная, и, скажем, одно «со смирением благодарю» пафосно портит все. Я переписала строфу. Теперь так:
Тут нужна и вторая строка и верноподданство природе. На мой взгляд, пафос исчез, а вот я не могу исчезнуть из этого стихотворения. Семен считает, что я удачно переписала строфу, и согласен со мной, что без нее нельзя. Переписала и ту строфу из «Лета», которую ты сочла кокетливой, и уела меня Тютчевым. Действительно, сколько можно о грешной или безгрешной душе мне рассуждать? Стала строфа выглядеть так:
Сравни, если не лень. Может быть, и дальше пойти: потому что память, потому что море. Правда, в середине последней строки хочется открытой гласной: лето. По поводу веника-неврастеника ничего сказать не могу и сделать не могу. То ли я это стихотворение не смогла написать, то ли ты метафоры недопоняла. Еще ты мне переставила строфы и сократила на одну строфу стихотворение, где обращение к Богу, связанное с войной. Это мой черновик, который я не удалила из письма и над которым и не думала работать. Но ты так переставила строфы, выбросив одну, явно лишнюю, что стихотворение стало похоже на стихотворение. Может быть, не пренебрегать им? Семен тем возмущен, что я предлагаю Господу протереть окуляры, но с твоей перестановкой это уже не выглядит так грубо. Леночка, меня еще сбивает с толку то, что ты мне пишешь насчет разгона, поэтому первые строфы бывают лишними. Но примеры приводишь совсем другие. Но главное, доченька моя, что я до конца не уверена, что твои замечания и перестановки относятся только к тем виршам, какие ты привела в письме. Конечно, я хочу невозможного при твоей занятости. То есть мне хотелось бы прочесть: «Мамик, вот эти стихи мне нравятся, а вот в этих то-то и то-то». А то я вижу то-то и то-то, – и переношу на все. ‹…› Поэтому умоляю, уточни, эти примеры твои для того, чтобы я все стихи пересмотрела или те, о которых ты пишешь? Я и не подумала обидеться, я с благодарностью и обдумыванием делаю правку. Но ночью я была уверена, что это твои примеры ко всему мной здесь написанному относятся. Неужели меня подвело мое чувство или оно гипертрофировано? Почти до утра не спала, – вся горела, а не только спина. Могу предположить, что ты спешила писать и не считала нужным перечислять мои удачи, полагая, что и без того все ясно. Но не мне, доченька, не мне! Ну, ничего. Утром встала и уселась кое-что переписывать, как мне кажется, улучшать. И за это тебе превеликое спасибо. Мало что «всем нравится», как ты меня процитировала. Я же писала тебе, что это меня настораживает, что есть опасность, что ты мне и подтвердила. И что значит «все». Все – это не ты, всем – лишь бы приятное сказать, ибо всем безразлично. Кроме того, что я тебе не безразлична, у тебя – на стихи безумный нюх, глаз и слух. Никто из всех, а их, всех, очень мало, не заметили этого черно-желтого цвета, который ты заметила, да и я не заметила. Я все же мозгодерка. Теперь мне показалось, что ты это заметила – ведь надо что-то хорошее заметить. Вот так я себя мучаю, и тебя в этом письме. ‹…›
Доченька! Я решила, как и в черновике, ничего не зачеркивать в письме, и сейчас хочу записать окончательный вариант «Лета». Если бы не ты, я бы не просекла, что с первой строкой, строфой, моя третья строфа совершенно не вязалась, уж не говоря о навязчивом присутствии «души». Спасибо тебе.
Ну как? Кажется, то, что надо.
Раз пошла такая пьянка, перепишу тебе еще одно стихотворение:
* * *
Это – по-моему, то ли черновик, то ли – ничего. Просто я не умею выделять в файле из середки, поэтому и в письме к тебе были черновики, и это попало, так как я конец в файле копировала, а отсечь последнее – тоже не могу. Не стала птичье стихотворение убирать из письма делитом. И оказалось, что на объяснение ушло больше времени, чем на делит. ‹…›
Все же какое хорошее дело ты для меня сделала, пусть что-то, но ведь улучшила. И в эту ночь я спала прекрасно! На улице – чудно. Да вот гулять не люблю и не умею. Семен же вчера даже за ворота вышел, там уже бесснежно и даже достаточно сухо. И за моим решетчатым окном – уже не сугробы, а осевшие островки вяло цветущего снега. Все – хорошо. Было бы еще лучше, если бы не обязательная поездка в город. Я здесь прекрасно одичала. Даже то, что не работает телефон, не приводит меня в панику, как будто я и не знала никакой цивилизации. ‹…›
Леночка, родная моя, вчера только вернулась из города и – твой звонок – какое не неслыханное, а слыханное счастье! Как ни крути, моя доченька, а стих порыхлел, наверное, потому, что я старуха. И ты зря усматриваешь во мне кокетство старостью. Стареть – это все равно жить, не старится только не живое. Не хочется сказать «мертвое». Мне кажется, что ничего, кроме жизни, нет. Т. е. нет смерти, она – конечное или перевалочное состояние жизни. Подумай! Жизнь не имеет символического изображения. А вот смерть – миф, поэтому изображается в виде костлявой старухи с косой и еще имеет разные изобразительные символы у других народов. И когда я говорю, что сильно состарилась, то, значит, еще физически жива. А вот слово, возможно, уже отпало от меня, как выпали когда-то зубы, а теперь выпадают и без того редкие мои волосы. Это я не жалуюсь. Я в спокойном состоянии духа и только очень тоскую по тебе. ‹…›