Глава 108. Тень в тереме
Горница погружалась в вязкую, неподвижную темноту. Лампады дрожали на стенах, разливая слабый, тусклый свет — казалось, они сами боятся касаться сырых, промёрзших камней. Слуги скользили по залу почти невидимо, головы опущены, лица — тени, шаги — тише мышиного шороха. В тереме стоял тяжёлый холод, сырость ползла от пола к потолку, воздух был так густ, что даже мёд и воск не могли перебить глухой запах камня, прелости, давней, старой зимы.
Владимир двигался по коридору медленно, осторожно, будто каждый шаг был отдельным трудом, отдавался тупой болью в костях. Плечи его опустились, будто кто-то незримо положил на них лишний груз. Взгляд — стеклянный, усталый, ни во что не вцепленный. Он шёл, не замечая ни шёпота за дверями, ни робких движений слуг, ни колеблющегося света на стенах. Всё вокруг было мутным, неважным, ненастоящим.
Только когда позади раздался еле слышный шорох ткани, будто кто-то случайно задел пол подолом, он остановился — не сразу, а с запозданием, будто тень удержала его за полу плаща.
Из бокового прохода, медленно, будто вынырнув из воздуха, вышла Анна. Высокая, прямая, вся словно выточена из мрамора, в пурпуре, с лёгкой диадемой на голове, она стояла неподвижно. Лицо её было красивым — тонкие, правильные черты, ни одной изломанной линии, — и вместе с тем мёртвым, как у статуи на надгробии. Она не приближалась: в каждом её движении была затаённая сдержанность, будто между ними пролегла не просто дистанция — пропасть, в которой давно ничего не звучит, кроме чужого эха. Свет лампады дрожал на её лице, рисовал на щеках не тени, а пятна, и ни один мускул не дрогнул, ни одно слово не просилось наружу.
— Ты опять не был у трапезы, — сказала она тихо. В голосе старалась держать ровность, но в каждом слове дрожала напряжённая обида. — Люди смотрят. Они всё видят.
— Пусть видят, — он не повернулся, не изменил даже дыхания. — Мне всё равно.
— Тебе может быть всё равно, — шагнула она ближе, пурпурный подол заскользил по камню, — а мне — нет. Я не хочу, чтобы… чтобы думали, что я живу в тереме, где мужчина даже не считает нужным появляться. Это… это унизительно.
Он медленно повернул голову, как будто не услышал, а догадался по паузе.
— Унизительно?
— Да, — Анна крепко сжала пальцы на мантии, костяшки побелели. — Я — царевна. Порфирородная. И живу здесь, как… как пленница.
— А кем ты думала быть здесь? — голос его был уставшим, сухим, почти безжизненным. — Хозяйкой? Женой?
Она резко вскинула подбородок, глаза зажглись на миг, как огонь в лампаде:
— Я — твоя жена.
— По словам священника, — отмахнулся он, и в этом движении была усталость, что не перевешивает ни один упрёк. — Больше — никак.
Анна выдохнула коротко, словно её только что ударили под рёбра. На щеках проступил румянец, но взгляд не потух — только стал ещё жёстче, отчаяннее. В этой паузе, в этом дыхании повисло всё недосказанное, вся их холодная жизнь, сжатая до одной фразы.
— Ты меня избегал сегодня весь день, — сказала она, уже тише, и голос стал уязвимым, словно шаг на льду. — Почему?
Он молчал, взгляд упёрся в темноту коридора. Пальцы нервно теребили край рукава.
— Я видела тебя внизу у лестницы, — продолжила она, не позволяя тишине сжать их окончательно, — а ты отвернулся, как только услышал мой шаг.
— Я не хочу говорить, — пробормотал он, слова застревали в горле. — Ни о чём.
— Но ты обязан! — вдруг сорвалась Анна, голос дрогнул на высоких нотах. — Я не вещь в тереме!
— Никто из нас не вещь, — Владимир устало провёл ладонью по виску, будто хотел вытереть несуществующую боль. — Просто… просто оставь.
Она шагнула ближе, почти впритык, пальцы сжаты в кулаки, дыхание поверхностное, прерывистое.
— Я не могу. Ты… — она запнулась, глотнула, голос дрогнул, — ты никогда не смотришь на меня. Никогда. Даже не пытаешься.
— Смотреть? — он медленно поднял глаза, в которых было столько пустоты, что на миг стало страшно. — На что?
Анна побледнела, губы дрожали.
— На меня, — прошептала она, едва слышно. — На свою жену.
Он отвёл взгляд, будто даже сейчас не мог вынести этой просьбы, тяжёлой, как чужой крест.
— Я не вижу тебя, Анна.
Тишина ударила между ними резко, почти с физической болью. Воздух стал густым, неразговорчивым; казалось, что даже каменные стены стянулись ближе, чтобы не выпускать наружу ни одного слова, ни одной эмоции.
— Что значит… не видишь? — голос её сорвался, чуть не захлебнулся на полуслове. — Ты меня прекрасно видишь. Вот я — стою перед тобой!
— Ты — не она, — тихо, почти чужим голосом сказал он.
Анна застыла на месте. Руки, в которых только что была вся обида и сила, медленно опустились вдоль тела. По лицу прошла едва заметная судорога — та, что остаётся после долгой бессонной ночи.
— Опять. Опять она… Сколько можно… — губы дрожали, словно сдерживали слёзы, которые не должны были появиться у порфирородной. — Сколько лет прошло? А ты всё ещё…
— Прошло мало, — перебил он резко, даже не глядя на неё. — Мало для того, что было.
— А я что? — она шагнула вперёд, но словно ударилась о стену его равнодушия и тут же отступила, потерянная, сломленная. — Я здесь зачем? Зачем меня привезли?
— Чтобы Русь крестить, — ответил он, и голос был сухим, будто шуршание песка по камню. — Ты сама знаешь.
— Но я же жива! — почти крикнула она, и в этом вскрике была вся её горечь, вся её отчаянная вера в себя. — Я — живая женщина! Я не тень!
Он опёрся ладонью о сырую стену, будто только так мог удержаться на ногах.
— А я — тень. И нам так проще.
Анна смотрела на него долго, взгляд стеклянный, мутный — глаза не моргали, как у человека, который слишком много видел снов и разочарований. Потом она тихо сказала:
— Ты не оставляешь мне места. Во всём тереме нет ни одного угла, где я… где я могла бы чувствовать, что… хоть что-то зависит от меня.
— У меня тоже нет, — просто ответил он. — Терем — пустой. И я — пустой.
Анна сжала веки, закрыла глаза, как будто только так могла защититься от холода.
— Ты хочешь, чтобы я молчала, — прошептала она. — Просто молчала и ходила рядом, как знак мира?
Он молча кивнул — ни извинения, ни просьбы, ни надежды. Только усталость, только тяжёлый согласный жест.
— А как же долг? — спросила она. Голос стал тише, почти ровным, и от этого прозвучал ещё страшнее. — Твой долг передо мной?
Он не сразу ответил. Словно подбирал не слова — силы.
— У меня нет сил на долг, — проговорил он наконец. — И на тебя тоже.
Анна задержала дыхание, как человек, которому внезапно перекрыли воздух. Грудь приподнялась — и застыла.
— Знаешь, что говорят? — тихо сказала она. — Говорят, что ты… что ты вообще не живёшь здесь. Что ты живёшь… там. В памяти. С ней.
Он даже не стал отрицать.
— Это правда.
Анна распахнула глаза. В них вспыхнули сразу страх и ярость — резкие, как огонь на холоде.
— Я ненавижу эту женщину, — прошептала она. — Не знаю, кто она была, но ненавижу. Потому что ты… — голос сорвался, — ты умер там, где она исчезла.
Его челюсть напряглась, зубы сжались так, что на скулах проступили тени.
— Замолчи.
— Нет, — она медленно покачала головой. — Нет, я не замолчу. Я — здесь. Я твоя жена. А ты ходишь, как мертвец. И я не знаю… — она споткнулась на словах, будто пол под ней качнулся, — я не знаю, что мне делать.
Он посмотрел в сторону, на тёмную стену, где лампадный свет дрожал, словно не решался задержаться.
— Ничего, — сказал он. — Просто живи.
— А ты?
Он помолчал. Долго. Потом выдохнул — едва слышно:
— А я… я не умею.
Анна тихо засмеялась. Смех вышел неровный, горький, с надрывом — как у человека, который вдруг понял, что боролся не с живым, а с пустотой. Смех быстро оборвался, повис в воздухе, и коридор снова наполнился холодом, тяжёлым, как камень, который нельзя ни сдвинуть, ни обойти.
— Так вот как мы живём, да? — голос Анны был сдавленным, но уже почти ровным, как после долгого рыдания. — Ты — тень. Я — тень. Терем — могила. Так?
— Так, — отозвался он просто, даже не дожидаясь, что она договорит.
— И так будет всегда?
— Да.
Анна разжала пальцы, медленно, будто выпускала что-то невидимое, что так долго держала в себе: надежду, гордость, себя саму. Взгляд её стал пустым, потухшим, словно огонь в лампаде, которому не хватило масла.
— Тогда скажи хоть раз… — она сглотнула, искоса взглянув на него. — Скажи, что я… хотя бы не враг.
Он задержался на месте. Впервые за весь этот разговор повернулся к ней по-настоящему, посмотрел прямо, медленно, почти изучающе. Взгляд его был уставшим, холодным, в нём не осталось ни гнева, ни тепла — только неизбывная усталость, только правда, которую не говорят вслух.
— Ты не враг, — сказал он. — Просто… не она.
Анна опустила голову. Слабый свет скользнул по её волосам, по скулам, и показалось, будто она стала ниже, легче, меньше. Голос её уже не дрожал — в нём осталось только бесконечное одиночество.
— Понятно.
Он отвернулся, шагнул в тень, и пошёл по коридору медленно, тяжело, как человек, который всю жизнь носил на плечах не годы, а пустоту. Его шаги отдавались в камне всё тише, всё дальше, пока не исчезли совсем, растворившись в холоде и мраке.
Анна стояла на том же месте, не двигаясь, пока не стихли даже самые далёкие эхо его шагов. Только тогда по коридору прошёл слуга, остановился, глядя на неё с жалостью и страхом, тихо спросил:
— Госпожа… вам что-то принести?
— Нет, — ответила она глухо, и в голосе её не было ни просьбы, ни силы, ни желания. — Здесь уже ничего не нужно.
Слуга исчез так же тихо, как появился, и коридор вновь наполнился пустотой — глубокой, окончательной, будто здесь уже никогда никто не будет ни любить, ни ждать, ни спорить, ни жить.
И она пошла в свои покои — медленно, не оглядываясь, сохраняя прямую спину и тот особый, выученный с детства шаг, в котором не позволено было ни спешки, ни слабости. Пурпурная ткань платья тихо шуршала по камню, отражая свет лампад глухими отблесками, и только по этому звуку можно было понять, что она ещё здесь, что она не растворилась в тени, как всё остальное. Слуги расступались перед ней безмолвно, опуская глаза; никто не решался заговорить, никто не смел задержать взгляд. Анна шла, как идут царицы на фресках — гордо, неподвижно, словно внутри неё давно всё застыло. И всё же одиночество тянулось за ней, как холодный шлейф, липкий и неотвязный, наполняя коридоры тем самым пустым эхом, которое остаётся после захлопнувшейся двери.
А в другом конце терема Владимир остановился у окна. За мутным стеклом лежала ночь — глухая, беззвёздная, будто сама земля отвернулась от неба. Он медленно провёл ладонью по холодной поверхности, пальцы задержались, оставив бледный след, который тут же начал исчезать. Жест был бессмысленным, почти детским — словно он пытался удержать что-то, что ускользнуло задолго до этого мгновения, много лет назад, и никогда уже не вернётся. В груди поднялась тяжесть, знакомая, старая, не острая, а тупая, как застарелая рана, которая болит не от удара, а от погоды.
«Кира. Ты забрала меня с собой», — подумал он, и эта мысль не была ни упрёком, ни мольбой. Просто констатация. Как говорят о смерти, как говорят о зиме, которая пришла и осталась.
Где-то в стороне, осторожно, почти с извинением, появился слуга. Он замялся, не сразу решившись нарушить тишину, потом всё же поклонился и сказал вполголоса:
— Господин… пир скоро начнётся…
Владимир даже не обернулся.
— Без меня, — ответил он тихо, но так, что сомнений не оставалось.
— Но госпожа спросит… — слуга нервно сглотнул, переступил с ноги на ногу.
— Скажешь: князь — занят.
— А чем… — вырвалось у слуги прежде, чем он успел остановиться.
Владимир чуть усмехнулся, едва заметно, уголком рта — улыбка была безрадостной, почти прозрачной.
— Пока ещё — жизнью.
Слуга побледнел, поспешно опустил глаза, снова сглотнул и отступил, пятясь, словно боялся повернуться спиной. Его шаги быстро растворились в коридоре, и терем вновь остался один — без голосов, без движения, без смысла.
Тишина вернулась тяжёлая, давящая, как каменная плита. Она заполнила залы, лестницы, покои, легла на стены, впиталась в балки. Две тени жили в этом тереме — рядом, почти касаясь друг друга, но никогда не соприкасаясь по-настоящему. Каждая — в своём одиночестве, в своей пустоте.
И казалось, что сами стены знали правду лучше людей: любви здесь больше нет. Есть только память — о той, что сгорела в огне, не оставив даже пепла. И есть пустота, холодная и неизбежная, которая заняла престол вместо неё и больше уже никого не собиралась пускать внутрь.