Глава 25
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Ночь была тёмной — небо будто залили чернилами. В шатре кагана царила тишина. У входа снаружи стояли стражники — проверенные, немногословные. Когда хан подошёл, один из них молча отодвинул полог.
Элетмиш Бильге-Каган не спал.
Он лежал с открытыми глазами. На лице — задумчивость, будто размышлял о смерти, что приходила, взглянула… и передумала. Теперь он смотрел в темноту — не зная, то ли благодарить, что остался жив, то ли ждать её снова. Как старый орёл: крылья больше не поднимают ветра, но взгляд — по-прежнему остр.
— Ты пьян, — сказал он спокойно, глядя на сына. — И зол. Неудачное сочетание.
— Я… запутался.
— Тогда садись. Только не думай, что я буду тебя жалеть.
Баянчур сел. По-военному — на пятки, руки на бёдрах. Но глаза выдавали: что-то внутри него будто треснуло.
— Она всё это время понимала наш язык. Каждый мой приказ, каждое слово. И молчала.
Старик фыркнул. Засмеялся, а затем закашлялся, но когда сын кинулся было подать воды, махнул рукой — мол, всё в порядке.
— Ну и что? Она умна и осторожна. А ещё — горда, смела и умеет держать себя в руках. А ты кого хотел? Похотливую и расчётливую Басар, которая тает при виде любого более-менее статного мужчины? Пустоголовую болтунью Гизем, не способную удержать язык за зубами? Или заносчивую принцессу с пустым взглядом и сердцем торгашки, что продаст твой народ первому, кто пообещает ей достаточно золота?
— Я хотел… знать правду.
— Правду? — усмехнулся каган. — Тогда я поведаю тебе её: ты полюбил свою жену. И это пугает тебя больше, чем заговоры и война.
Хан опустил глаза.
— Ты прав… Она — моя слабость…
— … и твоя сила, — тихо сказал каган. — Она та, что спасла меня. Не думаешь же ты, что она осталась на поле ради старика? Нет. Она делала это ради тебя. Спасала меня — того, кто тебя породил, твою семью. Что тебе ещё надо?
Он замолчал. Затем снова посмотрел на сына — но словно сквозь него, в прошлое.
— Когда-то я любил. Сильно. До боли. До безумия. Она родила мне сына — Эльтегина, «князя народа», моего наследника. Я всё думал: нельзя никому показывать, как она мне дорога, чтобы не подумали, будто хан стал мягким. Когда ханство начало крепнуть — знать потянулась ближе. Им нужны были места у костра, родство с властью. Я… не слишком сопротивлялся. Так появились жёны из знатных родов, наложницы… Всё как у всех. Она смирилась. Моя Алтун. Моё золото. Мой свет. Она знала — сердце моё билось только для неё. Но я поступал, как ханы до меня: женщин брал не ради них самих, а ради порядка. Ради традиции. Да и в походе — сам знаешь. Не привык отказывать себе. Почесать то, что чесалось. Только не учёл одного: у женщин глаз острее. Они видят то, что мужчины не замечают. Довольно быстро женщины в гареме поняли: с кем бы я ни провёл ночь — к утру я всё равно возвращался к любимой жене. А времена были неспокойные. Я надолго уезжал — и не заметил, как гадюки, что пригрел у себя на груди, осмелели. Однажды я вернулся… а тело её уже остыло. Не уберёг. Эльтегин меня так и не простил. А я всё откладывал разговор с ним. Всё ждал подходящего момента… Да и как просить прощения, если сам себя не можешь простить? Пока не стало слишком поздно…
Он на мгновение замолчал. Дыхание стало прерывистым, но голос — всё такой же твёрдый.
— Когда он погиб, и тебя привезли — я увидел в тебе не только силу рода. Я увидел гордость твоей матери и её народа. И тогда понял: я поступил с ней подло. Использовал, чтобы скрыть любовь к другой — к той, кого по-настоящему любил. А в итоге… не уберёг ни Алтун, ни нашего сына. Не уберёг и твою мать… и чуть не потерял тебя.
Он перевёл дыхание. Голос чуть охрип:
— После смерти Алтун, я тогда сорвался. Вырезал весь гарем. Всех — подчистую. Ты ведь знаешь: по закону, новый каган обязан взять в свой шатёр вдов прежнего. Так вот — я избавил моих наследников от этого. После моей смерти ты сам решишь, как жить. И никто не посмеет указывать тебе, с кем делить постель.
Он опустил взгляд, потом снова поднял — ясный, хоть и немного усталый.
— Я готов к смерти. К встрече с Алтун и Эльтегином. Но пока жив — буду рядом. Если потребуется, усмирю совет. Поддержу тебя, что бы ты ни выбрал. А когда меня не станет — всё ляжет на твои плечи. Тогда ты будешь один. И главное, сын… не повтори моих ошибок.
Баянчур глухо усмехнулся:
— Куда уж мне вторую жену. Мне бы с этой справиться.
Каган закашлялся. Глухо, с надрывом. Но глаза его — блестели.
— Придёт время… старейшины станут требовать. Знать будет давить, кланы — шептать. Каждый потянет в свою сторону. И тогда тебе придётся выбирать. Запомни: выбирай не только разумом, но и сердцем. Холодный ум может вести народ — но если сделанный выбор идёт вразрез с выбором сердца, всё, что ты построишь, рассыплется в прах.
Баянчур долго молчал, обдумывая услышанное. Наверное, это был их первый по-настоящему откровенный разговор. Лицо оставалось неподвижным, будто каменным — но в глазах на миг мелькнуло что-то уязвимое. Потом он поднялся. Поклонился отцу — низко, с уважением.
— Я запомню. Спасибо, отец.
И вышел в ночь. За ним в шатёр потянулся холод ночи. Перед входом в свой шатёр Баянчур остановился, зачерпнул холодной воды из бадьи — умылся, оглядывая ставку.
Небо уже серело, но луна всё ещё светилась — упрямая, холодная, как бледное око богини, что равнодушно смотрит на дела людей. Ставка дремала. Костры гасли, стража зевала, ветер шевелил верёвки и флажки на вершинах шатров. Жизнь вокруг была всё той же — а в нём самом будто внутри всё разом разделилось: на то, что действительно важно… и на всё остальное.
Он вошёл в шатёр. Внутри было тихо. Она лежала на их ложе — её силуэт угадывался у дальней стены, укрытый мехами до подбородка. Но по дыханию он понял: она не спит. Он не стал ничего говорить. Просто сел. Разулся, молча лег рядом, стараясь не коснуться — и всё равно ощутил её тепло, её запах. Думал, как заговорить с ней, как простить — не уронив своей гордости. Как заставить её пообещать больше ничего от него не скрывать.
И вдруг — лёгкое касание. Сначала её пальцы коснулись его плеча. Осторожно. Как будто спрашивали: можно? Он не ответил. Только чуть развернулся — и встретил её глаза.
Темнота скрывала всё, кроме её глаз. Они были влажными. В них было многое: и страх, и упрямство, и какая-то… детская надежда.
Он не выдержал.
Протянул руку. Погладил по волосам. По щеке. Притянул ближе. В свои объятия.
И тогда она заплакала. Беззвучно. Без истерики. Просто слёзы — тихие, горячие — орошали его грудь, как весенний дождь в степи.
Он обнял её ещё крепче. Его сердце сжалось. Он пробурчал:
— Перестань… Не могу видеть твои слёзы, — и прижал к себе, как мужчина, потерявший и вернувший самое дорогое.
А когда слёзы полились ещё сильнее, он начал целовать её — тихо, едва касаясь: в лоб, в висок, в щёку, в солёные от слёз губы. Не из желания — из нежности. Его ладони скользили по её волосам, спине, плечам — утешая, успокаивая, впитывая её боль. Он целовал, пока её слёзы не иссякли, пока дрожь не утихла, пока она сама не потянулась к нему навстречу — с поцелуями, с жаждой быть ближе.
Они не говорили. Не спрашивали, кто был прав, кто виноват.
Они просто прижимались друг к другу — тихо, бережно, как два сердца, что снова научились биться в унисон.
И когда его ладони скользнули под ткань, а её дыхание стало неровным, это было не страстью. Это было доверием. Прощением. Клятвой без слов.
Он касался её медленно, почти благоговейно — будто боялся, что она исчезнет, стоит лишь надавить сильнее. Пальцы скользили по коже, как по шелку. И она отвечала — всем телом. Больше не стесняясь, не прячась, не скрывая своих эмоций и страсти. Целовала и трогала, где хотела и как хотела, наслаждаясь каждым его откликом на её ласки — как женщина, которая наконец позволила себе быть самой собой.
Он принял её такой, какой она была: горячей — с ним, молчаливой — на людях. Упрямой, ранимой, скрытной, независимой. Сложной. Его женщина… она — такая разная, но вся его.
И когда их тела наконец соединились, не было ни резкости, ни спешки.
Только тепло. Долгое, размеренное движение, будто он боялся спугнуть то новое, что возникло между ними. А она прижималась к нему ближе, целовала в шею, в губы, в грудь — показывая всем своим существом, что это её выбор. Быть здесь. С ним.
Он гладил её по спине, по волосам, по груди, чувствуя, как под ладонью дрожит её тело — не от вновь подступающих слёз, не от стыда, а от той нежности, что копилась в ней все те часы, пока он молчал и держался в стороне. С тех пор как обиженный ушёл из шатра, оставив её одну и запретив выходить — после того, как узнал правду.
Она что-то шептала — неразборчиво, сбивчиво, между поцелуями и вдохами. Он не прислушивался.
Но когда услышал:
— Прости…
— … я не хотела обманывать…
Тогда он мягко закрыл её губы поцелуем. Не резким — тёплым, долгим, глубоким. И она поняла: сейчас это неважно. Сейчас — не время для вины и признаний. Сейчас — время для близости и нового начала.
Их дыхание стало единым. Он замедлялся, останавливался, растягивая её и своё удовольствие. Она прижималась крепче, хотела быть ещё ближе к нему, слиться с его телом. Он гладил её — грудь, талию, живот, чувствуя, как её тело открывается, расслабляется, принимает его — полностью, без остатка.
И когда волна накрыла их обоих — это был не взрыв, не вспышка. Это был будто восход над степью: тепло разливалось изнутри волна за волной, пока не охватило всё существо. Она тихо простонала его имя, обхватив крепкое тело руками и ногами, и он выдохнул «Моя» — глухо, зарываясь лицом в её шею.
Оргазм накрыл их одновременно, а потом наступила тишина — мягкая, как мех, разложенный у очага. Он лежал, уткнувшись лбом в её шею, а она прижималась всем телом, не желая выпускать его из своих объятий.
Он не думал о завтрашнем дне. Не думал ни о своей обиде на неё, ни о совете, ни о знати, ни о каганате. Была только она. Запах — её кожи, её волос, её удовольствия. И одна мысль, простая и твёрдая, как сталь его ятагана: «Если она будет рядом… я выдержу всё.»
Он не сказал этого вслух, потому что его жена сладко уснула, доверчиво положив голову ему на грудь.
А он ещё долго не мог сомкнуть век. Смотрел в темноту, поглаживая жену по волосам, и впервые за много лет чувствовал — умиротворение. Ту самую тишину, что приходит после великой бури. И зовётся — жизнью. Жизнью с его неугомонной женой, которую, как оказалось, он полюбил. «Всё-таки старик был прав,» — усмехнулся про себя Баянчур. Осталось лишь выяснить, что жена чувствует к нему.
Он проснулся от холода. Не оттого, что меха сползли, — а оттого, что её рядом не было.
Шкуры были на месте, но остывшие. Её дыхание, её запах, лёгкое движение во сне — всё исчезло. На подушке — вмятина, на мехах — прядь волос, чёрная, тонкая, как нить из его амулета.
Баянчур тяжело вздохнул. Хоть бы… сделала вид, что слушается. Что помнит, кто здесь хан. А не ускользала в ночь, снова — решая всё по-своему. Он, конечно, её простил. И приказ не выходить из шатра больше не действовал. Но она могла хотя бы — спросить. Ведь, как выяснилось, прекрасно говорит на его языке. Он провёл рукой по лицу, сдерживая раздражение, в котором было больше тревоги, чем злости. Потом встал и быстро оделся, накинув меховой халат. Не стал звать охрану. Просто вышел в утреннюю свежесть, будто сердце само гнало его вперед, убедиться, что с женой всё в порядке.
Снаружи уже начинался день: женщины разжигали огни, мальчишки таскали воду, старик у телеги ругался на подростка, опрокинувшего котёл. Всё было как всегда. Вот только жены его — нигде не было видно.
Он шагнул к ближайшему воину у входа.
— Где хатун?
Тот быстро отчеканил:
— С первым светом ушла. В сторону шатра канага. С лекарской сумкой.