Глава 12

Глава 12

Под куполом храма Серафима Эстрейского звуки хорала переплетались с радостными голосами певчих, возвещавших здравицу венценосной герцогской чете. Над подрагивающими серебряными трубами органа дрожало дымчатое марево благовоний. Хор юношей и мужей выводил многоголосую мелодию столь чисто и благостно, что казалось — не на латыни, а на языке ангелов, недаром у слушателей сладостно стискивало грудь, а на глазах появлялись слёзы.

— Герцог, сам герцог здесь… — шептались в толпе.

Солнце играло в восхитительных мозаиках Джоджи на мощных четырёхугольных колоннах-столпах, коих в храме было ровно двенадцать, по числу апостолов, и каждая грань колонны была посвящена одному из деяний сподвижника Спасителя. Щедрое светило вкупе со снопами зажжённых свечей разогревало и без того усердно тлеющие курильницы, и от дрожания нагретого воздуха казалось, что фигура Сына Человеческого в скромном синем хитоне выплывает из витражного окна над алтарём прямо к прихожанам, простирая руки в вечном благословении.

Не перебивая, но вплетаясь в гармоничный ритм богослужения, носились по храму шепотки.

— А проповедь-то будет читать сам высокопреосвященство… Нечасто он соизволит… Не иначе, знал, что герцог будет.

— Дура… Вот, прости-Господи, ляпнул же из-за тебя в Божьем Доме. Как ему не читать, когда, говорят, он обещал его светлости мессу во здравие спасённой герцогини! Вот они и оба — тут…

Солнечные блики задорно переливались в золотом шитье казул, плясали над епископской митрой и шапочками клириков, растекались по кистям цингулумов — нарядных поясов алтарников.

— Глядико-ся, вся братия в праздничном, ой-йе, богато… Ой-йе, свезло нам, кум, на какую службу попали! Красота-то какая! А герцог-то, герцог, ну до чего хорош…

— Т-с-с, а ну, кто там? Тихо, не мешать! Не по чину заглядываешься, ворона!

— А ты на мою куму не цыкай, мил человек… Постой, не серчай, бабий ум-от недалёк, сам знаешь — никакого почтения к высшим мира сего! А вот я смотрю, мил человек, ты из здешних, а поспрошать позволишь?.. Благодарствую! А что же с а м — то один, без светлейшей? Поговаривали, и о н а будет, а уж как моим бабам-то хотелось глянуть на новую герцогинюшку. Что ж так?

— Говорят, должна была. Тихо, говорю, не мешайте… Дика, говорят, новая герцогиня, да боязлива, пугается, когда людно.

— Эх…

— Ох, батюшки!

— Да неужто того… разумом-то…

— Цыть, сороки! Я вам… Люди сказывают — очень даже не «того», а наоборот: умна, говорят, добра да приветлива. Только память у неё на многое отшибло.

— А что, мил чел, правда бают, будто в лесу её держали да в пещере, да голодом морили?

— Может, и морили, потому как — говорят, больно тонка стала… Энта, подменная, гладкая, как кобылица, что ей, на дармовых харчах-то… А настоящей — кус хлеба да кружку воды совали, и то через день, ежели о бедняге вспомнят.

— Вот оно как… Ах, бедная: а ведь в холе, в воле до этого жила, как у Христа за пазушкой, а тут — пещера, свету белого не видать, спала, поди, на гнилой соломе…

— Да не, я вам скажу — от товарки слыхала, а у той племяш в конюхах при графе одном, так тот слыхал от герцогского конюха…

— Вот растрещалась… Граф, что ли слыхал?

— Тю-у! Сказываю же: племяш! От другого конюха, что в Гайярде — что, мол, в Анжи её томили разбойники. И не в пещере, а в погребе…

— И не разбойники, бабоньки, а орчий прихвостень. По их наущению, орков-то, герцогинюшку-то нашу и выкрали. А энту кобылищу заместо неё приставили, чтобы муженьком вертела по ихним, орчьим, приказам. Да только нашим-то не повертишь, во он какой… Как зыркнет — наскрозь всего тебя увидит.

— То-то, увидит… Что ж он сразу обман-то не распознал? А, кума? Эх, бабы… А ты, мил человек, что думаешь?

— А то! Да тише, я же просил, на вас, дурней, уж оглядываются… Не знаешь, разве, что cилу он свою потерял?

— Как так?

— Как… Деревня! А за что его светлость… — говорящий опасливо понизил голос, — Троегубым-то прозвали, честь ему и слава? Он самого короля спас, в Пуату, когда маги, сволочи, захотели своего Фридриха на престол посадить. Тут наш орёл-то и поспел. Собой короля закрывал да от колдунов отбивался, а последний-то его боевым заклятьем и вдарил, самое сильное приберёг напоследок. Шрам с той поры и остался. Еле оклемался его светлость, а магию с той поры как отрезало — выжали его досуха проклятые колдуны.

— И чё?

— Чё… Деревня! На самозванку-то, поди, чары наложили, глаза мужу отвели, вот он и не распознал сразу. А потом, как она стала дела непотребные творить — вовсе от себя отдалил. Не жена ты мне, говорит. Хоть и венчаны, а что б я тебя не видел. Прочь с глаз моих!

— У-у… крут…

— Ой, какой!

— А как же энту супружницу нашёл, настоящую?

— Ах, кум, говорят тебе: в Анжи её отыскали. Когда стали леса шерудить, последних окров отлавливать — на разбойничий притон и наткнулись. Шасть в погреб… а там — о н а, на цепи, бедняжка, уже при последнем издыхании… Говорят, три менталиста силы в неё вдыхали, что б живой до дому довести, в чём только душа держалась.

— Вот оно как…

— Три менталиста, бабоньки…

— Белая кость… Над нашей сестрой так бы не крутились. Ну, дай ей Бог, пущай здоровьичка набирает. Правда, мил человек?

— Да уж. С ней и светлейший ожил. Бывало, туча тучей здесь стоит, глазищи горят, как у чёрт… тьфу, прости-Господи, в Храме-то… А нонче — благолепие какое на лике. Эвон оно как, с законной-то супругой под бочком; видать, сладилось…

Высокий, плотного сложения монах, доселе погружённый в благочестивые размышления, улыбнулся каким-то своим мыслям, но на стайку разряженных горожанок, расчирикавшихся не в меру на соседней скамейке, взглянул с укоризной, покачавши головой. Одна, наиболее совестливая, ойкнула и спряталась за спину муженька, судя по эмблеме на шапке, судорожно сжатой в ручище — сапожника.

— Будет вам пустословить, — густым шёпотом выговорил монах. — Ох, дочери Евы…

А служке праздноговорящему, от своих дел отлынивающему, строго велел впредь не болтать. И не только лишнего, а вообще… «Мил человек», переменившись в лице, пораскрывал беззвучно рот — и захлопнул, завздыхав. Кумушки в страхе и почтении часто закрестились и замолчали — сами, к великому облегчению их спутника, который уж и не знал, угодит ли после службы домой — или прямо в пыточную, к мастеру Карру, за особо длинный язык…

Смиренный брат же, усмехнувшись, бесшумно поднялся со скамьи и, не торопясь, заскользил в толпе по направлению к центральному приделу, туда, где, неподалёку от алтаря, располагались места для почётных прихожан. Несмотря на грузность, походка у святого брата была лёгкая, а оттого, что при ходьбе он слегка загребал носками, казалось, что идёт могучий медведь, и люди расступаются перед им, как деревья в лесу. А людей было много, мест на скамьях не хватало, и потому теснились в проходе.

Ближе к центру храма «лес» разредился — тут уже была публика высокого ранга: почётные горожане, аристократы, вельможи. И немного поодаль — места для высочайших особ. Туда и правил, ничтоже сумняшеся, скромный монась, и уже некоторые из барынек удивлённо раскрывались сонные от проповеди глазки, а мужья или кавалеры торопливо поясняли на ушко, что, мол, опять кто-то из братии самого Бенедикта пожаловал, им везде доступ открыт, хоть, вроде и не по чину…

— Приветствую, брат мой. — Монах поклонился синеглазому офицеру, стоявшему неподалёку от кресла его светлости. Намётанный глаз брата Тука отметил четверых охранников в непосредственной близости и ещё двоих — на хорах. Но подошедший заговорил не с объектом охраны, а потому — был всего лишь прощупан взглядами.

— Рад видеть, брат Тук, — шёпотом отозвался капитан Винсент. Момент бы удачен: Литургия Слова закончена, архиепископ ещё не начинал омовения рук, и можно было обменяться несколькими фразами, не нарушая торжественности обряда освящения Даров. — Каким ветром занесло вас сюда? Я думал, в свободное от поручений время вы не выходите из кельи.

— А вы — из казарм, капитан. Примите мои поздравления. Похоже, мы оба не вписываемся в каноны наших Уставов.

— И всё же?..

— Вы здесь со своим кормчим, я со своим. Его Высокопреосвященство весьма рад, что его светлость, как истинный христианин, почтил в воскресный день своим присутствием сии священные стены, но выражает сожаление, что не видит рядом с ним прелестной добронравной супруги, во здравие которой, собственно, и служит сегодняшнюю мессу.

Капитан многозначительно приподнял бровь.

— Позвольте уточнить: он выражает только сожаление?

— И некоторое недоумение. Его светлость много лет посещал службы в одиночестве; сейчас, когда супруга чудесным образом вернулась — народу было бы отрадно видеть их вместе. Был бы достойный пример, а кроме того — пресеклись бы слухи о якобы хитрой выдумке некоего лица, призванной обелить распутницу, списав её грехи на самозванку. Чем раньше новая герцогиня появится на людях, тем лучше.

Тонкая улыбка промелькнула на устах капитана Модильяни.

— Его светлость вряд ли нуждается в рекомендациях подобного рода, брат Тук. Он осведомлен о настроении народа и, будьте уверены, печётся о его благонравии. К сожалению, госпожа герцогиня пока не готова к выходу, её тревожит переизбыток внимания. Но она выразила желание отстоять воскресную службу в Божьем храме, и его светлость посоветовал ей навестить монастырь святой Урсулы, который удалён от шумного центра города. Госпоже Анне будет там спокойнее.

Брат Тук безмятежно кивнул. С видом, что уж ему-то это нисколько не интересно.

— Отрадное известие, брат мой. Вы позволите передать эти новости его высокопреосвященству?

— Полно, брат Тук, можно подумать — вас так волнует мой разрешение… Скажите-ка лучше, удалось что-нибудь выяснить по интересующему нас предмету?

Тук кивнул, вроде бы небрежно, но губы дрогнули в торжествующей улыбке.

— Артефакт изучается, но уже сейчас можно сказать: он был замкнут на некоем лице, находящемся здесь, в Эстре. Как и пояса умертвий, сопровождающих покойную… лже-герцогиню. Пряжки на поясах держали тварей в безусловном подчинении.

— И замыкались, стало быть… — задумчиво продолжил как бы про себя капитан.

— На одном известном нам обоим субъекте.

— С дипломатической неприкосновенностью, сдаётся мне… В кружевах и павлиньих перьях.

— Совершенно верно, брат мой.

— Но ведь мы наступим ему на хвост, не правда ли?

— Уж безусловно. Вы со своей стороны, мы со своей. Боюсь только, как бы после этого наш павлин не остался бы голозадым.

— Что это? Смиренный служитель божий знает подобные слова?

— Для пользы дела, брат мой, приходится узнавать многое.

— Верю. Однако же…

Капитан заколебался. Краем глаза увидел, как герцог недовольно на него покосился. Ну, простите, ваша светлость, иного места встречи просто не нашлось! Да и времени не хватает, с вашими-то постоянными поручениями…

— Помните, брат Тук, вы собирались выяснить ещё кое-что из своих источников. Насчёт одной фамилии, показавшейся вам знакомой.

Монах сдержанно вздохнул.

— На здешнем уровне — пусто. Нужно обращаться в Папские архивы.

— Даже так?

— Терпение, друг мой — высшая добродетель. Вооружимся же им…

* * *

…Нехорошо, думал Бенедикт, бросая на герцога взгляды поверх чаши со Святыми дарами. Совсем нехорошо… Глаза сияют, затаённая улыбка, мыслями витает в облаках… Из мужчины в подобном состоянии духа можно запросто вить верёвки. И кто её знает, эту новую герцогиню, так ли уж она проста и бесхитростна, как судачит прислуга. И не стоит ли кто за этой простотой?

Марта Дюмон. Почему-то в уме архиепископа к простому женскому имени добавлялась совсем иная фамилия: Марта Лорентье. Дочь Мартины Дюмон-Лорентье, внучка Иоанны Дюмон-Лорентье… Неужели той самой?

Иоанну Лорентье долго искали после признания самим Папой её невиновности, но так и не нашли. Дело легло в тайные архивы уже лет… семь назад, кажется. Настала пора их перетряхнуть. Дождаться известий от Тука — о чём там они беседуют с капитаном, будто добрые приятели? — и послать его, пожалуй, прямо в Ватикан.

При раздаче причастия Бенедикт Эстрейский внимательно вгляделся в безмятежное лицо герцога и увидел самые наихудшие признаки, подтверждающие одно: его светлость, как заурядный школяр, был пьян любовью. Отсюда и лёгкое золотистое сияние — новое вкрапление в ауре светлейшего — и прозрачный взгляд, и, главное, полностью исчезнувший шрам над губой. Плохо дело…

«Ты снова мне нужен, брат мой», — потянулся он мысленно к брату Туку. «Жду тебя сразу после окончания…»

… Карета его высокопреосвященства была достаточно высока и широка, чтобы большой и сильный мужчина мог переодеться на ходу, не испытывая тесноты. К тому же, походный образ жизни изрядно упростил привычки Бенедикта, и для смены парадного облачение на простую рясу ему не требовалась помощь шести лакеев и целого штата придворных, как если бы это было при дворе Его Величества Генриха. Архиепископ по простецки стащил одежды через голову, обтёрся мокрым полотенцем, насухо вытерся и лишь после этого натянул на голое тело простую льняную рубаху, а поверх — коричневый балахон с объёмистым капюшоном. Теперь он был неотличим от членов собственной братии.

— Святой Урсулы, говоришь? — только и сказал, выслушав Тука. Помолчал. — Отлично. Я давно собирался навестить сестёр, посмотреть их хвалёный сад и поговорить о новой школе, да всё было недосуг. Вчера они послали мне уже третье слёзное напоминание. Нехорошо столь долго откладывать встречу…

И в последних его словах брату Туку послышалась скрытая угроза.

* * *

…А яблоки в монастырском саду были чудо как хороши. Желтобокие и полосато-красные, с глянцевой, почти фиолетовой кожицей — и с нежно-розовым матовым восковым налётом, с кулак молотобойца — и с перепелиное яичко, мягкие, для уже немолодых челюстей — и твёрдости почти каменной, для зимней лёжки; тугие, крепкие — и наливные, чуть надкусишь — брызнет сок, сладкий, липкий…

Искушение, одним словом. Для окрестных мальчишек — погибель почти смертная. Потому что гонял их из того сада инвалид Гомер, даром что почти слепой, как легендарный тёзка, но слух имеющий отменный, и уж так ловко посылающий на подозрительный треск веток тяжёлый голыш из пращи — только держись! До смертоубийства не доходило, но многие лакомки, и из малолеток, и постарше, щеголяли, бывало, радужными синяками разной степени зрелости. Мало того, по испуганному вскрику дед мог вычислить и самого злоумышленника, и частенько бывало, что того по возвращении домой ждала хорошая порка…

Вот и получалось что, хоть и невысока монастырская стена — а не сунешься. Себе дороже. Крепкая сухая рука деда Гомера хорошо выбивала из юных голов тягу к чужим яблочкам. А куснуть так хотелось… Особенно, когда брюхо к спине подводило.

— Хочешь с нами играть — выдержи испытание, — сурово сказал Томас, вожак местной «шайки разбойников», новенькому. — Ты — лёгкий, мы тебя подсадим в хорошем месте, там от сторожки далеко, авось дед не сразу услышит. Вот тебе торба, принеси хоть пяток яблок, и тогда ты наш, с потрохами, понял?

Маленький Николя засопел. Совсем недавно ему пришлось выдержать куда более страшное испытание, неужто сейчас испугается? Подумаешь, старик с пращей. Вот принесёт он яблок — и не пяток а на всю честную компанию, полнёхоньку суму, а уж потом расскажет, как прятал от диких орков сестрёнку, как чуть не задохнулся в погребе, как изрезал все ноги — случайно задел горшок с соленьями, а он и разбейся, Николя сдуру-то на черепки напоролся, да не раз. Босой, в темноте… Так сестрёнку маленькую на руках и держал, на пол не опуская, чтобы не поранилась. А её уж третий год пошёл. Поначалу ничего, лёгкая казалась, а потом руки оттягивать стала, словно с каждой минутой по пуду весу прибавлялось.

Да ещё боялся он, что Жанетта заплачет, и тогда уж им точно — крышка, найдут их дикие. Укачивал дитя, шептал слова ласковые… Нет, про слова он никому не расскажет, они — мамкины, только для него с Жанетточкой.

— А и принесу, — солидно ответил. — Думали, испугался?

Пацаны перемигнулись — и потащили его за угол. Отсюда уже не видны были ни узорчатые ворота монастыря, ни чьи-то кареты, давно поджидающие седоков… Кучера и лакеи, пристроившись у фонтанчика неподалёку, перекидывались в кости. В другое время маленький Никки уж непременно подкрался бы поближе — рассмотреть гербы, заглянуть в застеклённые дверцы и, если повезёт, упросить прокатиться на запятках. Но то было баловство, а его поджидало настоящее серьёзное дело.

— Сейчас подкинем, — заговорил вполголоса Томас, — только ты сразу не прыгай: там у самой стены крапивы полно, её из-за нас не косят. Стена, вишь, широкая, пройди по ней восемь шагов… э-э, твоих вся дюжина… внизу увидишь мешки с травой, её для коз собирают. Сигай прямо туда. А как дело сделаешь — сюда возвращайся да свисни, мы ждать будем. Верёвку перекинем… — В доказательство честных намерений вожак выудил из-за пазухи моток крепкой верёвки с навязанными узлами. — Э-э, а ты лазить-то умеешь?

«Авось как-нибудь!» — подумал Николя и энергично кивнул. Его уже увлекала за собой великая сила азарта, из-за которой всё казалось по плечу, и отказываться от испытания из-за такой малости — неумения лазить через забор по верёвке с узлами — казалось неуместным. Ёжась от щекотки, он позволил приподнять себя за бока и… Мелькнули перед глазами красные кирпичи, гребень стены… Он едва успел схватиться за верх, заболтал пухлыми ножками в новеньких башмаках с пряжками, но потом удачно попал носком в какую-то выемку в кладке и сумел, опершись, подтянуться на руках. Перекинул одну ногу, другую. Оглянулся, чуть не сверзившись.

Новые друзья делали ему восторженные знаки и махали руками в одну и ту же сторону: туда, мол, туда! Помнишь? Мальчуган кивнул и кое-как поднялся.

Стена и впрямь была широка. При желании по ней мог спокойно пройтись и взрослый. Не было на ней ни битого кирпича, ни железных колючек, что частенько раскидывали для непрошенных гостей; но вот беда — вездесущий ветер намёл земли, природа-мать и птахи щедро удобрили — и зелёной щёткой торчала вдоль всего краснокирпичного хребта свежая травяная поросль. Почти как на лугу. Эх, тут лучше бы босиком, да и привычней, а то ботиночки-то скользят…

И конечно, на пятом шагу Николя чуть не растянулся.

Он пискнул и испуганно взмахнул руками. Казалось, вот-вот выправит равновесие, и всё закончится благополучно, но тут — пролетавший особо низко стриж чиркнул молнией почти перед глазами, и мальчуган, отшатнувшись, грянулся вниз, с высоты почти трёх своих росточков.

Падая, он успел заметить густую крону с развешанными жёлтыми плодами, инстинктивно попытался уцепиться за ветки, и у него почти получилось — по крайней мере, он перевернулся головой вверх, но и только: хрустнуло сперва сверху — обломились ветви — затем снизу, когда больно ударила по ногам земля, вовсе не матушка, а мачеха, больно твёрдая. Падение вышибло из мальчишки дух. Он лежал на спине, разевая рот, как рыба, выброшенная на берег, и всё никак не мог заорать от боли, которая, наконец, накатила. Но вот он сумел выдохнуть, и одновременно брызнули слёзы.

Он не хотел плакать. Не ревел же в погребе, хоть было и страшно, и больно. Просто само собой получилось… А встать было боязно — как-то уж очень страшно хрупнуло совсем недавно в голени.

— Ах! — услышал он словно сквозь сон. — Держись! Держись, малыш!

Голос был девчачий, и звонкий, словно колокольчик. Или это у него в ушах зазвенело? Помотав головой, Николя всё же вздёрнул себя над землёй — и завопил от нестерпимой боли. Ногу резануло, будто раскалённой кочергой приложили — было дело, напоролся однажды дома…

— Держись, парень! — услышал он с другой стороны. — Не двигайся, слышишь?

Да уж он и так замер, словно кролик, которого за шкирку вот-вот возьмут. Даже глаза прикрыл. Ох, сейчас ему будет… воришке!

Только сейчас Николя понял, что он — вор. Залез в чужой сад. За чужими яблоками. Согрешил. Вот и наказание…

И снова всхлипнул.

— Тихо, тихо, сынок.

Перед ним на колени опустился громадный — как показалось семилетнему мальчику — монах: таких он ещё не видел! В Анжи братья были худые, измождённые, только настоятель толстый, аж щёки лопались. Этот — был большой, но не от жира, а от бугрящихся под сутаной мышц — словно кузнеца смеха ради нарядили в рясу да подпоясали вервием, а он сейчас ка-ак возьмёт молот… И лишь стрижка в кружок да тонзура подтверждали, что лицо-то духовное. Ох, как начнёт сейчас распекать Никки за его дурные дела…

Однако ругать его почему-то не торопились.

— У него что-то с ножкой, — обеспокоенно сказал девчачий голос, и вновь Николя послышалось, будто рассыпались по гравию горсти бубенчиков. — Ох, осторожно… Давайте, я придержу ногу, а вы его развернёте.

«Ой, не надо!» — едва не завопил мальчик, но вспомнил о своём героическом прошлом и одновременно встретил взгляд испуганных карих глаз, да таких…

… прекрасных, словно у ангела небесного…

…аж дыхание перехватило…

Почему-то сразу стало легче. Фея-ангел нежно поглаживала больную ногу, Никки сквозь штанину чувствовал касания её пальчиков, а вот боль почти не ощущал. Монах меж тем уложил его на спину, осторожно прощупал голову, руки, плечи, рёбра…

— Всё остальное цело. Удачно упал, сынок, с такой-то высоты… Мог бы и шею сломать, а отделался только ногой.

— Сломал? — в ужасе спросила девочка-фея. И Николя задрожал, ибо, несмотря на малый возраст, успел наслушаться от взрослых, что перелом — это очень плохо, и чаще всего, нога после этого загнивает, и её приходится отрезать. Как же он — безногий?

Но тяжёлая мужская ладонь погладила его по голове, и почему-то показалось — батюшка рядом, и ничего страшного не случится, уж он-то не даст отрезать ногу, где это видано!

— Мы наложим шину, — сказал незнакомый низкий голос, и мальчик стряхнул наваждение. Конечно, это был не отец. Но некто, такой же сильный и всемогущий. — Лежи спокойно, поговори пока с этой доброй госпожой, а я подыщу что-нибудь подходящее. Госпожа… — Он осёкся, вглядываясь в лицо феи-ангела, будто узнавая. — Займите отрока разговорами, отвлеките его.

— Дяденька, мне не отрежут ногу? — успел пискнуть Николя.

— Ни в коем случае. Я отвезу тебя к хорошему врачу, и через месяц ты будешь скакать, как заяц. Но прежде, чем трогать тебя с места, надо закрепить сломанные кости так, чтобы они не двигались и не причиняли тебе боль. Понял? Жди и терпи. Господь тебя не оставит, да и мы тоже.

— Жди, — строго повторила фея-ангел. — И добавила совершенно как матушка: — Горе моё…

Она была рядом всё это время, пока монах, не нашедши поблизости ни рейки, ни палки, не срезал невесть откуда взявшимся ножом две толстых яблоневых ветки и обстругал их, сделав плоскими, как дощечки. Девочка-госпожа гладила его по лбу, по щекам, утешала, просила потерпеть, а когда заметила, что Николас облизывает пересохшие губы — сбегала к стоящей неподалёку бочке с водой, намочила платок и обтёрла Никки лицо. Сразу полегчало. Нога онемела, он не мог пошевелить даже пальцами, но готов был повредить и вторую — лишь бы подольше оставалась с ним эта красавица, настоящая взрослая госпожа, снизошедшая со своих небес к простому маленькому воришке, у которого всё уже перепуталось в голове.

Монах приложил одну из дощечек к боку мальчика.

— Мне нужно их чем-то закрепить. Привязать. Госпожа… э-э…

— Мар… — Анна, — быстро ответила небожительница, отчего-то вспыхнув.

— Вам придётся сходить за помощью. Нужны бинты или хотя бы полотно.

— Да ведь сёстры после службы разошлись, и у них Час Молчания, их нельзя тревожить. У кого же спросить? Погодите-ка… Дайте-ка мне ваш ножик, отец… — она глянула вопросительно.

— Бенедикт. Это кинжал, дочь моя, — помедлив, ответствовал монах. Но нож из голенища, куда было его припрятал, достал вновь. — Он очень острый. Не порежьтесь.

— Ой, спасибо! — непонятно чему обрадовалась фея и тут же пробормотала: — Без «ой», я знаю… И отвернитесь, пожалуйста, не сочтите за дерзость с моей стороны…

Отвернуться-то она просила только монаха с чудным именем, а потому Николя пошире раскрыл глаза и всё видел: как юная госпожа завернула до самого пояса сперва одну плотную богатую юбку, затем вторую — и тут мальчик даже прижмурился от смущения, а ещё пуще — от кипельной белизны пышных нижних юбок. Но всё равно углядел, как его фея ловко отчекрыжила ножом изрядный кусок подола — сперва от одной юбки, затем от второй. И прелестные ножки в крошечных туфельках узрел, и даже одну подвязку на чулке.

— Вот. — Феечка торопливо оправила наряд и принялась надрезать полотнища и надёргивать из них узкие полосы. — Этого хватит?

Монах посмотрел на неё во все глаза — конечно, ведь уже можно было глядеть! — и молча кивнул. Вновь опустился рядом с Николасом и стал прилаживать одну обструганную дощечку, подлиннее, со стороны бока, другую — с внутренней стороны ноги. Тут Никки, даром, что маленький, даже засмущался. Но и начал вскрикивать — когда мужские пальцы случайно задевали конечность, и та отзывалась болью. Но отче как-то по-особому провёл широкой ладонью над больным местом, прикрыл глаза, помолился…

— Вы его исцелили? — благоговейно прошептала госпожа.

— Что ты, дитя моё. Если бы я мог — к чему тогда эти приспособления? Нет, я лишь унял боль и снял отёк, это поможет ему перенести дорогу. А вот теперь… Придётся вам всё же потревожить сестёр. Нам нужны носилки. Я бы донёс нашего юного друга до кареты и на руках, но — видите, как я зафиксировал ногу? Её желательно не беспокоить.

— Сестёр тоже, — решительно ответила госпожа. — Пойду-ка я, схожу за нашими слугами. У них отличные крепкие плащи: мы их натянем — и вынесем мальчика. Четверо больших и сильных мужчин прекрасно справятся.

— Но, дочь моя… — как-то беспомощно сказал монах.

— Что? — удивлённо вздёрнула бровки фея.

— Это женский монастырь, смею напомнить, и появление в его стенах мужчин…

— Это? — Госпожа смешно завертела головой. — Я вижу здесь сад, святой отец, и разбившегося ребёнка. А монастырь — где-то там, за стенами, там ничего и не узнают. Мы и не скажем.

И в один момент подхватила юбочки и убежала. Отче только головой покачал и прошептал что-то.

Кажется, «… — тье…». И потом ещё что-то вроде: «Так вот ты какая…»

Четверо дюжих молодцов влекли Николя на туго натянутых плащах, как самую драгоценную в своей жизни ношу, поминутно оглядываясь то на стены церкви святой Урсулы, высящиеся за кромкой сада, то на юную госпожу. Чем она занималась где-то в отдалении, Николя не видел, как ни пытался. Но только когда со всяческими предосторожностями его уложили на сидение настоящей кареты, куда он давно мечтал заглянуть хоть одним глазком, когда монах пристроился напротив и по хозяйски гаркнул вознице «Едем! Да смотри, не тряси!» — снаружи вдруг донеслось: «Подождите!»

И распахнулась дверца, и поспешно втиснулась фея-ангел, и тотчас на всю карету запахло яблоками. А под бок Никки улеглась торба, полнёхонькая, с восхитительно круглыми твёрдыми выпуклостями.

— А это — вам, — зардевшись, маленькая госпожа протянула монаху красивое-прекрасивое яблоко. — Спасибо, — добавила отчего-то шёпотом.

— За что? — тоже шёпотом спросил монах. И если бы Никки мог в это поверить, он подумал бы, что на глазах у того — слёзы.

Засмеявшись, девочка-фея исчезла. Должно быть, она вполне по-человечески выскочила из кареты, но мальчику хотелось верить, что она просто растворилась в яблоневом духе — чтобы через минуту очутиться где-то в своём сказочном замке, рядом со своим сказочным принцем.

…Или нет: принц приедет за ней позже. И звать его будут — доблестный рыцарь Николас Карр из славного города Анжи.

* * *

— Веруешь ли, сын мой?

Более неуместного вопроса в пустыне, на горячем песке да с дыркой в животе, представить было невозможно.

Отряд рыцарей, брошенный королём Филиппом Вторым на выручку Арагонскому соседу, был вырезан до единого человека. Мавры напали на лагерь подло, ночью… Впрочем, и рыцари, к стыду юного Бенедикта де Труайяля, вели себя далеко не в соответствии с гордым званием, когда три дня назад, в священный для мусульман день пятницу, вышибли неверных из Теруаля. Вышибли — не то слово: поселение было разорено, пленные повешены, пленницы… Несмотря на молодость, Бенедикт повидал многое, но что б такое… Немногих, оставшихся в живых, разобрали для утех. Победа была быстрая, кровопролитная и… постыдная, как в глубине души считал Труайяль. В чём здесь подвиг? В том, что иноверцев застали врасплох, на молитве? Как мог отец Гуго благословить на подобное? «Не будет урона рыцарской чести — помешать гнусному служению язычников», — вещал он, подготавливая паству к штурму. «Доблестный рыцарь должен блюсти обеты чести лишь перед себе подобными и своим королём. Во имя Святой Церкви — благословляю! Исполните ваш долг!»

И почему-то никто не вспоминал, что местечко Теруаль испокон веков было арабским, мавров из него вышибли лет пять назад и устроили форпост на границе с эмиратом. Но вождь Аббас-аль-Хаид собрал богатый выкуп — не только за своих воинов, но и за город, и Тируэль вновь стал Теруалем, и за несколько лет расцвёл, оброс минаретами и часовнями, и жили в нём бок о бок и арабы, и христиане, и иудеи… Из уважения к верованиям соседей в городке было три дня, в которые жители не обременяли себя трудами и судебными разбирательствами: пятница, суббота и воскресенье.

И почему-то в эту роковую пятницу разгорячённым в бою латникам было всё равно, кого рубить — темнокожего или белокожего, в тюрбане или с непокрытой светлокудрой головой — разили одинаково всех. И женщин не жалели — тащили из укрытий и валили на землю, невзирая на то, к кому они взывали — к Аллаху или к Богородице.

И храмы грабили так же рьяно, как и мечети. Ибо, хрипел отец Гуго, с пеной на губах отрывая золотое распятье от двери часовни, что тот, кто терпит бок о бок неверных — опоганился и всю свою благодать растерял, и скверна на нём, и на жилище его, и на молельном доме его…

Нет, не о такой славе грезилось ещё не так давно Бенедикту, когда напросился он добровольцем в отряд королевских Белых Рыцарей. Не о таких подвигах. Сражаться мужчине против мужчины, воину против воина — это доблесть. А то, что творили его сотоварищи — хоть и не поворачивался язык, но хотелось назвать подлостью.

Поэтому, когда застали их ночью врасплох — ибо даже часовые упились забродившим от горячего Арагонского солнца молодым вином — когда почти не пивший, так, лишь бы дурные мысли заглушить, де Труайяль отбивался от четверых мавров голыми руками, благо Господь силой не обидел, когда обожгло ему сперва плечо, потом бедро, потом полоснуло по брюху, когда мир перевернулся — и одна из мерзких рож нападавших оказалась почему-то высоко над ним и смачно плюнула в лицо… Мысль, зревшая где-то на окраине сознания всё это время, наконец-то оформилась.

Всё правильно, отрешённо подумал он. И лишь коротко выдохнул, когда ногой в мягком сапожке ему заехали под ребро. Взглянул снизу вверх на злобно дышащего мавра, и плевок не стёр, потому что — заслужил. Всё правильно. Поделом. Так нам и надо.

Горла уже коснулась сталь, и с каким-то облегчением Бенедикт подумал: всё, конец. Но желанной быстрой смерти так и не получил. Чужеземный воин быстро проговорил что-то на гортанном наречии и вдруг усмехнулся. Поверженному гяуру связали руки и ноги и оставили — умирать. Или от потери крови, или от палящего солнца, если дотянет — до рассвета оставалось ещё долго.

Рядом добивали бывших товарищей, ругался непотребными словами, затем дико заорал капеллан, ему вторил узнаваемый, а после сорвавшийся на бабий визг голос Клода де Муа, командира отряда. Ветер донёс запах горелой плоти. Правильно, отчего-то снова подумал Бенедикт. Хоть и грех это — думать так о… единоверцах, о тех, с кем бок о бок провёл столько лье в дороге, мечом махал в сражениях, действительно доблестных, ни чета последнему, срамному… Там, в Теруале, все — создания божии, и неважно, какого цвета у них кожа и в какой день недели выносили во двор молельный коврик или статую Девы Марии. А они, доблестные галлы, надежда и гордость своей отчизны — что они натворили? И хоть молодой рыцарь не участвовал ни в оргиях, ни в мародёрстве — но и не в о с п р е п я т с т в о в а л. А потому — был сопричастен. Ибо, получалось, с его молчаливого согласия рвали одежды на осипших, потерявших голос от криков, женщинах, вспарывали животы в поисках проглоченных драгоценностей, гадили в святых местах…

И потому, когда склонился над ним чей-то пресветлый лик, сияющий ослепительно, и старческий надтреснутый голос спросил мягко: «Веруешь ли, сын мой?» — только головой мотнул. И как смог, просипел через саднящее горло:

— Не верую. Иди своей дорогой, ангел божий. Я не твой.

Сияние приутихло, и вот уже Бенедикт мог рассмотреть склонившегося над собой сухонького старичка, согбенного не годами — из-за плеч явственно проглядывал горбик. Лазоревые, ничуть не выцветшие от возраста очи смотрели без сострадания, но печально. И это мог понять вьюнош: сострадания он, вроде, был не достоин, а печаль, может, и заслужил, ибо… Было ему о чём сожалеть.

— Значит, не веруешь, — огорчённо сказал… дедушка. Отчего-то так и хотелось его назвать — не ангелом, не святым — а кому ещё здесь взяться и пройти мимо разорённого войска, когда, вдобавок, ещё вопли пытаемых не стихли? А ведь на старичке сутана… или… да, что-то монашеское, хламида какая-то. Если уж не пожалели священника — и этому руки заломили бы, но его будто и не видят, значит — святой, из пустынников…

Конец простой суковатой палки тронул ремни, стягивающие ноги, коснулся пут на руках. Тонкие полоски кожи лопнули, будто по ним полоснули бритвой. Тут-то ему и конец, вяло подумал молодой рыцарь, жилы-то были перехвачены, а сейчас кровь по ним побежит — и раны откроются. Впрочем, лучше так, чем суток двое-трое загибаться от пекла в брюхе… И тут же его ошарашило полное б е з б о л и е. Не доверяя собственным ощущениям, он сел на мокром от крови песке, тронул живот. Через дыру подкольчужного свитера, ещё влажного от крови, хорошо прощупывалась гладкая кожа, налипший песок — но и только.

— Это мешало, — пояснил старичок и подсел рядом. — Так почему не веруешь, сын мой? Поясни.

Рыцарь глубоко вздохнул, в ответ больно кольнуло в печени. Всё ясно. Он просто бредит перед смертью. Ибо только тем можно объяснить и появление собеседника, и его странный интерес.

— Смысла не вижу, отче, — ответил всё же. Хотелось поддержать галлюцинацию, чтобы не исчезала вместе со спасительным телесным бесчувствием. Хорошо бы так и до самого… конца в забытьи продержаться, чтобы не корчиться под солнцем, аки червь, да выть, когда ещё живого начнёт клевать вороньё. Они ведь, сволочи, с глаз начинают…

— Жить тебе отмерено до рассвета, сын мой, — сказала спокойно галлюцинация. — Но это не совсем правильно. Судьба тебе была уготовлена совсем иная: как последнему сыну в семье, стать священником и свершить немало подвигов. Ведь всё к тому шло, помнишь? И духовник у тебя был, отец Аврелий, и место в семинарии поджидало…

— Он согрешил с женщиной, — сквозь зубы ответил Бенедикт. Воспоминания о том, как его кумир слетел с пьедестала, было тягостно. — Я застал его… Они целовались. В храме. В исповедальне. Это был конец всему.

— Это была минутная слабость, сынок. Вспомни: Аврелий был молод и красив, и сердце у него было человеческое, полное жизни и любви. Не его вина, что он отдал его женщине.

— Священник? Женщине? — в ужасе спросил Бенедикт. — Изыди!

Старичок негромко засмеялся.

— Ах, вьюнош… Это был их единственный поцелуй, первый и последний, когда влюблённые признались в своих чувствах — и расстались навсегда… Знаешь, что было дальше? Девушка вышла замуж за достойного человека, родила троих сыновей, старшего назвала Аврелием. Лет через сорок, может, и раньше, он возглавит папский престол и отменит позорную Инквизицию. Это будет святой не мне, грешному, чета. И когда однажды против него организуют заговор, никто иной, как твой духовник Аврелий выпьет из кубка с отравленным вином, чтобы доказать Папе, как он ошибался в своих друзьях. Любовь к женщине, пронесённая через всю жизнь, укрепит его в намерении спасти её сына. И Христианский мир не рухнет…

Бенедикт оттёр крупный пот со лба и уставился на влажную ладонь. В глазах время от времени двоилось. Бред или явь?

— Ты сбежал от своей судьбы, сынок. Впрочем, Господь не в обиде, он каждому даёт свободу выбора. Но вот ты здесь, и последние часы твои утекают, и какая-то в этом несообразность…

Старик замолчал, задумчиво поглядывая в пламя костра. Рыцарь не помнил, кто и когда зажёг здесь огонь? Нет, всё-таки это горячка…

— Утекают… — Старец пожевал губами. — А знаешь, сынок, ведь это неправильно — то, что ты умираешь вместе с отпетыми грешниками. Они-то получили сполна, и не только за последние злодейства, а вот для тебя кара чересчур сурова. Но скоро рассвет, и всё, что я могу сделать — самую малость. Перед смертью, а главное — после неё — многие сокрушаются о том, чего не вернуть. Ты — сможешь изменить то, о чём более всего сожалеешь. Я помогу.

Бенедикт ошеломлённо молчал.

— Но ведь, — сказал, наконец, нерешительно, — ты не можешь воскресить мёртвых? Они уже мертвы, деяние содеяно, и как можно повернуть судьбу, ежели она уже свершилась?

— В царстве отца нашего обителей много, сынок. Есть и такие, где того, о чём скорбишь, ещё не случилось. Мы сможем туда заглянуть и предотвратить то, что здесь уже свершилось. Ты заслужил. Пусть не в этом мире, но в другом — всё свершится по-иному.

Бенедикт уставился на языки огня.

Бред становился чересчур осмысленным.

Но — сон или явь, он должен попробовать. Сделать хоть что-то.

Что, например, если бы он попытался остановить своих товарищей?

Пламя иллюзорного костра вдруг взметнулось до небес, и в нём Бенедикт увидел себя, мечущегося по улицам городка от одного всадника к другому, пытающегося остановить вакханалию убийства… Но вот он падает на песок, оглушённый ударом палицы в голову.

— Не то, — шепнул над ухом голос старца, хоть самого и не видать было. — Тебя ударили свои же, чтоб не мешал…

А если попытаться переубедить Клода де Муа или отца Гуго?

Языки пламени затряслись, словно в беззвучном смехе, и рыцарь увидел себя связанным, на простом, без доспеха, коне. Бывшие друзья, отводя глаза, содрали с него рыцарские шпоры, а затем уехали, бросив одного в пустыне.

— За малодушие и измену, — печально сказал старик. — Прости, сын мой, но… может выберешь что-то иное?

Бенедикт до хруста сжал зубы.

Предупредить жителей Теруаля о нападении? Как? Кто ему поверит? И… очень уж это походит на предательство. Нет. Он только хочет уровнять силы. Чтобы не было бесчинств и мародёрства, чтобы не кричали в страхе дети, чтобы не срывали со стены золотое распятие…

Распятие! Он увидел его снова. Но не над алтарём в маленькой душной часовне, а в приделе кафедрального собора Лютеции, куда зашёл исповедоваться, желая подготовить к предстоящему походу в Арагон не только тело, но и душу. Да, именно там он увидел этот крест впервые, и краем уха слышал, как пожилой священник благословлял более молодого на подвиг миссионерства в далёких враждебных эмиратах.

… Это и впрямь было видением, рождённым воспалённым мозгом, иначе как ещё объяснить, почему вдруг у Бенедикта начались провалы в памяти? Он хорошо помнит, как подошёл к обоим священникам и попросил его выслушать. Они приняли его слова за пьяную болтовню, и тогда, решившись, он рассказал в с ё, что с ним случилось, вплоть до того, что произойдёт полгода спустя в небольшом Арагонском городке, вплоть до встречи с синеглазым горбатеньким святым, до его последнего дара. Видимо, оттого, что дело происходило во сне, он забыл о приступах косноязычья, и речь его стала страстной, убедительной. А вот как он её закончил — не помнит. Помнит лишь опущенные глаза будущего миссионера. Не поверил…

А потом он увидел себя со своим отрядом здесь же, в пустыне, и при этом знал, что за плечами у него — долгий изнуряющий путь. Тяжелые переходы, скрип песка на зубах, вонь собственного тела, пекущегося в раскалённых солнцем доспехах, и жажда, постоянная непреходящая жажда. Вот они, плоские крыши Тируаля уже видны из-за ближайшего бархана, и пальмы с волосатыми стволами, и пики двух минаретов, уходящие в небо. И зубцы высокой стены, которая в прошлый приход рыцарей была пуста, а сейчас ощетинилась копьями.

А потом всё было… как полагается. Всадник против всадника. Воин против воина. Мечи против ятаганов.

Трижды они штурмовали ворота, и трижды отступали. Силы были равны. А на четвёртый день их настиг гонец от Его Величества Филиппа, с известием, что с Аббасом-эль-Хаидом подписан договор о двадцатилетнем мире и сотрудничестве — в обмен на передачу во владение Галлии алмазных копий. И все военные действия на территории Арагона должны быть немедленно и под страхом смерти прекращены.

Гонец прибыл не один, а в сопровождении небольшой роты. Де Муа плевал на его угрозы, очень уж распалился, так хотелось ему согнуть непокорный городишко. Но… Слишком много свидетелей. К тому же, одновременно с вестью о мире гонец прислал и приказ о срочном отзыве рыцарей. Его Величеству спешно снаряжал экспедицию в Новый свет, а уж туда-то требовались самые отчаянные… Было где остудить горячие головы.

Бенедикт очень хорошо запомнил так и не открывшиеся ворота Тируаля. А потом на их месте почему-то вспыхнул огромный, до неба, костёр, который вдруг опал, сжался и заполз подо рдеющие уголья. Когда во временно ослепших глазах перестали плясать чёртовы белёсые пятна — стало видно сереющее небо с гаснущими звёздами, а где-то над самым горизонтом уже растекалось багровое пятно рассвета.

Над остывшим за ночь песком висела туманная дымка. Стояла тишина. Бенедикт поднялся — и отчётливо услышал, как хрустнули суставы в занемевших коленях. Тела бывших соратников, пока не тронутые падальщиками, но уже обобранные, так и лежали на песке. Его почему-то не тронули.

И кто-то оставил поблизости походную кожаную флягу, к которой он так и припал пересохшим ртом, едва сдержавшись, чтобы не выхлебать всё сразу. Вода — величайшая драгоценность, её надо поберечь, раз он жив и…

Похолодев, он схватился за живот — чистый, гладкий, без следов раны или воспаления. Зажал рот от внезапно вырвавшегося рыдания. Справился с собой. И истово перекрестился:

— Верую, Господи…

А потом, пока не рассвело окончательно, он, отыскав латные перчатки, рыл руками яму в песке — не для погибших, при всём желании он не смог бы похоронить всех, а для себя. Ещё в самом начале похода у него возникла крамольная мысль: зачем изнурять себя переходом в самое пекло, когда можно ехать прохладной ночью? Но командир поднял его на смех и обвинил в малодушии и изнеженности. Теперь было самое время проверить свою теорию.

Мавры успели снять с убитых оружие и часть доспехов, сорвали с земли шатры, но Бенедикту удалось раздобыть два почти целых плаща, изрядно подпорченных кровью — должно быть, оттого на них никто и не польстился. Меча своего он так и не нашёл, но засапожный нож был при нём всегда. Им-то он и срезал несколько чахлых кустиков, укрепил по краям вырытой ямы, кое-как натянул заскорузлую от крови ткань. В два слоя. Чтобы ни один луч солнца не просачивался. Влез под импровизированный тент и решил: будь что будет. И тотчас уснул, будто и впрямь умер.

Очнулся только вечером. В самодельном убежище было душно — но и только. Скосив глаза, подождал, пока змея, свернувшаяся клубком на груди, не проснётся и не уползёт. На него нашло странное спокойствие. Теперь он твёрдо знал: если уж Тот, кто Свыше, решил, что Бенедикту де Труайялю помирать ещё рано — так и будет. Теперь он выживет, чтобы не случилось. Но и на рожон лезть не надо…

Он хлебнул воды и высунул голову из-под тента. В нос ударил душок разлагающейся плоти. Каркало вороньё, ругались гиены. Пора было уходить. У него были союзники — синеватый гребешок горной цепи у самого горизонта, как ориентир, и полная луна.

К утру он выдохся настолько, что, несмотря, на разумное намерение сперва обустроить убежище, а только потом отдохнуть, привалился к небольшому плоскому камню, которых на подступе к горам попадалось всё чаще, и… уснул.

Проснувшись, торопливо поднял голову, вздрогнул. Прямо на него уставилась огромная рептилия. Бенедикт лихорадочно пытался сообразить, успеет ли вытащить нож или не успеет — но тут заметил весьма странную вещь. Змей — впрочем, нет, дракон — сидел перед ним с раскрытыми крыльями.

А в тени от крыльев находился он сам, Бенедикт.

«Ссс добрым утром», — сварливо поздоровался ящер. «Так и будешшшь прохлаждатьссся? Вссставай, мне некогхххда…»

Он сложил крылья и встопорщил гребень на спине.

«Сссадись. Донесссу тебя до зсссамка. Тут недалеко…»

Минуту спустя Бенедикт уже цеплялся мёртвой хваткой в один из зубцов на драконьем хребте. Откуда только силы взялись! Ветер, нещадно бивший ему в лицо там, наверху, в поднебесье, выжимал слёзы и выдувал мысли, оставил единственную: холодно! Никогда бы не подумал, что под слепящим солнцем можно заледенеть до полусмерти… Он совсем окоченел, и девушке, которая выскочила на башенную площадку встретить дракона, пришлось звать на помощь людей, чтобы помогли сойти. Только, коснувшись стёртыми каблуками башенных плит, Бенедикт осознал, наконец, что это всё — не очередной горячечный бред, а самая что ни на есть реальность.

Тяжело опираясь о подставленные плечи стражников, он, как мог, поклонился девушке. Представился, не зная ещё — поймут его или нет, полным именем, полным титулом. Должно быть, со стороны это выглядело нелепо — оборванный, грязный, измождённый… граф де Труайяль. Но красавица, по-видимому, здесь многого навидалась.

— Эстрелитта дель Вальдес Леаль, сударь. — Её галльский был со смешным милым грассированием. — Прошу вас следовать за мной и ни о чём не волноваться — здесь вы в безопасности. Диас, Хорхе, помогите господину графу добраться, мы поместим его, пожалуй… в сиреневой башне, да.

«Надеюсссь, ты уделишшшь потом и мне немного внимания», — услышал, уже уходя, Бенедикт. Девушка засмеялась.

— Ах, Арман, конечно! Чего ты медлишь? Превращайся и приходи к нам, отец тебя давно поджидает.

«А ты, Эссс?»

— Приходи, — уклонилась красавица от ответа. — И вечером я тебе всё сама расскажу… А сейчас — у нас гость, и в таком состоянии, ты же видишь…

Всё-таки Бенедикт был достаточно силён, чтобы, едва придя в себя, отстраниться от поддерживающих его мужчин и пойти самостоятельно. Он шёл по длинному коридору, привыкая к полумраку, чувствуя, как прибавляются с каждым шагом силы. «Эй! Нам сюда!» — окликнул его один из спутников, но Бенедикт лишь отмахнулся: его будто вёл кто-то, тянул за собой. Наугад открыл одну из дверей — и оказался в маленькой домашней часовне.

Опустился на колени перед Спасителем. Прикрыл глаза. И понял, как теперь он проживёт новую подаренную жизнь.

Было тогда будущему Бенедикту Эстрейскому неполных девятнадцать лет…

* * *

— Дяденька…

Вздрогнув, его высокопреосвященство отвлёкся от воспоминаний почти сорокалетней давности. Почему именно сейчас пришёл ему на память тот нелёгкий момент его жизни? Давно уже не возвращался он мысленно к тем годам, но вот, поди ж ты…

— Что, сын мой? Тебе неудобно? Болит?

— Всё хорошо, спасибо. Дяденька, а… кто она?

— Она…

Его высокопреосвященство усмехнулся и, словно очнувшись, посмотрел на яблоко, до сих пор словно хранящее тепло впитанных солнечных лучей и хорошенькой девичьей ладошки. И вдруг всё понял.

…Там, в часовне замка Лоарре, из-за плеча своего Сына глянула на него тёплыми карими глазами Сама. Богоматерь. И охватило юного Бенедикта неизъяснимое блаженство — на грани боли и наслаждения, умирания и восторга… Ему казалось, что в одно и то же время он и возносится к небесам, и низвергается в бездну. Обнимается с бесконечной Вселенной — и скукоживается в крошечное существо с головастика величиной, ещё без рук, без ног, один хвост, голова да жабры. И вдруг его сердце лопнуло. Чтобы вобрать в себя силу материнской Любви, сыновьей преданности, мужественности отца, верности брата и друга, мудрости наставника… И замкнуть в себе навсегда. С одним условием: делиться. Делиться щедро. Ибо столь велик источник этой силы, что не убудет вовек.

И дано ему было спокойствие принять то, чего не в силах изменить.

И мужество — исправить то, что можно исправить.

И мудрость — отличать одно от другого.

И понял он, что выбор его, там, в пустыне, у нерукотворного костра, рядом с безымянным старцем — правильный, оттого и удостоился пережить рассвет — вчерашний, сегодняшний — и, был уверен, переживёт бесчисленный сонм последующих.

Как ему сказали позже, он провёл ничком на полу, раскинув руки крестом, почти весь день. Но для Бенедикта время остановилось. Вот только что — он встретился глазами с прекраснейшим ласковым взором, познал благодать и откровение… Но чья-то рука настойчиво трясёт и трясёт его за плечо.

— Господин граф! Очнитесь! Бенедикт! Прошу вас!.. Арман, да что с ним такое?

— Это Благодать, я же объяснял тебе, Эсс, — отвечал странно знакомый мужской голос. Сперва рыцарь подивился тому, что некто со стороны совершенно точно определил то, что с ним творилось. И только потом — понял, что раньше этот голос слышал только у себя в голове, а теперь, вроде, по-настоящему.

— И к чему она ему, если юноша без сил, голодный, возможно — раненый… Ты же видел — он весь в крови! А сам — запрещаешь его трогать!

— Кровь на нём давно высохла. Если бы раны открылись — сочилась бы свежая… Нет, Эсс, это всё — лишь свидетельство того, что парень попал в серьёзную заварушку. А вот то, что в ним происходит… Этому мешать не надо. Подожди немного. Кажется, он приходит в себя. Скоро ты убедишься, что он в порядке.

Бенедикт повернул голову на голос. Оказывается, всё это время он лежал, уткнувшись лбом в дощатый пол. Поморщившись, потёр занывшую переносицу… и во все глаза уставился на склонившуюся над ним черноглазую девушку.

— Наконец-то! — всплеснула она руками.

А он не в силах был отвести взгляд от ласкового сияния, прозрачными всполохами играющего вокруг прелестной головки, увенчанной короной из кос, чёрных, как смоль. Лёгкий флер невинности, чистоты, целомудрия, нежности… Любви к тому, кто стоял рядом, к некоему Арману. Тревоги за него Бенедикта.

Всё это обрушилось на непривычную к подобным ощущениям голову разом и без подготовки. Немудрено, что молодой рыцарь едва вновь не расстался с сознанием… С той поры он научился видеть людей по-особому.

Вот почему много лет спустя ему так важно было лично увидеть новую Анну д'Эстре де Фуа. Что бы там о ней не говорили — он д о л ж н е н был посмотреть ей в глаза — и окунуться в излучение её ауры, и тогда уже убедиться, что девушка эта чиста и непорочна, и никем не ведóма, кроме помыслов своей прекрасной души и порывов доброго сердца. И нет за ней кукловода, который через неё дергал бы за ниточки герцога; уж Бенедикт почувствовал бы…

Немало времени прошло, прежде чем он вернулся на родину — уже пройдя рукоположение и получив сан епископа. Он был направлен в Эстре, на освящение нового собора, и, войдя под высокие своды, вдруг впервые в жизни понял, что можно влюбиться с первого взгляда — не в женщину, а в Храм. В эти прекраснейшие лики на фресках, выписанных лучшими живописцами, в чудесные мозаичные колоннады, в голубя, парящего в неимоверной выси под самым куполом, в серебряные звуки органа…

Освящения ещё не было, однако в боковые врата робко, но настойчиво просачивались прихожане, кланяясь образу небесного покровителя сего храма, святому Серафиму. Столик перед образом, написанным на высокой кипарисной доске — по греческим канонам, но одобренным и разрешённым Его Святейшеством — ломился от плодов. Был конец августа, зрел урожай в садах, и простые труженики, в простоте своей, угощали любимого святого всем, что имели.

Бенедикт приблизился — и обмер.

С кипарисной доски на него тепло засияли знакомые лазоревые очи.

Маленький сгорбленный старичок ласково улыбался бывшему рыцарю. И само собой прыгнуло со стола в руки новому епископу румянобокое крепкое яблоко. Такое же, что сейчас много лет спустя протянула ему… Анна?

А ведь она оговорилась вначале…

Он непременно должен узнать о ней всё.

— Так кто она? — с жадным любопытством спросил малыш.

— Герцогиня Эстрейская, — улыбнувшись, ответил его высокопреосвященство. — Не веришь? Я вот и сам поначалу не верил…

И с беспокойством наклонился к мальчику, разглядев не замеченное ранее алое пятно на самодельном бинте.

Вроде бы перелом был закрытый, крови на ребёнке не было…

Осенённый догадкой, вытащил из ножен в сапоге кинжал.

Так и есть. Вдоль кромки лезвия присохла узкая, еле заметная глазу полоска. Девочка всё же порезалась. Предупреждай — не предупреждай…

Он осторожно вернул оружие на место.

Иной раз кровь может рассказать о человеке куда больше, чем он сам. Над этим надо поработать. И если его догадка верна… Именно эта герцогиня нужна Галлии и её народу.