Глава 42. Стыд
Свет почти исчез — лучина чадила на исходе, оставляя после себя густой, тёплый, едкий дым, который повисал в воздухе, цеплялся за стены, за волосы, за дыхание. За окном снег уже не падал, только ветер со стоном бился в ставни, сотрясал рамы, будто пытался проникнуть внутрь, растревожить остатки ночного покоя.
В дальнем углу светлицы, на грубой лавке, уснула кормилица. Она прижала к лицу край полотна, дыхание её было ровным, тяжёлым, с хрипотцой — утомлённая длинным днём и тревогой, заснула, не дождавшись рассвета.
Братислав проснулся резко, словно его выдернули из сна. Сначала раздался короткий, хриплый вдох, как будто ребёнок никак не мог втянуть в себя воздух. За этим последовал долгий, срывающийся плач — сперва тонкий и глухой, словно в горле застрял комок, но с каждым вздохом голос креп, становился всё пронзительнее, настойчивее, и наполнялся тем отчаянным надрывом, который слышен только у совсем маленьких детей.
Кира открыла глаза. Перед ней, почти вплотную, нависал низкий, неровный потолок светлицы, и казалось, что он давит на неё всей своей тяжестью, не даёт вздохнуть полной грудью. Она попыталась повернуть голову — мышцы отказывались повиноваться, всё тело было как ватное, чужое. В висках стучала кровь, сильная, настойчивая, будто напоминая о том, что жизнь продолжается, даже если самой этого не хочется.
Каждый новый крик ребёнка отзывался в груди тупой болью — будто кто-то сжимал сердце, не давая ему освободиться. Всё остальное стало неважным, остался только этот голос, пронзающий ночь, требующий отклика, сил и внимания, которых уже не было.
— Тихо… — выдохнула она, но её голос был так слаб, что она сама его не услышала.
Плач становился всё громче.
— Подойди к нему, — хрипло произнесла Кира, обращаясь к кормилице на лавке. — Подойди, он проснулся.
Кормилица не пошевелилась.
— Эй, — сказала Кира чуть громче, — он же плачет.
Никакой реакции. Только ровное дыхание спящей женщины. Кира попыталась подняться. Её руки дрожали, под локтями ощущалась влага — то ли пот, то ли пролитая вода, она не знала. Она приподнялась на несколько дюймов, но тут же осела обратно на лавку.
— Чёрт… — прошептала она. — Встань же.
Братислав заплакал ещё сильнее. Его тонкий, пронзительный крик врезался в уши, словно кто-то пилил живое дерево.
— Проснись, — почти выкрикнула Кира, но голос сорвался. — Проснись, он плачет!
Кормилица наконец зашевелилась и медленно приподнялась.
— Что, княгиня? — спросила кормилица, голос её был сонный, тусклый, будто она не до конца поняла, где находится.
— Подойди к ребёнку. Возьми его, — приказала Кира, едва справляясь с собственным голосом.
— Сейчас, сейчас… — пробормотала женщина, зевая в кулак. С трудом поднялась с лавки, накинула платок на плечи и неуверенно пошла к колыбели. Тени от её движения поползли по стенам, растягиваясь и сжимаясь.
— Осторожно, — Кира попыталась придать словам твёрдость, чтобы сквозь усталость всё же услышали её тревогу. — Не тряси его.
— Я не трясу, — недовольно отозвалась кормилица, осторожно поднимая малыша. — Просто он жадный, вот и всё. Всё время орёт.
— Не говори так, — резко оборвала её Кира, в голосе прозвучала злость, неожиданная даже для неё самой.
— Я же не со зла, княгиня, — торопливо оправдалась женщина. — Просто… может, ему грудь нужна. Или животик крутит.
— Дай ему грудь, — твёрдо сказала Кира, с трудом переводя дыхание.
— Я кормила его час назад, — пробурчала кормилица, уже устраивая младенца у себя на руках.
— Ему больно. Ты слышишь? — голос Киры сорвался, стал резче и выше. — Он не просто голоден, он…
— Ну-ну, тихо, княгиня, — перебила её женщина, чуть раздражённо. — Я знаю, что делать.
Кира сжала зубы, чувствуя, как внутри всё сжимается, становится острым, холодным.
«Ты ничего не знаешь. Совсем ничего. Только притворяешься», — с горечью подумала она, не в силах произнести вслух.
Братислав не утихал. Его маленькое тело выгибалось, пальцы сжимались в кулачки, ножки подрагивали. Плач становился всё отчаяннее, всё злее — как крик о помощи тому, кто не умеет ещё говорить. Кормилица стала укачивать ребёнка, раскачивая его на руках и тихо бормоча что-то своё, убаюкивающее, полусонное:
— Ну, ну, тихо, мой хороший, тихо, мой сладкий… — кормилица напевала однообразно, раскачивала малыша на согнутых руках, не глядя на него по‑настоящему, а больше по привычке.
Кира вздрогнула, услышав этот голос — чужой, тягучий, будто сквозь сон, в котором нет ни тревоги, ни настоящей заботы. Её собственное сердце сжалось от этого равнодушия.
— Не так, — прошептала Кира, еле сдерживая себя. — Ты держишь его неправильно.
— Как же неправильно? — в голосе кормилицы скользнула обида. — Всех своих детей так держала.
— Это не твой ребёнок, — отрезала Кира резко, каждое слово будто вырывалось с усилием.
— Простите, княгиня, — устало ответила женщина, тяжело опуская взгляд. — Разве я не грею его? Разве не кормлю? Разве плохо нянчу?
— Я не это имела в виду, — голос Киры стал тише, чуть глуше, будто в нём осталась только усталость.
— А что тогда? — не сдавалась кормилица, снова оглядываясь, будто ища поддержки у стен.
— Я не знаю… — еле слышно выдохнула Кира. — Просто отдай его мне.
Женщина удивлённо моргнула, на миг замешкалась.
— Княгиня, вы же не сможете встать, — осторожно сказала она. — Вам нельзя его поднимать. Повитуха строго запретила.
— Отдай, — твёрдо, но уже срывающимся голосом повторила Кира.
— Он тяжёлый. Вам нельзя. Повитуха запретила, — кормилица попыталась найти в голосе убедительность, но и сама уже не верила в свои слова.
— Отдай! — выкрикнула Кира, и в этом крике было всё: боль, злость, страх потерять и невозможность признать себя слабой.
Её крик вышел надрывным, болью отозвавшись внизу живота. Она попыталась подняться, но локти соскользнули. Тело не слушалось — ни ноги, ни бёдра. Казалось, между ними выросло чужое дерево.
— Боже… — прохрипела она. — Я ничего не чувствую.
— Княгиня, лежите, лежите! — подскочила кормилица. — Сейчас ещё себя уроните!
— Уйди! — Кира попыталась оттолкнуть её, но сил не хватило даже на слабый толчок. — Отдай мне ребёнка!
— Нельзя, — твёрдо сказала кормилица, прижимая младенца к себе. — Вам плохо, княгиня.
— Он мой! — выкрикнула Кира.
— Я знаю, знаю… — суетилась кормилица, отступая на шаг, словно опасаясь, что Кира всё-таки встанет и заберёт ребёнка силой. — Но вы сейчас не можете. Вам больно.
Кира попыталась дотянуться рукой, напряглась, но пальцы дрожали, хватка была слабой и неуверенной. Всё, на что хватило сил, — это схватиться за край одеяла, сжать его до боли в костяшках. Она видела, как кормилица, упрямо поджав губы, повернулась к ней спиной и снова стала укачивать младенца, раскачивая на руках всё тем же, чужим, однообразным ритмом.
Плач Братислава понемногу стихал — голос его сорвался до хриплых всхлипов, и в этой новой тишине казалось, что воздух стал гуще, тяжелее, что всё пространство светлицы теперь наполнено только этим вымученным, жалобным дыханием.
Кира медленно опустила голову на подушку. Веки смыкались, дыхание сбивалось, а по щекам, одна за другой, медленно катились слёзы — не от боли, не от усталости, а от горького, всепоглощающего бессилия. Она знала: сейчас у неё нет ни сил, ни права спорить. Всё, что оставалось — слушать эти всхлипы, чувствовать, как уходят последние остатки власти и воли, и ждать, когда боль в груди сменится пустотой.
— Тише, — приговаривала кормилица, продолжая укачивать ребёнка. — Тише, мой хороший. Ну, спи, ну, спи.
— Дай его мне, — прошептала Кира. — Я хочу его держать.
— Завтра, — ответила кормилица. — Повитуха велела вас пока не трогать.
— Завтра… — повторила Кира. — А если я не доживу до завтра?
— Да ну вас, — отмахнулась кормилица. — Доживёте. Вы крепкая.
— Я не крепкая, — возразила Кира.
— Крепкая, крепкая, — настаивала женщина. — Все говорят, что не выдержат, а потом живут.
— Не все, — тихо сказала Кира. — Некоторые просто дышат.
Кормилица либо не поняла, либо сделала вид, что не услышала.
— Всё, всё, он уснул, — сообщила она, покачивая ребёнка. — Видите? Ему тепло, он сыт. Всё, как должно быть.
Кира закрыла глаза, но не от усталости. Её сжигал стыд.
Она слышала ровное дыхание Братислава. Хотела поднять руку, чтобы хотя бы погладить воздух над ним, но пальцы не слушались.
— Княгиня, — осторожно произнесла кормилица, — вам бы отдохнуть.
— Я не сплю, — ответила Кира.
— Всё равно закройте глаза, — посоветовала женщина.
— Если я закрою глаза, он снова заплачет, — возразила Кира.
— Ну и пусть. Я услышу, — сказала кормилица.
— Ты не его мать, — отрезала Кира.
— А вы не встанете, — резко ответила кормилица, но тут же осеклась. — Простите, княгиня. Я не со зла. Просто вы сами видите своё состояние.
— Да, — согласилась Кира. — Я вижу.
— Не обижайтесь, — мягче продолжила кормилица. — Главное, чтобы он был жив.
— Жив, — повторила Кира. — А я — нет.
— Что вы, княгиня… — начала было кормилица.
— Уходи, — перебила Кира. — Уходи и возьми его с собой.
Кормилица ушла молча, осторожно, держа ребёнка обеими руками, будто боялась выронить дыхание. Дверь за ней тихо скрипнула, потом сомкнулась, и комната снова погрузилась в вязкую, неподвижную тишину.
Кира осталась одна.
Тело казалось чужим — тяжёлым, окаменевшим. Пальцы свело судорогой, тонкие, дрожащие, они цеплялись за ткань, но не чувствовали её.
«Любовь есть. Но тело не отвечает», — подумала она, чувствуя, как сама мысль даётся с трудом, будто проходит через толщу воды.
Она лежала неподвижно, смотрела в потолок, где ещё плясали тени от угасающего огня. Свет дрожал, словно дышал, и казалось, что вся светлица медленно выдыхает вместе с ним. Слёзы текли тихо, без звука, без рыданий — просто струились по вискам, сами по себе, будто из тела вытекало то, что ещё оставалось живым.
За перегородкой снова послышался всхлип — крохотный, неровный, похожий на писк котёнка. Кира попыталась повернуть голову, поднять руку — хотя бы чуть‑чуть, хоть пальцем пошевелить, дотянуться. Но тело не подчинилось. Ни один мускул не дрогнул, будто жизнь разделилась: там, за стеной, — дыхание, движение, плач, а здесь — неподвижность и холод.
— Прости, — прошептала она, не слыша собственного голоса. — Прости меня, малыш. Я рядом. Только не могу дойти.
За стеной стало тихо. Совсем.
Тишина вернулась, но теперь она была другой — густой, вязкой, тяжёлой, словно свинец, она заполнила светлицу от пола до потолка, и даже огонь в очаге будто не посмел треснуть.
Кира лежала, глядя в темноту, и впервые по‑настоящему поняла: страшна не боль, не запахи, не гной. Страшно, когда ребёнок зовёт — а ты не можешь к нему подойти.
И тогда любовь перестаёт быть утешением. Она становится пыткой — тихой, нескончаемой, из которой не выбраться.
Утро было блеклым, неясным, будто за окном продолжалась та же ночь, только стала чуть светлее. Свет с трудом пробивался сквозь толстую наледь на окне, рассыпаясь мутными полосами по полу, по стенам, по лицу. В воздухе стоял густой, чуть кисловатый запах — молоко, пот, прелые травы. Всё это смешивалось со сквозняком, который тронул под потолком подвешенные пучки, и от их движения по брусу скользили зыбкие тени.
Кира сидела на лавке, прямая, как струна, не позволяя себе согнуться. Лицо её побледнело, губы трескались от сухости. На руках лежал сын — тяжёлый, тёплый, весь в жизни, которая двигалась, сопела, искала. Братислав морщил лоб, шарил ртом в воздухе, тянулся к груди, словно всё его существование было сведено к этому единственному желанию.
— Дай ему грудь, — сказала кормилица, стоя совсем близко, чуть наклонившись. — Он ищет.
— Я знаю, — ответила Кира тихо, голос был низким, усталым.
— Так чего ждёте? — не унималась женщина, чуть повысив голос.
Кира не ответила сразу, только подняла полотенце, осторожно откинула край рубахи. Холодный воздух тут же коснулся оголённой кожи — соски сжались, больно, будто морозом стянуло всю грудь.
— Осторожнее, — предупредила кормилица, чуть отступая в сторону. — Он голодный, схватит сильно.
— Пусть, — выдохнула Кира, одними губами, почти беззвучно. — Пусть.
Она прижала сына ближе, направила его головку, и тот сразу жадно вцепился в грудь, захлюпал, будто только этого и ждал всё это время. По комнате разнеслось тихое, липкое чавканье — равномерное, упрямое, тревожащее тишину.
Первые секунды казались терпимыми — лёгкая боль, терпкий укус. Но вот — словно нож скользнул по коже изнутри, боль стала острой, режущей, выжигающей дыхание. Кира втянула воздух сквозь зубы, крепко сжала челюсти, чтобы не застонать — не показать ни ребёнку, ни женщине, что с каждой секундой ей становится всё труднее.
— Ай… — вырвалось у Киры, тонко, невольно. — Осторожно, малыш… тише…
— Что, больно? — кормилица смотрела с опаской, будто сама почувствовала резь.
— Немного, — Кира попыталась улыбнуться, но получилось плохо.
— Может, дать другую грудь? — предложила женщина, потирая ладони.
— Эта тоже болит, — тихо сказала Кира, не отводя глаз от сына.
Она опустила взгляд — на коже груди выступили мутные капли молока, вперемешку с розовым, почти алым. Это была кровь. Она растекалась крохотными дорожками, оставляя на пальцах липкость и страх.
— Господи… — прошептала Кира, едва дыша.
— Что? — кормилица тут же подалась ближе, тревожно заглядывая через плечо. — Что такое?
— Посмотри, — с трудом выговорила Кира, поднимая свободную руку.
Женщина нагнулась, всмотрелась внимательно. Лицо её вытянулось.
— Ох, — выдохнула она. — Кровь. Так бывает. Кожа треснула — вот и течёт.
— Бывает? — переспросила Кира, голос её дрожал. — А ему? Ему можно такое пить?
— Можно, — неуверенно кивнула кормилица, глядя на ребёнка. — Это всё равно молоко… только с кровью. Не умрёт он.
Кира не ответила. Она смотрела, как Братислав продолжает сосать, прицокивая, совершенно довольный. На его губах блестело розовое, и в этом было что-то пугающе беззащитное.
— Прекрати, — сказала Кира, собирая силы, чтобы отнять сына от груди. — Хватит.
Младенец заскулил, дернул головкой, крепче уцепился маленькими пальцами за её рубаху и снова прижался к ней, упрямо, настойчиво, как будто всё, что есть в этом мире — только он и эта боль.
— Не хочет, — заметила кормилица, чуть качнув ребёнка на руках. — Пусть допьёт, легче станет.
— Нет, — резко сказала Кира, и голос её сорвался. — Я сказала — хватит.
Она отстранила Братислава, пальцы дрожали, но хватка была твёрдой. Ребёнок коротко, обиженно заплакал, звук был острый, пронзительный, будто ножом по стеклу. По груди Киры сразу побежали тонкие струйки молока, розоватые, густые, как будто из самой раны — они стекали медленно, оставляя за собой красные следы.
— Смотрите, всё в крови, — прошептала кормилица, растерянно. — Вам надо мазать.
— Чем? — спросила Кира, глядя в пол. — Воском? Зверобоем?
— Мёдом можно. Или смальцем, — ответила женщина, торопясь. — У нас есть старый способ. Помогает.
— Старый, — повторила Кира глухо, будто пробуя это слово на вкус. Она опустила взгляд на ладони — на пальцах блестело молоко, тёплое, густое. Когда она поднесла руку ближе к лицу, запах ударил в нос — острый, тягучий, смесь железа, пота и молока.
Её передёрнуло. Желудок сжался.
— Господи, — прошептала она. — Пахнет…
— Чем пахнет? — спросила кормилица, неуверенно.
— Кровью, — ответила Кира, глядя в никуда.
— Ну, так и есть, — развела руками женщина, будто оправдываясь. — Выживете, и всё пройдёт.
— А если нет? — спросила Кира, тихо, почти с любопытством.
— Что — нет? — не поняла кормилица.
— Если всё сгниёт, как внизу, — произнесла Кира, подняв на неё глаза. — Я же гнию.
— Не говорите так, — испуганно перебила женщина, спеша перекреститься. — Накличете беду.
— Беда уже случилась, — выдохнула Кира. — Просто вы её не чувствуете.
Братислав снова запищал — тонко, нетерпеливо, словно этот звук был продолжением её слов.
— Он хочет есть, — сказала кормилица, осторожно, почти оправдываясь. — Не держите его голодным.
— Я не могу, — ответила Кира, и голос её прозвучал глухо, будто из‑под земли. — Мне противно.
— Противно? — переспросила женщина, нахмурившись. — Княгиня, что вы говорите? Это же ваше дитя.
— Я знаю, — прошептала Кира. — Именно поэтому.
Кормилица растерялась, замерла с ребёнком на руках, глядя то на него, то на неё.
— Как можно так говорить? — сказала она, уже тише, но с упрёком.
— Можно, — ответила Кира, глядя в пол. — Если больно. Если кожа трескается и течёт — можно.
Женщина тяжело выдохнула, опустила взгляд.
— Всё у вас не по‑людски, — пробормотала она. — Говорите, будто не мать.
Кира не ответила. Она взяла полотенце, приложила к груди — ткань быстро потемнела, расползлась розовым пятном. Пахло тёплым молоком, воском и чем‑то кислым, старым.
— Дай ему грудь сама, — тихо сказала она, не поднимая головы. — Я не могу.
— Но князь велел, чтобы вы сами кормили, — возразила кормилица, торопливо, как будто хотела прикрыться чужими словами.
— Пусть сам кормит, — отрезала Кира. — Я не могу.
— Не говорите так, — испуганно замахала руками женщина. — Если кто услышит, будет крик.
— Пусть, — ответила Кира, закрыв глаза. — Мне всё равно.
Кормилица сжала губы, подошла ближе.
— Вам нельзя сердиться, — сказала она, стараясь говорить мягко. — Кровь сильнее пойдёт.
— Она уже идёт, — устало произнесла Кира.
— Княгиня… — начала женщина, шагнула к ней.
— Что? — Кира открыла глаза, взгляд стал твёрдым, тусклым. — Что ты скажешь? Что всё наладится? Что женщины так живут веками?
— Ну… да, — тихо ответила кормилица. — Так живут.
— А я не хочу, — сказала Кира. — Не хочу жить, как они.
— А как же князь? А дитя? — спросила женщина, сжимая руки на переднике.
— Дитя вырастет, — произнесла Кира тихо. — А я уже не вырасту.
Кормилица долго стояла, не зная, что ответить. Потом опустила глаза, подошла к колыбели и осторожно положила туда ребёнка. Его дыхание сразу стало ровным, слабым, будто сам воздух вокруг боялся нарушить этот хрупкий покой.
— Он спит, — сказала кормилица тихо, почти с облегчением. — Видите? Всё само утихло.
Кира кивнула, не отрывая взгляда от колыбели.
— Хорошо, — произнесла она с усилием.
— Может, принести мазь? Или тёплую тряпку? — предложила женщина, уже направляясь к двери.
— Принеси, — согласилась Кира. — Только не из котла. Оттуда пахнет дымом.
— Поняла, — отозвалась кормилица и поспешно вышла, оставив за собой лёгкий запах сырого полотна и снега.
Кира осталась одна.
Она медленно сняла полотенце, глядя вниз. Грудь распухла — тяжёлая, напряжённая, с потрескавшимися сосками. Из трещин сочилось густое, липкое вещество, розовое, будто сама боль нашла себе цвет.
Кира провела пальцем по коже — осторожно, будто проверяя, насколько ещё способна чувствовать. На подушечке осталась смесь молока и крови, тёплая, живая. Она машинально поднесла палец к губам — не чтобы попробовать, а просто чтобы понять, что это всё ещё часть её.
Запах металла ударил в нос — горячий, резкий, с привкусом соли.
Слёзы покатились сами, без звука, будто кто-то развязал невидимую нить.
— Прости, — прошептала она, едва слышно. — Прости, что не могу.
Из колыбели донёсся тихий звук — не плач, не стон, а короткий, лёгкий вздох, как дыхание во сне.
Кира закрыла лицо рукой, пальцы дрожали.
«Я люблю тебя. Но моё тело больше не моё», — подумала она. Эта мысль была не горькой — просто ясной, холодной, как лёд в реке.
Запах молока усилился, стал навязчивым, густым, тягучим. Он висел в воздухе, лип к коже, к дыханию. Кира зажала рот ладонью, боясь, что её вывернет.
Дверь тихо приоткрылась — узкая полоска света скользнула по полу. Кормилица вернулась, держа в руках миску, из которой шёл пар.
— Вот мёд. Тёплый, — сказала кормилица, стараясь говорить мягко, будто боялась спугнуть. — Так велела повитуха.
— Убери, — ответила Кира тихо. — Потом.
— Надо сейчас, пока кожа не стянулась, — неуверенно настаивала женщина. — Потом будет хуже.
— Я сказала — убери, — повторила Кира, не поднимая головы.
— Княгиня, так нельзя, — осторожно возразила кормилица, шагая ближе.
— Нельзя — жить, — произнесла Кира глухо, едва разжимая губы. — Всё остальное можно.
Женщина растерялась. Мёд в миске чуть подрагивал от её рук.
— Я скажу князю, — пробормотала она. — Пусть он решает.
— Скажи, — ответила Кира. — Пусть знает, чем закончилась его любовь.
Кормилица перекрестилась торопливо, будто от дурного, нехорошего слова, и поспешно вышла, прижимая к груди миску, словно ту можно было потерять по дороге.
Дверь за ней закрылась тяжёлым, глухим звуком.
Кира осталась одна. Воздух в светлице висел густой, тёплый, будто затхлый, пропитанный привкусом мёда, свежей крови и толстым, жирным запахом воска. Всё это смешивалось в одно, тягучее, слепляющее, и казалось, будто сама комната дышала этими запахами, медленно, мучительно. Слёзы снова покатились по её щекам — медленные, тёплые, по-детски беспомощные; она не поднимала руки, чтобы их стереть.
«Я его мать. Но мне противно быть живой».
За стеной коротко кашлянули — сухо, по-человечески, и сразу стихли, будто спохватившись, что здесь тишина, в которой каждый звук пугал, как трещина под ногами.
В колыбели тихо, влажно чавкнуло: Братислав во сне шевельнул губами, будто всё ещё искал грудь, и солома под ним тихо шуршала, как живое.
Вдруг дверь протяжно скрипнула, словно подалась под чьей-то тяжестью. В светлицу хлынул холод — злой, резкий, обжигающий, пробежал по полу, взметнул в угол сухие соломинки. Он вошёл без стука. Владимир стоял в проёме: высокий, широкоплечий, снег тонким слоем припорошил его меховой плащ, прилип к тёмным волосам. Взгляд его был тяжёлым, внимательным, настороженным, — как у человека, вошедшего туда, где слишком много тишины.
Кира сидела у окна, сутулившись, словно старалась стать меньше, незаметнее. На коленях у неё лежал кусок грубого холста с неровными, дергаными стежками — белая ткань, изрезанная красной ниткой, как рана. Она шила, но игла давно застыла между пальцами, и нитка висела, дрожа от её тихого дыхания.
— Ты опять сидишь, — негромко заметил Владимир, задержавшись у порога. — Хоть бы легла.
Она не сразу ответила, глядя в окно на мутную полоску снега, прилипшую к стеклу.
— Я не хочу, — отозвалась Кира устало, будто это было не вопрос, а упрёк.
— Почему? — Он говорил почти шёпотом, голос прятался между стенами, как будто боялся потревожить ещё что‑то в этой комнате.
— Просто не хочу, — снова упрямилась она, не оборачиваясь.
Мужчина подошёл ближе, шаги его были тяжёлыми, как у человека, который устал и злится на эту усталость.
— Всё ещё болит? — спросил Владимир тихо, чуть наклонившись к ней сбоку.
Она сжала губы, не поднимая головы, пальцы её крепко сжимали ткань, будто можно было спрятаться в этом холсте.
— Иногда, — наконец выдохнула Кира.
— Я позову ту травницу. Говорят, у неё есть мазь из… — начал было он, перебирая в памяти названия, запахи, чужие советы.
— Не надо, — оборвала она его чуть резче, чем хотела. — Хватит мазей.
Владимир остановился, застыл на полпути, будто наткнулся на невидимую стену.
— Тогда что тебе нужно? — Он не умел просить — только спрашивать, только пытаться сделать что‑то, что можно сделать.
Она подняла глаза, тусклые, уставшие, и посмотрела прямо на него.
— Ничего.
Он выдохнул, потёр лоб, словно пытаясь прогнать тяжесть, скопившуюся за день.
— Кира, ты совсем пропала. Говоришь мало, ешь плохо, спишь — я даже не знаю, спишь ли ты вообще, — сказал Владимир, не упрекая, но будто защищаясь.
— Я сплю.
— Когда?
— Когда не слышу, как он плачет, — ответила Кира, и угол её рта едва заметно дёрнулся.
— Он теперь почти не плачет, — осторожно заметил Владимир, словно боялся разрушить что‑то хрупкое.
— Всё равно я его слышу.
Он подошёл ближе, склонился, и хотел было коснуться её плеча, но она тут же напряглась, будто от боли, от неожиданности.
— Не трогай, — тихо попросила Кира, не глядя на него.
Владимир сразу отдёрнул руку, словно обжёгся, и тяжело вздохнул.
— Ты боишься?
Она качнула головой, губы побелели от напряжения.
— Нет.
— Тогда что?
— Просто не трогай.
— Я твой муж, — сказал он спокойно, но где-то внутри голос дрогнул, и едва заметная злость прорезалась в интонации. — Или я уже не муж?
— Ты муж, — выдохнула она глухо, словно пыталась убедить не столько его, сколько себя. — Только не сейчас.
— «Не сейчас» — это когда? — Владимир говорил всё жёстче, в глазах у него застывал холод. — Прошло уже три месяца.
Кира молчала, не поднимала головы, дыхание стало чуть быстрее, будто она хотела сдержать слёзы.
— Я же не требую ничего, — продолжил он тише, сглаживая острые углы в голосе. — Просто… я рядом.
— Я знаю.
— Но ты ведёшь себя так, будто я чужой, — заметил он и отступил на шаг, опустив руки.
Она медленно, почти неуверенно, отложила иглу, будто боялась, что она упадёт, — и посмотрела на ткань перед собой.
— Может, я и есть чужая, — произнесла Кира устало, понижая голос до шёпота.
— С чего ты это взяла?
— С того, что я теперь не та, — пояснила она, и в этом голосе было столько пустоты, будто она сама не верила в возвращение прежней себя.
Он сжал губы, подбородок напрягся, в глазах появилась тень.
— Какая — «не та»?
— Не та, что была раньше, — прошептала Кира, опуская взгляд на свои руки, где тонкая кожа казалась чужой.
— В чём разница?
— В теле, — спокойно, почти безжизненно сказала она.
Владимир замер, будто наткнулся на ледяную стену, которую не смог сломать ни словами, ни прикосновением.
— Тело заживёт, — уверенно бросил Владимир, глядя на неё в упор.
— Нет, — коротко отрезала она. — Оно не заживёт.
— Тебе кажется.
— Мне не кажется.
Он опустился рядом, осторожно, чуть боком, будто боялся спугнуть.
— Послушай, всё можно вылечить. Всё. Если не здесь, позовём лекаря из Киева.
— Ты ничего не понимаешь.
— Тогда объясни!
Она подняла глаза — тяжёлые, тусклые, как после долгой болезни.
— Я не могу даже держать себя, когда смеюсь. Когда встаю. Когда кашляю.
Он моргнул, в лице мелькнула растерянность.
— Что значит «держать»?
— Всё.
Владимир замолчал, опустил взгляд в пол. Плечи его слегка опали.
— Такое бывает после родов, — неуверенно выдавил он. — Потом проходит.
— Не у меня.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я чувствую. Каждый день.
Он сжал колени, подался вперёд, локти упёрлись в бедра.
— Я всё равно рядом.
— Не надо быть рядом.
— Почему?
— Потому что я грязная.
— Перестань.
— Это правда.
— Кира, — голос стал едва слышным, глухим. — Никто не чист. Никто.
— У тебя чисто. У меня — нет.
Он посмотрел на неё. Кожа стала бледной, губы потрескались, волосы спутались, и глаза — пустые, выцветшие, словно в них ничего не осталось, кроме усталости и чего‑то холодного, неживого.
— Я всё равно… — начал Владимир, делая шаг вперёд.
— Не трогай! — резко перебила Кира. — Не надо жалости.
— Это не жалость.
— А что тогда?
— Любовь.
— Не называй это так, — тихо, почти умоляюще произнесла она, отворачиваясь.
— А как назвать?
— Я не знаю.
Он сжал кулаки, костяшки побелели.
— Скажи хоть что-нибудь, — выдохнул Владимир, срываясь. — Что мне делать? Стоять и смотреть, как ты исчезаешь?
— Да.
— По-твоему, это любовь?
— Нет, — голос Киры прозвучал глухо, будто из‑под земли. — Это покой.
Он резко поднялся, будто изнутри его толкнула злость.
— Ты сама себя губишь.
— Я уже погибла.
— Не смей так говорить.
— Почему? Потому что ты не хочешь слышать?
— Потому что это ложь.
— Нет. Это правда.
— Кира… — он опустил голову, тень от его фигуры легла на пол. — Я не узнаю тебя.
— И не узнаешь.
— Может, если бы ты рассказала всё сразу…
— Зачем? Чтобы ты отвратился раньше?
— Перестань! — он шагнул ближе, голос сорвался. — Я не отвратился!
— Отвратился бы. Любой бы отвратился.
— Ты не знаешь меня.
— А ты не знаешь, каково это, — прошептала Кира, и слова её дрожали, но были точны, будто резали воздух. — Когда всё внутри гниёт, и ты чувствуешь этот запах — свой, не чужой. Когда стыд ест тебя, а ты улыбаешься, чтобы не заплакать.
Он не выдержал, сел рядом, тяжело, будто рухнул. Его пальцы дрожали, когда он схватил её за руку — горячую, сухую, неподвижную.
— Я сказал, я рядом, — повторил Владимир, глядя прямо на неё, будто силой взгляда мог удержать.
— Отпусти, — попросила Кира тихо, без упрёка, но твёрдо.
— Нет.
— Владимир, — позвала она, не повышая голоса.
— Нет, — упрямо повторил он. — Я не уйду.
— Тебе противно.
— Не противно.
— Ты врёшь.
— Я не вру.
— Тогда зачем морщишься? — спросила Кира, чуть наклонив голову, не отрывая взгляда.
Он дёрнулся, отдёрнул руку, будто пойманный за чужое чувство.
— Я не морщился.
— Морщился, — ответила она, отвернувшись. — Всё видно.
— Прекрати, — тихо попросил Владимир. — Я просто… не знаю, как тебе помочь.
— Никак.
— Всегда есть способ.
— Не в этом случае, — сказала Кира устало, будто ставила точку.
Повисло молчание. За перегородкой гулко скрипнула дверь, будто подтверждая её слова.
Он посмотрел на неё — на бледное лицо, на тонкие пальцы, в которых всё ещё дрожала остаточная боль, — потом перевёл взгляд на окно, где холодный белый свет ложился на её руки, делая их почти прозрачными.
— Я всё равно не брошу, — произнёс Владимир глухо.
— Это не подвиг, — ответила она. — Это пытка.
— Пусть, — сказал он. — Пусть будет пытка.
Она глубоко вздохнула, глаза её устремились куда‑то в сторону, за него.
— Мне легче, когда ты молчишь.
— А мне — когда ты живая.
Она усмехнулась коротко, без радости.
— Тогда тебе давно тяжело.
Он хотел коснуться её плеча, медленно поднял руку, но она чуть отпрянула, едва заметно, будто от сквозняка.
Он замер, рука застыла в воздухе.
— Всё ясно, — произнёс он тихо. — Я пойду.
— Иди, — согласилась Кира без выражения.
Владимир поднялся медленно, словно нёс на плечах тяжёлый камень, и воздух вокруг стал гуще, будто и он не хотел отпускать.
— Если что-то нужно… — начал Владимир, держась за притолоку, словно та давала ему опору. Голос его дрогнул едва заметно, как у человека, которому хочется сказать больше, чем можно.
— Ничего, — перебила Кира тихим, бескровным голосом.
Он на мгновение прикусил губу, будто слова застряли где-то в горле, тесные, ненужные. Плечи его чуть опустились. Он замолчал, повернулся, и шаг его был глухим, как удар по сырому полу. Дверь скрипнула — не жалобно, а так, будто тоже устала быть свидетелем. Затем наступила тишина, плотная, вязкая, поглощающая всё, что только что было между ними.
Кира осталась сидеть у окна. Снежный свет, холодный и бледный, ложился на её лицо так, что оно казалось почти прозрачным. На стекле дрожало слабое отражение — худое, осунувшееся, с провалами под глазами, с распущенными спутанными волосами, которые висели безжизненными прядями. Она смотрела на своё отражение, как на незнакомку, случайно застывшую по ту сторону стекла.
«Он уйдёт, — подумала она. — Не сегодня, так завтра. И будет прав».
Мысль эта не ударила, не ранила — она легла ровно, спокойно, будто подтверждала давно известное.
Она подняла руку, медленно, будто рука стала тяжелее вдвое, и коснулась губ. Кожа на пальцах была сухой, шероховатой; пахла воском, тронутым огнём, и кровью, засохшей в тонких линиях под ногтями. Запах этот был теперь частью её самой — неизбывным, тёмным, плотным, как след, который нельзя смыть.
«Я не могу быть рядом. Не могу быть женой. Могу быть только тенью», — подумала она, и сердце болезненно ёкнуло, словно на мгновение попыталось удержать прежнюю её — ту, что улыбалась, смеялась, дышала глубже.
Комната вокруг будто сузилась. Деревянные стены нависали ближе, как в тисках; тени от лампы вытягивались по углам, сливаясь в тяжёлую массу. На полу, возле её ног, лежала пряжа, выскользнувшая из рук, — красная, как рана, запутавшаяся между досками.
За стеной снова зашевелился ребёнок. Сначала едва слышно, затем чуть громче — короткий писк, робкий, словно он звал во тьме и не был уверен, что имеет право. Солома тихо прошуршала, как дыхание маленького зверька.
Кира не встала. Не повернула головы. Не дёрнулась. Просто сидела неподвижно, стискивая воздух вокруг себя, будто тот мог удержать её от распада. Она лишь медленно сжала пальцы в кулак — так сильно, что костяшки побелели, а ногти впились в кожу.
К вечеру светлица погрузилась во мрак, словно в тягучий чад, который опускался медленно, с каждым часом, будто собирался задушить всё живое. В очаге тихо тлели угли: красные точки, похожие на умирающие глаза зверя. Они едва освещали пространство, бросая на стены рваные тени. Пахло дымом, чуть сладким мёдом и сырым воском, который не успел застыть — всё это смешивалось в тяжёлый дух, оседающий на коже липкой пеленой.
Кира сидела на лавке, закутавшись в тёплый, немного колючий платок. Спина её была сгорблена, плечи узкие, будто она пыталась укрыть не тело, а пустоту внутри. Она не шевелилась — казалось, что её поставили здесь и забыли, как забывают деревянную плошку у огня.
Когда он вошёл, шаг его был почти неслышен, но Кира всё равно вздрогнула — коротко, болезненно, будто от холодного прикосновения.
— Ты опять не поела, — сказал Владимир, присаживаясь рядом. В его голосе слышалась усталость, накопленная за много дней.
Она не повернула головы.
— Я не хочу.
— С утра не ела, с обеда не ела. Так нельзя.
— Можно.
— Нет, — по-прежнему спокойно, но твёрже возразил он. Он протянул руку к полке, взял миску, в которой ещё тёплым клубился запах похлёбки. — Вот, ещё тёплое.
— Убери, — тихо сказала Кира, и голос её дрогнул, будто от отвращения.
Владимир выдохнул раздражённо, будто воздух в груди стал тесным.
— Кира… Что с тобой стало?
— Ничего.
— Да видно же, — он склонился чуть ближе, пытаясь поймать её взгляд. — Ты бледная, руки холодные. Сидишь, будто тебя нет.
Она молчала, взгляд упирался в углы лавки, где тени сгущались, как плесень.
— Я не понимаю, — сказал он, и в его голосе появилась почти безнадёжная нотка. — Раньше ты говорила со мной. Теперь — будто в стену.
— А что ты хочешь, чтобы я сказала? — спросила Кира, едва шевеля губами.
— Что угодно, — ответил он горячо. — Хоть ругайся, хоть плачь, хоть бей меня. Но не молчи так.
— Я не могу.
— Почему?
Она медленно повернула голову, и в её глазах мелькнуло что-то тусклое, тяжёлое, словно лёд под серой водой.
— Потому что всё, что я скажу, тебе не понравится.
— Пусть, — сказал он, сжав кулаки. — Это лучше, чем твоё молчание.
Он осторожно протянул руку и коснулся её пальцев — только кончиками, словно боялся причинить боль. Кира резко дёрнула руку, будто обожглась.
Владимир замер, а между ними снова распахнулась пустота, холодная и ни на что не похожая.
— Не надо, — тихо попросила Кира, едва подняв голову.
— Опять? — Владимир посмотрел ей прямо в лицо, пытаясь поймать её взгляд. — Почему нельзя просто коснуться? Что в этом такого?
— Не трогай, — повторила она, и голос её стал твёрже, как у того, кто защищает последнюю границу.
— Я не обижаю.
— Я знаю. Всё равно не трогай.
— Тебе больно? — он напрягся, внимательно вглядываясь в неё.
— Нет.
— Тогда почему?
— Просто не трогай.
Он сжал челюсть, на скулах обозначились острые тени.
— Ты боишься меня, — обвинил Владимир, голос стал глухим.
— Нет.
— Тогда чего? — в голосе была уже злость и почти мольба.
— Себя.
Он нахмурился, нахлынула досада, но переспросил чуть тише:
— Что это значит?
— Это значит… — Кира с трудом дышала, будто в комнате стало меньше воздуха. — Я не хочу, чтобы ты видел, какая я теперь.
— Я уже вижу, — сказал он, всматриваясь в её лицо — потерянное, потускневшее, будто вымытое дождём.
— Нет. Ты не видел, — её голос прозвучал отстранённо, будто она разговаривала сама с собой.
Он резко выдохнул, встал, несколько раз прошёлся по комнате — пол скрипел, свет прыгал по стенам.
— Может, я сделал что-то не так? Сказал что-то не то?
— Нет.
— Тогда объясни! — Владимир остановился, упёрся ладонями в стол, слова выходили с трудом, но он не мог больше сдерживать их. — Я не слепой, я вижу, что ты отдаляешься. Почему?
— Потому что… — Кира замолчала, уткнувшись в край платка. Тень скользнула по её лицу. — Потому что я не могу быть рядом.
— Почему?
— Потому что мне стыдно.
Он подошёл ближе, опустился на корточки напротив неё, чтобы оказаться на одном уровне, и замер, глядя ей в глаза — долго, не моргая, будто хотел увидеть то, что скрыто под болью и стыдом.
— Стыдно за что? — спросил он почти шёпотом, но в голосе таился страх: будто он действительно боялся услышать ответ.
— За себя, — произнесла Кира, и слова упали между ними, как тяжёлые камни.
— За что в тебе можно стыдиться? — он вскинул брови, искренне, по-детски удивлённый. В его лице мелькнуло что-то тёплое, почти беззащитное, — и от этого ей стало ещё тяжелее.
— За всё, — ответила она, и взгляд её затуманился, словно она смотрела на что-то очень далёкое и тёмное.
Он молчал, пытаясь понять, но понимание не приходило. Затем он уставился на неё долгим, неподвижным взглядом — тяжёлым, как мокрая шерсть на плечах.
— Ты с ума сошла, — негромко сказал Владимир, качнув головой. — После всего, что было, — за всё?
— Да, — она не пыталась оправдываться. Слово прозвучало твёрдо, глухо.
— Это нелепо, — выдохнул он, в его голосе мелькнула почти злость: не на неё, а на то, что он не мог разгрести эту пропасть.
— Может, — согласилась она, опуская взгляд на свои руки, бессильно лежавшие в тени от плаща.
Он замолчал, словно перелистывал мысли внутри себя. Потом тихо, с осторожностью, будто боялся спугнуть что-то важное, спросил:
— Ты думаешь, я тебя не люблю?
— Я думаю, что ты любишь, — спокойно сказала она, не поднимая головы. Но в этой спокойности чувствовалась обречённость, будто она заранее знала, что любви недостаточно.
— Тогда в чём дело?
— В том, что я не могу любить в ответ, — пояснила Кира, медленно переводя взгляд на огонь, в котором умирали последние угли.
— Почему?
— Потому что, если ты ко мне прикоснёшься, я не почувствую ничего, кроме страха, — сказала она тихо, но в этих словах не было истерики — только истина, горькая, неизбежная.
— Страха чего? Меня?
— Нет, — она покачала головой. — Того, что ты узнаешь, какая я теперь.
— Я уже знаю, — сказал он быстро, слишком быстро, словно хотел перебить саму реальность.
— Нет, — повторила Кира, не повышая голоса. — Ты не знаешь.
Он подался вперёд, почти навис над ней, но не решился коснуться. Лицо его было напряжённым, губы сжаты, в глазах пряталась тревога.
— Скажи, — попросил он тихо, будто это была молитва.
— Ты не хочешь знать, — ответила она, слегка отвернувшись, как человек, который закрывает рану рукой.
— Хочу, — его голос прозвучал твёрже, отчаяннее.
— Нет. Не хочешь. Никто бы не хотел, — сказала Кира, и плечи её слегка дрогнули, будто она сжалась в себе.
— Кира… — он медленно протянул руку, взял её ладонь в свою и сжал, словно боялся, что она исчезнет, рассыплется, как зола. — Я хочу знать всё.
Она замерла, будто перестала дышать. Пальцы её были холодными, сухими, стеклянными на ощупь. Тени от огня дрожали по её лицу, подчеркивая впалые скулы, тусклый взгляд. Владимир видел, как она борется — с чем-то внутри себя, невидимым, но огромным, как ночь за окном.
— Отпусти, — тихо сказала Кира, и пальцы её едва шевельнулись в его ладони, словно пытались выскользнуть, но не находили силы.
— Нет, — отрезал Владимир, сжав её руку крепче, будто она была последним, что держит его на поверхности.
— Владимир, отпусти, — повторила она чуть громче, но голос всё равно звучал слабо, будто прошёл через толщу воды.
— Не отпущу, — сказал он упрямо. — Я не дам тебе утонуть в этом.
— Поздно, — ответила Кира, и слово это легло ровно, без дрожи, без отчаянья — как факт.
— Перестань, — почти умоляюще выдохнул он.
— Поздно, — повторила она. — Всё кончилось.
Он напрягся, наклонился чуть ближе:
— Что именно «всё»?
— Всё, что было между нами, — пояснила она спокойно, будто говорила о чём-то давно решённом, не подлежащем обсуждению.
Его рука дёрнулась, пальцы разжались сами собой. Он резко отпустил её ладонь и поднялся — так быстро, что лавка скрипнула.
— Так просто? — спросил он, глядя на неё сверху вниз, будто она была теневой фигуркой, которую можно было разглядеть только в таком ракурсе.
— Да.
— Значит, всё, что было, — зря? — его голос дрогнул, но он сделал шаг назад, будто боялся выдать слабость.
— Нет. Было. Но прошло, — сказала Кира, и глаза её не блестели — они были сухими, пустыми, будто выгорели.
— Это бред, — бросил он резко.
— Это правда.
Владимир уставился на неё долгим, тяжёлым взглядом, в котором смешались злость, растерянность и страх потерять то, что он уже терял.
Потом тихо, почти с опасным спокойствием сказал:
— Ты лжёшь.
— Нет.
— Лжёшь, потому что боишься, — обвинил он, шагнув ближе.
Кира не отвела взгляда.
— Да.
Его лицо исказилось, будто он получил удар.
— И что, теперь так и будет? — спросил он с горечью. — Ты будешь прятаться в платке, в темноте, молчать, гнить здесь среди трав и баб?
— Лучше так, — произнесла она медленно, будто каждое слово давалось ей тяжело, — чем чтобы ты видел, как я встаю и у меня течёт.
Он резко повернулся к ней. Его глаза расширились, дыхание сбилось на мгновение, будто эти слова больно полоснули по нему. Свет от углей упал на его лицо, подчёркивая линию скул, напряжённую, резкую, будто вырезанную ножом.
— Что ты сказала?
— То, что слышал, — спокойно ответила Кира, не поднимая глаз.
— Кира…
— Не надо, — перебила она тихо, но в этом «не надо» было больше силы, чем в крике.
— Перун…
— Да. Вот. Теперь ты понял, — сказала она ровно, не отводя взгляда от огня.
Он подошёл почти вплотную, встал прямо перед ней. На лице его — ни жалости, ни злости, только напряжённая решимость.
— Мне плевать. Понимаешь?
— Не плевать, — возразила Кира, голос дрогнул, но она не отступила.
— Плевать! — крикнул он, и голос его эхом отразился от стен. — Мне плевать, сколько у тебя шрамов, что болит, что течёт! Я не уйду!
— Замолчи, — попросила она, глухо, как будто ей не хватало воздуха.
— Нет!
— Замолчи, — прошептала Кира, не глядя на него. — Я не выдержу.
— А я не выдержу смотреть, как ты гаснешь! — крикнул он снова, и в голосе уже звучала боль, не злость.
— Тогда не смотри, — ответила она, и в её голосе прозвучала усталость, как будто она прожила слишком долго.
Он тяжело выдохнул, плечи опустились. Владимир медленно сел обратно, голова склонилась вперёд, локти легли на колени. Несколько секунд в комнате стояла тишина, только в очаге треснуло полено.
— Я не умею по-другому.
— А я не могу по-другому, — ответила Кира, и от этих слов в воздухе стало ещё холоднее.
— Значит, всё?
— Значит, пока — да.
— «Пока» — это сколько?
— Я не знаю, — сказала она, глядя куда-то мимо, в пустоту между ним и стеной.
Он посмотрел на неё, потом вниз — на пол, где лежала упавшая игла. Слабый свет от углей поблёскивал на её тонком кончике.
— Знаешь, — произнёс он тихо, — я думал, хуже войны ничего нет. А теперь понял — хуже, когда живой человек рядом умирает, и ты ничего не можешь сделать.
— Я не умираю, — возразила Кира.
— Ещё как, — сказал он, поднимая взгляд. — Только тихо.
— Пусть, — ответила она.
Он встал, расправил плечи, поправил плащ. Тень от его фигуры легла на пол и на её колени.
— Я приду завтра.
— Не надо.
— Приду.
— Не приходи.
Он посмотрел на неё долго — взгляд его был усталый, тёмный, но упёртый, как у человека, который не может перестать бороться, даже если уже проиграл.
— Приду, — сказал он, почти шепотом, и вышел, тихо притворив дверь.
Кира осталась сидеть у огня. В очаге угли догорали, редкий треск звучал, как дыхание умирающего. Красноватый свет скользил по стенам, по её лицу, по складкам платка. Она подняла руку, провела пальцами по щеке — кожа была влажной, но она не заметила, когда заплакала.
«Он всё ещё верит, что меня можно вернуть», — подумала она, глядя на угли, где тлели последние отсветы дня.
Пламя дрогнуло, вспыхнуло на миг, осветив её глаза.
«А я уже ушла», — подумала Кира, и взгляд её снова погас, вместе с последним огнём в очаге.