Бонус: Вкус хлеба (книга, по которой Йонаш писал изложение)
Горек хлеб одинокого альфы. Даже в Летний Солнцеворот, когда опару для караваев ставят самые щедрые волчицы, и месят тесто под утреннюю песню — чтоб лучше взошло. Даже на общем столе, когда ломти лежат на блюде — бери, сколько душе угодно.
Тарлах не выдержал: запах манил, щекотал ноздри, рот наполнила слюна. Очередной праздник… а вдруг? Он осторожно потянул к себе горбушку, выломал кусок мякиша, теряя надежду — на скатерть посыпались черствые крошки. Горло обожгло горькой пылью, живот резануло, будто нож кто-то воткнул. Он ухитрился не закашляться, даже не согнулся в три погибели, только выступившие слезы сморгнул. Огляделся по сторонам, встретил сочувственный взгляд. Жена брата — славная, домовитая волчица. Отец на невесткин хлеб не нахвалится. Это не с пекаршами, это с Тарлахом что-то не так.
И не спишешь на то, что воевал. Лоб забрили «чертовой дюжине», трое полегли в чужой земле, в боях с людьми, двое после войны остались в городе. От вернувшихся в деревню альф волчицы поначалу шарахались — слишком сильно пахли смертью и кровью — а потом привыкли. Да и выветрилось наносное. Жизнь-то в деревне мирная.
Тарлах отложил горбушку и понял: пора уходить, в праздник легче сбежать, не прощаясь. Пока не навлек беду на семью, пока вечно недовольный альфами жрец Хлебодарной не отметил дом черной лентой, объявив, что в Тарлаха вселился дух охотника-отступника.
Дремавший волк встрепенулся: как это — уходить? Зверю не нужен хлеб. Ему приволье в деревне: лес рядом, в избе — крепкий подпол, с дворовым лазом. Куда уходить, зачем? К ночи зажгут костры, первыми, как водится, перекинутся волки, оббегут вдоль околицы, проверяя изгородь. Переливчатым воем доложат волчицам — можно. Стая соберется на площади, затянет хоровую песнь, славя ночного охотника Камула, чтоб не обижался на дневные здравницы, отданные Хлебодарной.
«Нельзя оставаться, — объяснил волку Тарлах. — Не успеешь оглянуться, как наступит Сретение. Я опять не трону пирог и печенье, и жрец скажет — вот он, охотник из Своры, которую прокляла Хлебодарная. Могут закидать камнями, а могут сжечь дом — чтобы дым унес скверну в небо. Надо уходить. У здешнего жреца слишком много власти, нам нужно искать место под боком у Камула».
Волк недовольно зарычал, но согласился: жену брата надо поберечь. Она не должна жалеть о том, что сменила логово, она не виновата, что в родню затесался урод.
Договорившись со зверем, Тарлах выскользнул из-за стола, таясь за изгородями, пробрался к дому. В мешок полетели смена одежды, кожаная куртка с вшитыми стальными пластинами — уберечь двуногого от удара в спину — широкий охотничий нож и пакет с вяленым мясом. Тарлах глянул на плетенку с сухарями, вздохнул, поклонился домашнему алтарю с фигурками Хлебодарной и Камула, и вышел прочь: рвать нити судьбы и присохшие бинты надо разом, не удваивая боль.
Наезженная дорога стелилась под ноги. Тарлах решил не обращаться до ночи, бежал, выматывая двуногое тело, прогоняя плохие мысли срывающимся дыханием. Он убеждал себя, что уходить из деревни пришлось бы и без недовольства жреца. Не люб он был тамошним волчицам, никто на сеновал не зазывал. До нынешнего дня Камул миловал, ни к кому не подталкивал, не нашептывал: «Это твоя пара». А если бы поманил запахом, завлек надеждой, а в ответ — отказ, отпор? Тогда только с жизнью прощаться: сам не уйдешь, волка не уведешь, и будешь маяться, пока волчица не попросит у Совета защиты от постылого. А потом уже альфы стаей задерут. Такой судьбы Тарлах ни себе, ни другу, ни врагу не пожелал бы — нынешние беды за беды считаться не будут.
К развилке он добежал в сумерках. Глянул направо, глянул налево, спросил у волка: «К кошкам или на тракт?» Тракт вел к городу, где Тарлах уже бывал, и жалел, что ни ему, ни волку там не нравится. Жрец называл город «каменной ловушкой», а деревенские эти слова за ним хором повторяли. Тарлах вежливо поддакивал, а в глубине души сокрушался, что остронюхим уродился — без этого сумел бы прижиться в городе, может, и волчицу бы себе уже нашел. Но не повезло: от городской вони с души воротило, не только хлеб — каша и картошка в горло не лезли.
Вторая дорога — мимо кошачьих деревень — была то открыта, то закрыта. Волки и камышовые коты бесконечно ссорились, мирились, пропускали друг друга на ярмарки, передумав, грабили обозы, а потом в отместку жгли поля и плавни. Тарлах по молодости с желто-серыми котярами не раз дрался, знал, что они, навалившись толпой, могут и медведя забить. Он решил рискнуть. Не перекидываясь, добежать до брода через Власенку, а потом уже спокойно путешествовать от одного людского хутора к другому, добраться до границы медвежьего царства. Примериться к тамошним городкам — вдруг в каком-то понравится?
Стоило свернуть, как глаза от вони резать начало — коты щедро пометили заросли едкой мочой, предупреждая: «Это наши наделы. Не суйся». Тарлах бежал, стараясь дышать ртом, прислушиваясь к далеким звукам. Коты встречали самую короткую ночь в году протяжным мяуканьем, переходящим в надрывные вопли. Они не признавали Хлебодарную, не видели надобности добавлять к рыбе ломоть хлеба. И Камулу не доставалось ни крошки, ни кости — потому что пёс. Коты славили вероломного бога Арея — они почитали предательство и хитрость выше честного боя и доброй охоты. Волк злился, но не подталкивал Тарлаха сойти с тропы — чужая земля, чужая правда… числом сомнут.
Коты не жгли костров на Солнцеворот. Волки переняли этот обычай у людей. Те сначала в реках и озерах купались, потом венки по воде пускали, зажигали на берегу костры и через огонь прыгали. Волки, наоборот, жгли костры на общинной площади, а потом стаей выходили к реке, выбрасывая в воду головешки, чтобы уберечь село от пожаров. Волки бежали на лапах, волчицы несли угли в корзинах.
Когда к ночной прохладе прибавилась сырость от вод Власенки, Тарлах услышал жалобный, безнадежный зов. Тявканье лисицы терялось в заунывном кошачьем вое и гомоне голосов. Тарлах зарычал, остановился. Волк потребовал: «Помоги ей!». Нельзя было бросить на растерзание кошкам лисицу. Родня — пусть и дальняя.
На берегу реки происходило что-то странное. Коты толпились, подвывали, словно оплакивали вождя, подбадривали друг друга: «Лгунья! Арей примет жертву! Колдовка! Казнить лгунью!»
Те, кто стояли на ногах, усердно трудились. Привязывали лисицу к бревну веревками и травяными путами, а к бревну — мешки с камнями. Тарлах понял, что коты вспомнили о древнем обычае и собираются отправить лисицу навстречу мучительной смерти. Обремененное камнями бревно могло плыть по течению очень долго: то погружая жертву в воду и заставляя захлебываться, то позволяя сделать глоток воздуха. А через день-другой, наигравшись, тянуло на дно. Власенка катила свои воды бурно, топляки по берегам не собирала — высоки каменистые утесы, глубоки обрывы.
Тарлах не стал ввязываться в заведомо проигрышный бой. Отступил, схоронился ниже по течению, дождался тяжелого плеска и прыгнул к почти утонувшему бревну. Нож рассек веревки, убирая первый мешок с камнями, освобождая лапы привязанной лисицы. Коты, провожавшие жертву взглядами, яростно заорали. Тарлах заторопился, начал резать веревки и травяные скрутки, цепляя лезвием лисью шерсть. Нужно было успеть выйти из реки возле брода. Иначе пронесет течением и плыви потом еще полночи и полдня, пока отмель для выхода найдешь. Власенка из объятий неохотно выпускала.
Им удалось выбраться на берег. Тарлах думал, что коты не пойдут за ними через реку, и ошибся. Разъяренная желто-серая стая пересекла брод, набросилась на него, не дав времени перекинуться. Спасибо куртке — защитила. Спасибо ножу — укоротил хвосты и уши. Лисица оказалась понятливой. Услышала приказ: «Уходи!» и не стала задерживаться. Жаль было, что не обнюхались, не поговорили, но лучше сожалеть о живой, чем оплакивать мертвую.
Коты гнались за Тарлахом почти до рассвета. Отстали возле большой человеческой деревни, почуяв догорающие костры. Пробуравившее уши мяуканье стихло. Тарлах вошел в селение, прислушиваясь к хмельным крикам — последние гуляки разбредались по избам — по запаху нашел харчевню. Кружка горячего сбитня взбодрила, утолила жажду.
— Хлеб, мясо? — сонно спросил хозяин.
— Только мясо. Хлеб не надо.
Лисица явилась, когда Тарлах вылизывал тарелку — сметанная подлива была невероятно вкусной. Посмотрела укоризненно, тявкнула, здороваясь с хозяином. Похоже, лисицу тут знали: спросили, не надо ли чего, приняли безмолвный отказ без недовольства. Тарлах потер воспалившиеся царапины на щеке и шее, принюхался, присмотрелся. Лисица была красива. Темная, почти бордовая шерсть, угольная полоса вдоль хребта. Посмотреть бы на нее на ногах… высока ли? Стройна ли? Чайно-рыжая? Темноволосая? Захочет ли ближе познакомиться?
Лисы чтили Хлебодарную, зимовали, полагаясь на амбарные запасы, не только на охоту. Алтарь Камула не в каждом лисьем поселении стоял. Сообразила ли лисица, что Тарлах не заказывал хлеб к мясу? Тарелку-то можно вылизать и потому, что ломоть закончился.
«Сейчас не сообразила, так потом догадается. Это не скроешь. А что подумает: сочтет отступником или решит, что я еще свою волчицу не нашел — не угадаешь».
Лисица окликнула его тонким посвистыванием. Повела к дороге. Подождала, пока Тарлах уложит мокрые вещи и превратится, позвала в сторону медвежьих земель, прочь от Власенки. Волк попытался свернуть, увести лисицу в лес, отоспаться — Тарлах слышал, что оборотням в Заречье проще путешествовать ночью, не попадаясь людям на глаза. Лисица упрямо тянула волка на дорогу, забегала вперед, останавливалась, выжидая. Тарлах и радовался выбранному направлению — близость кошачьих земель заставляла нервничать — и обижался. Ему хотелось убраться поглубже в лес, найти надежное логово, которое понравится лисице. Поболтать. Выспаться под шкурой, не вздрагивая от каждого шороха — в лесу котов за десять миль можно почуять и перепрятаться. А еще там не надо заказывать хлеб к мясу. Поймал зайца и съел с благодарностью Камулу, делая вид, что не бывает никаких алтарей Хлебодарной.
Лисица зарычала — как будто крамольные мысли подслушала — и волк покорно побежал по дороге. Они топтали летнюю пыль целый день. Дважды заходили в деревни, где люди приветствовали лисицу кивками и добрыми словами. Поели — какая-то молодуха, увидев ободранную морду Тарлаха, заохала, вынесла им большую миску кукурузной каши с курятиной. Тарлах лучшие куски уступил лисице, и получил в ответ благосклонное фырканье. Вечером, в мутных сумерках, они наконец-то свернули в лес. Лисица устала, дышала тяжело, с присвистом. Да и Тарлах еле лапы передвигал.
Хижина пряталась среди дубов — здесь бы свиней держать, да желудями откармливать. Дверь закрывал не засов, веревочная петля, накинутая на колышек. Лисица подпрыгнула, сорвала веревку, показала на порог: «Заходи». Второй раз повторять приглашение не потребовалось. Волк вошел, сбросил мешок и старательно обнюхал углы. Чутье не обманешь — лисица привела его к себе домой. На брюхо волк лег, от всей души выражая благодарность. Знал — такое доверие дорогого стоит. Бордовая лисица поклон приняла, но вставать на ноги не спешила.
«В хижину ввела, а не верит? Стесняется?»
Пришлось — по обычаю, негоже в доме хозяйку обращением опережать — выйти за дверь, принять облик, наделенный речью, и предупредить:
— Я уйду, когда ты пожелаешь. Если не ко двору — только скажи.
Лисица помахала хвостом, внимательно осмотрела Тарлаха, и ушла спать на лежанку возле холодной печки.
«Как это понимать?»
Потянулись дни странного сожительства. По вечерам Тарлах обращался в волка, охотился, приносил добычу лисице, сам доедал, что оставалось. Днем наводил порядок в хижине — выскоблил стол и полы, поганя драгоценный нож, вычистил печку и укрыл крышу свежими вязанками камыша с ближайшего болота. Лисица принимала его заботу снисходительно. Зайчатину ела, по выскобленным полам топталась грязными лапами, одну из вязанок камыша, оставленную без присмотра, атаковала и победила, разбросав стебли по поляне. А иногда, будучи в добром расположении духа, позволяла себя вычесывать — на полке нашелся гребень, наводивший блеск на свекольную шкуру.
Лисица не обращалась ни днем, ни ночью — Тарлах нарочно не спал, подсматривал. Что ей было не по душе? Тарлах себя красавцем не считал, но до войны волчицы в его сторону посматривали. Высок, силен, шерсть и волосы черные, глаза, как у всех волков-оборотней — желтые. Нос, правда, сломан, но чутье-то не пропало, а с маленькой горбинки воду не пить.
Тарлах измаялся, гадая да раздумывая. И — незаметно, не считая дней — прожил в хижине почти до Сретения. Как узнал? Очень просто. За неделю до Дня Преломления Хлеба к лисице потянулись ходоки. Первым явился неуклюжий медведь с корзиной медовых кексов. Долго бродил по поляне, смотрел на лисицу, бурчал: «Мне бы про свадьбу спросить…» Так и ушел не солоно хлебавши, а корзину забирать отказался. Медовый дух пропитал все углы, заставлял Тарлаха давиться слюной и трогать пальцем каменеющие крошки. Вслед за медведем явилась румяная девица, принесла арбуз, горячий каравай и рассыпчатое печенье. Спрашивала лисицу о зиме — суровой ли будет? Продавать ли излишки сушеной рыбы или оставить, чтобы не протянуть ноги от голода? Девица тоже наотрез отказалась забирать дары, и каравай остался лежать на холодной печке, дразнясь и черствея. Когда наутро после девицы пришли два лиса с очередным вопросом, и положили на лавку абрикосовый пирог, а под лавку — мешок картошки, Тарлах заподозрил, что охраняет логово провидицы.
Он осторожно расспросил дарителей и убедился в своей догадке. Люди, лисы, медведи и волки шли к Сивилле, предсказательнице погоды и урожая, умеющей перевести в слова волю Хлебодарной.
И страшно стало — а вдруг Сивилла не только предсказательница? А если она Тарлаха для развлечения приворожила, чтобы заполучить бесплатного сторожа? Или неудачно отдачу от какого-то проклятья скинула? Теперь и сама перекинуться не может, и Тарлах привязанный рядом мается.
Ко дню встречи богов Тарлах понял, что прежние муки гроша ломаного не стоили. Хлебодарная ли пошутила, Камул ли подтолкнул, но ни Тарлах, ни волк не могли найти себе места. К лисице тянуло как магнитом, а та отбегала, отмалчивалась. Не прогоняла, но и не позволяла к себе приближаться. И не превращалась. Это было оскорбительно. Как плевок в лицо. Выбрала — пусть на раз, не навсегда — прими, как полагается. Не хочешь? Лязгни зубами, зарычи… много способов прогнать.
Уйти бы, сбежать, забыв и хижину, и Сивиллу… Тарлах сто раз собирался: прятал нож, подхватывал мешок, доходил до дороги и возвращался. Напоминал себе, что слишком долго нюхал хлеб у братнева очага, изгрыз душу обидой. А если его Камул на охрану хижины поставил? Как распознать волю бога, когда провидица молчит?
В День Преломления Хлеба лисица затянула протяжную горловую песню-призыв, Тарлах собрал волю в кулак, обратился, поймал и принес зайца. Он бросил добычу возле порога, и решил проявить твердость: войти в хижину, обмывшись дождевой водой из бочки, на двух ногах, расстелить простыню на лежанке, взбить подушку и сказать Сивилле: «Или обращаешься, или никак».
Страдания спутали и мысли, и нюх. Как Тарлах ухитрился не заметить котов, подпустить их так близко к хижине? Он рыкнул Сивилле: «Быстро в дом!» Встал на пороге, защищая дверь, сбрасывая с порога первое тело.
Грех кровь в такой день проливать? Плевать! Пусть хоть трижды проклянет Хлебодарная, пусть косо посмотрит Камул, лишь бы провидица цела и невредима осталась. Тарлах жалел о невозможности взять нож в руку, но перекидываться не решался — двуногое тело уязвимо. Полоснут когтями по яйцам и в хижину пройдут.
Он расправился с последним врагом в сумеречный час, когда в городах и селах отзвучали здравницы Хлебодарной — сломал лапу, столкнул на траву. Коты — потрепанные, покалеченные — подобрали валявшиеся на поляне тела и убрались восвояси. Волк развернулся, подмял под себя лисицу — победа опьянила, подтолкнула к вседозволенности. Зубы сомкнулись на холке, наткнулись на металл. Пелена перед глазами чуточку рассеялась. Волк недоуменно замотал головой. Металл? Цепочка? Откуда? Сколько раз шерсть чесал, ничего на шее не было!
Лисица вывернулась. Зеленые глаза замерцали, как изумруды из королевской сокровищницы — по правде говоря, царских изумрудов Тарлах никогда не видал, но любовная горячка заставляла мыслить красивостями. Волк тронул цепочку носом. Удивился: «Греется!» Прикусил, кроша зубы, пытаясь разгрызть. Лисица заскулила — тонко, жалобно, словно просила оставить ее в покое. Волк еще сильнее вгрызся в цепочку. Чаши весов заколебались, но зубы выдержали, первым сдался металл.
Всё произошло одновременно. Нагревшаяся цепочка упала на пол, раскалилась докрасна, выжгла корявый знак на досках. На волка навалилось довольно-таки тяжелое двуногое тело. Тарлах так удивился, что не сразу превратился: сидел на полу, смотрел на красивую Сивиллу и восторженно стучал хвостом. Та что-то сказала, вроде бы, поблагодарила, но Тарлах, наконец-таки, встал на ноги и ничего слушать не стал. Впился в губы, забирая плату поцелуем, коснулся пышной груди и пропал.
Да!
Сивилла ответила на поцелуй, увлекла его на лежанку. Тарлах накинулся на нее со всем накопившимся волчьим пылом, добился горловых стонов, сладкой судороги, и сам обмяк, надеясь, что угодил. Что Сивилла его не прогонит.
Отдышавшись, они устроились со всем возможным удобством, понежились в истоме. Сивилла задремала, а Тарлах глаз не сомкнул: любовался красивым, правильным лицом, пересчитывал веснушки, сдерживался, чтобы не вылизать сомкнутые припухшие губы. Пусть его лисица отдохнет. Добрее будет.
Проснувшись, Сивилла пошевелилась, потянулась. Тарлах тут же приник губами к ее уху, зашептал:
— Люб? Оставишь пока?
— Оставлю, — улыбнулась она. — Ты же с меня проклятье снял. Как такого полезного волка не оставить?
Три счастливых дня промелькнули, как один миг. Двуногие намиловались, волк поохотился, принес к порогу хижины богатый выкуп — косулю. И смиренно позволил лисице пообедать печенью, хотя сам ее очень любил.
На косуле счастье и закончилось. Утром, пока Тарлах дрых без задних ног, Сивилла забрала половину туши и куда-то ушла. Можно было пойти по следу, но волк отказывался покидать хижину. Сюда лисица точно вернется, а в лесу, если разминешься, придется потом петлять.
К обеду и Тарлах, и волк измаялись. А Сивилла вернулась, как ни в чем не бывало — еще и расхохоталась, услышав обиженный вой. Поставила на стол мешок и соизволила объясниться:
— Столько мяса нам все равно не надо. Копти, не копти, по жаре пропадет. Я его в деревне на хлеб и арбузы поменяла. Завтра пойдем на бахчу, еще спелых арбузов возьмем.
И точно. От мешка чарующе пахло хлебом. Тарлах отвернулся, когда на стол лег поджаристый каравай. Мало ему было мучений, когда медовые кексы и пирог на всю хижину пахли? Только-только зачерствело и чуть-чуть выветрилось, и, вот тебе, снова!..
— Разрежь арбуз, — уложив полосатый шар в миску, велела Сивилла. — Пообедаем.
Тарлах выполнил все, что приказали, даже хлеб нарезал аккуратными ломтями, глотая слюну. Сел на лавку, потянул к себе кусок арбуза. Сивилла подтолкнула к нему блюдо с хлебом:
— Ешь.
— Не смогу.
— Сможешь, — заверила она. — Бери.
Тарлах взял ломоть, тронул губами, готовясь к черствой горечи. Проглотил кусочек мякиша. Впился зубами в корку, сожрал все до крошки и потянулся за вторым ломтем. Сивилла что-то говорила про мясо, но кому оно нужно это мясо? Уж не Тарлаху, чуть не забывшему вкус хлеба.
После четвертого куска он сумел остановиться. Пятый держал в руке, чтоб не отобрали, но не откусывал, нюхал, еще не до конца поверив в свое счастье. Потом спохватился, сказал:
— Спасибо.
— Не за что, — улыбнулась Сивилла. — Мера за меру. Чем смогла, тем отблагодарила.
Тарлах все-таки съел пятый ломоть хлеба. И подумал, что обязательно достанет с печи и корзину с кексами, и печенье. Ну и что, что затвердели? Можно в воде размочить.
К вечеру он объелся до тошноты. Сивилла хохотала, отказывалась от черствой выпечки, спрашивала:
— Неужели горло не царапает?
— Немножко царапает, — признавался Тарлах. — Но совсем не так! Раньше — как будто хинный уголь грызть пытался. Горько. Гадко. А сейчас… да, твердое. Но все равно очень вкусно.
Убедившись, что Сивиллу не покидает хорошее настроение, он спросил:
— Расскажешь, почему на тебя обозлились коты, и что это была за цепочка? Что им надо-то? Хлеб они не едят, рыбу при любой погоде ловят. Чем ты им насолила?
— Правдой, — нахмурилась Сивилла. — Упросили они меня в солнцеворот волю Арея распознать. Принесли «кошачий глаз» на цепочке, сказали — талисман племени, камень когда-то рыси людям в оплетку отдавали… а как он в деревне оказался — не ответили. Хотели, чтобы я будущее им предсказала. Мне бы, дуре, поостеречься — ведь недаром коты промолчали. А любая ведунья знает, что такие камни за воровство мстят. И проклятьем могут одарить не того, кто их у хозяина увел, а того, кто после кражи тронул. И я знала. Гордыня подвела. Возгорелась: задача непростая — чужой бог, взгляд сквозь годы. Захотелось проверить свою силу.
— Ты что-то увидела?
Тарлах и без ответа понял — ничего хорошего. Затуманились у Сивиллы глаза. Но захотелось не догадок. Правды. Какой бы горькой она ни была.
— Коты исчезнут, — помолчав, выговорила Сивилла. — Мир изменится. Лисы будут жить бок о бок с людьми, и воевать с волками и между собой. Оборотни не вымрут, просто рассеются по миру. Хлебодарную не забудут — только это и вселяет надежду. Камул пренебрежет охотой и увлечется войной. Арей… я не успела понять, что будет с его алтарями. «Кошачий глаз» рассыпался в прах, цепочка превратилась в удавку. Коты, услышавшие о гибели рода, решили меня казнить. Я их не оправдываю, но не хочу снимать с себя часть вины. Могла отказаться.
— Это будет не завтра? — осторожно поинтересовался Тарлах. — То, что ты видела?
— На наш век мира хватит, — успокоила его Сивилла. — Хватит и на наших детей.
При слове «дети» Тарлах насторожил уши. Он как раз собирался сбегать к алтарю Камула, одарить его куском печени и заячьей лапой. И Хлебодарной два зачерствевших кекса отнести. У волков и лисиц дети не рождались. Непонятно, почему. Казалось бы, природа и родство зачатию не препятствуют, а вот же… А Тарлаху хотелось щенят, хотелось до одури… можно ли ждать приплода?
— Можно, — неожиданно улыбнулась Сивилла — как будто мысли прочитала. — Но не сейчас, чуть позже. Мы переживем лесной пожар — он начнется с кошачьих камышей. Перезимуем у медведей. Еще год будем ждать, пока молодая поросль очистит лес от гари. А уже потом, после весеннего паводка, ты принесешь с охоты добычу для наших детей.