Глава 17

Глава 17

Мясо на сковороде шкварчало.

Тишина на кухне была такой, что каждая капля жира, звучала как пистолетный выстрел.

Вероника стояла у стола.

Она не кричала. В том-то и был ужас. Ника кричала, когда я оставлял мокрое полотенце на кровати, когда я забывал купить молоко. Она кричала, когда Морковка в третий раз за неделю раздирала обивку дивана.

Но когда дело касалось по-настоящему серьёзных вещей, Вероника Орлова замолкала. И от этого молчания хотелось вжаться в стену.

Брошенная и забытая лопатка лежала на плите. Ее лицо было освещено тёплым светом лампы над плитой, и от этого тени под глазами казались глубже, а скулы, острее.

Я попытался улыбнуться. Привычный рефлекс: когда не знаешь, что делать, улыбнись. Работает со всеми, но не с Вероникой Орловой.

— Ник, ну показалось… — начал я и тут же осёкся, потому что она подняла руку.

Ладонь раскрытая, пальцы вытянуты. Жест, означающий «стоп», «молчи» и «ещё одно слово — и я за себя не ручаюсь» одновременно. Я этот жест знал наизусть. На мне этот жест применялся впервые, и по позвоночнику пробежал холодок.

— Илья, — произнесла она тихо, раздельно, и каждый слог прозвучал ударом. — Я не шучу.

Она сделала шаг к столу.

— Если ты сейчас же не выключишь телефон, — голос её упал до шёпота, — я разобью его об стену. Ты должен восстанавливаться. Ты обещал мне, Илья.

Полотенце мягко и бесшумно соскользнуло с её плеча и упало на стол. Она не стала его поднимать. Стояла, сжав губы в тонкую полоску, и смотрела на меня без ярости.

В них было кое-что похуже.

Страх потери. От такого не спасают ни слова, ни доводы рассудка. Она две недели назад стояла у моей койки и смотрела на прямую линию кардиомонитора. И теперь, на этой кухне, среди запаха жарящегося мяса и домашнего уюта, этот невидимый страх стоял между нами.

Я опустил голову.

Мои руки лежали на столешнице, и я видел, как пальцы сами сжимаются в кулаки. Костяшки побелели. Обычная ироничная броня, она вдруг стала хрупкой и тонкой. Потрескалась, и сквозь трещины полезло всё, что я заталкивал внутрь себя последние две недели.

— Ника, — сказал я, голос мой хрипнул и прозвучал незнакомо. — Мне надо тебе кое-что сказать.

Она замерла. Почувствовала перемену мгновенно. Я поднял на неё глаза. И сказал то, что не говорил никому. То, что прятал от команды, от Фырка и от самого себя.

— Сонара нет, Ника. Он исчез.

Слова вышли тихо, почти хрипом. Повисли в воздухе, и в кухне сделалось так тихо, что слышно было, как в соседней комнате на табуретке шевельнулась Морковка.

— Что? — переспросила Ника, и лицо её изменилось. Фельдшерская маска слетела, под ней проступило что-то незащищённое и открытое.

— После ледника, — продолжил я, глядя на свои сжатые кулаки, потому что смотреть ей в глаза было физически больно. — После того, как команда выжгла яд и лёд из моих нейронов. Нейронная сеть, через которую работал Сонар, вся эта тонкая надстройка, позволявшая мне сканировать тела и видеть патологии… она перегорела. Сожжённая ядом, уничтоженная тем самым огнём, который меня спас.

Я помолчал. Горло саднило, то ли от хрипоты, то ли от того, что слова, запертые внутри две недели, царапали по стенкам на выходе.

— Ника, я пробовал включить его каждое утро. Каждое утро с того дня, как меня перевели из реанимации. Сажусь на кровать, закрываю глаза и тянусь к привычному каналу.

Я разжал кулаки. Посмотрел на свои ладони, они были обычные, с чуть заметным тремором усталости в кончиках пальцев.

— Тишина, Ника. Пустота. Чёрный экран. Каждое утро один и тот же результат. Я ослеп.

Вероника молчала.

Секунду, другую, третью.

Я считал эти секунды ударами собственного сердца. Пульс нормальный, давление в порядке, сатурация сто процентов. Физически со мной всё было в норме. Просто мастер-целитель Разумовский, тот самый, за которым Серебряный летал из столицы и к которому Грач покидал свою берлогу, — этот мастер-целитель лишился главного инструмента и стал обычным врачом.

Ника обошла стол.

Она медленно, не отрывая от меня взгляда остановилась передо мной. И сделала то, чего я не ожидал — опустилась на корточки.

Взяла мои руки в свои. Её ладони были горячими от плиты, с тонким запахом специй и растительного масла. Она сжала мои пальцы крепко, не как жена, утешающая мужа. Как фельдшер, фиксирующая пациента.

— Разумовский, — произнесла она, и в голосе её зазвенела сталь. — Ты идиот.

Я моргнул.

— Твой Сонар — это фонарик, Илья. Яркий, впечатляющий фонарик. Но думал всегда ты. Твоя голова, твои знания, твой опыт. Фонарик подсвечивал, а диагноз ставил ты. Разницу чувствуешь?

Она резко и требовательно встряхнула мои руки.

— Ты вытаскивал людей с того света, когда на тебе висели блокирующие браслеты, забыл? Ты оперировал бабку Захарову без единой капли Искры. Ты только что, — она мотнула головой в сторону телефона, — по переписке, поставил диагноз, который вся твоя бригада не поставила бы за неделю. Без Сонара, Илья. Без магии. Одними только мозгами.

Совсем чуть-чуть, на полтона её голос дрогнул. Я уловил это мгновенно, словно Сонар вернулся на секунду.

— Ты и без Искры гениальнее их всех.

Я смотрел на неё.

Сверху вниз, потому что она была на корточках, а я сидел на стуле, и наши лица оказались почти вровень. Волосы её выбились из хвоста и падали на лоб. Глаза блестели то ли от злости, то ли от слёз. Ее горячие и крепкие руки, держали мои пальцы так, словно боялись, что я упаду.

Внутри у меня, медленно, со скрипом и болью что-то сдвинулось. Пазл, который две недели не складывался, вдруг щёлкнул на место.

Почему я так паникую? Почему так отчаянно цепляюсь за Сонар, за этот дар, за способность видеть невидимое? Магия тут ни при чём. И диагностика ни при чём, и профессиональный статус. Причина лежала глубже, там, куда я две недели боялся заглядывать.

Я впервые по-настоящему испугался смерти.

В прошлой жизни мне было море по колено. Умереть, ну, умереть. Кому от этого хуже? Студенты найдут другого наставника, пациенты, другого хирурга. Мир не покачнётся.

А здесь, когда яд парализовал мозг и ментальный ледник сковал Искру, когда я лежал в абсолютной темноте, лишённый зрения и слуха, запертый внутри собственного тела, я думал не о медицине. Сонар, пациенты, карьера, всё это отступило куда-то на задний план и растворилось в темноте.

Я думал о Нике, стоящей где-то рядом, до которой невозможно дотянуться. О молчащем Фырке и о том, жив ли он. О команде за стеной, моих людях, которых я собрал и обучил, сражающихся за мою жизнь, пока я лежу бревном и ничем не способен помочь.

О том, как невыносимо страшно терять всё это. Всех этих людей. Этот новый мир, ставший домом. Эту женщину, ставшую смыслом.

Вот чего я боялся.

Я боялся, что эта тьма окажется последней. Что я не вернусь. И что Ника останется одна, с кольцом на пальце и прямой линией на мониторе.

— Ника, — сказал я, и голос мой зазвучал иначе, чем минуту назад. Тише и без хрипоты, — Дело не в Сонаре.

Я осторожно высвободил правую руку из её хватки. Поднял ладонь и коснулся её щеки. Кожа была тёплой и чуть шероховатой от усталости.

— Я испугался не потерять дар, — произнёс я, глядя ей прямо в глаза. — Я испугался потерять тебя.

Ника не ответила. Губы её дрогнули. Она крепко зажмурилась, и из-под сомкнутых ресниц выкатилась быстрая, горячая, одна-единственная слеза, скатившаяся по щеке и упавшая на мою ладонь.

Я мягко, за плечи поднял её с корточек, чувствуя, как напряжение уходит из её тела. Она вцепилась в мой свитер обеими руками, уткнулась лбом мне в грудь и глубоко задышала. Вероника Орлова никогда не плакала. Сейчас она просто держалась за меня так, словно земля уходила из-под ног.

Я обнял её. Прижал к себе и уткнулся губами в макушку.

— Я здесь, — сказал я ей в волосы. — Никуда не денусь. Слышишь?

Она подняла лицо. Влажные глаза, покрасневший нос, припухшие губы. Красивая, без софитов и ретуши. Живая, настоящая и моя.

Поцелуй вышел солёным от её слезы. Горячим, долгим, стирающим все слова, стуком двух сердец, бьющихся в унисон.

На плите догорало мясо. Морковка в соседней комнате недовольно мяукнула, почуяв запах горелого. За окном над Окой медленно гасли последние полосы закатного света.

Нам было плевать.

* * *

Неделю спустя я стоял в знакомом обшарпанном коридоре хирургического отделения Муромской городской больницы и думал о том, что линолеум здесь не меняли, вероятно, со времён императора Павла.

Те же стены цвета усталого абрикоса, с разводами от протечек под потолком. Тот же запах: хлорка, йод, подгоревшая каша из столовой и глубинный, неистребимый дух провинциальной медицины, въевшийся в каждую трещину. Запах, от которого у меня до сих пор рефлекторно подтягивались плечи и выпрямлялась спина.

Я был в гражданском: джинсы, серый свитер, ботинки вместо бахил. Без халата, без пропуска на шнурке и хирургического костюма. Обычный человек, забредший в коридор отделения в неурочный час.

Ника устроила мне тотальную блокаду. С применением всех доступных средств.

На следующий день после нашего разговора на кухне она встала в семь утра, оделась, поцеловала меня в лоб и уехала прямиком в Диагностический центр. Я узнал об этом позже, когда позвонил вечером Коровин, и виноватым голосом сообщил, что «Вероника Сергеевна провела с нами воспитательную беседу, и, Илья Григорьевич, я бы на вашем месте пока воздержался от звонков и переписок, потому что нам, честно говоря, тоже немного страшно».

Картина, восстановленная по обрывкам информации, выглядела так: Ника приехала в Центр в половине девятого, вошла в ординаторскую и закрыла за собой дверь. Что именно происходило за этой дверью в течение следующих сорока минут, мне не рассказали. Коровин отвечал уклончиво.

Тарасов, когда я дозвонился до него через три дня, произнёс только: «Шеф, твоя женщина — стихийное бедствие. Я бывало двое суток не спал, резал анастомоз и не дрогнул, а тут сидел и потел». Зиновьева не ответила на звонок вообще. Величко тоже. Ордынской даже звонить не стал.

Результат: мне перестали писать.

Вообще.

Даже мемы перестали скидывать. Семён, раньше присылавший по три сообщения в день с вопросами из учебника, замолчал. Ордынская, и без того не отличавшаяся разговорчивостью, растворилась в информационном вакууме. Коровин звонил раз в два дня, справлялся о здоровье, желал спокойной ночи и вешал трубку с поспешностью человека, выполняющего приказ.

Полная информационная блокада. Карантин. Санитарный кордон вокруг мастера-целителя Разумовского, установленный его собственной невестой.

Первые три дня я держался. Читал книги. Гулял по набережной. Смотрел телевизор. Оказалось, в этом мире есть передача про ремонт квартир, невыносимая в обоих мирах одинаково.

На четвертый день стены нового дома начали сжиматься. На пятый я обнаружил себя стоящим у окна кухни и пересчитывающим проходящие по Оке баржи. На шестой чуть не полез в интернет искать медицинские форумы, но вовремя остановился. Ника проверяла историю браузера.

На седьмой день я не выдержал.

Дождался, пока Ника уедет на смену, оделся и вышел из дома, завел машину. И через двадцать минут стоял у знакомого крыльца Муромской городской больницы.

Не в Диагностическом центре, Ника контролировала его намертво. В старой хирургии, где всё начиналось. Где Шаповалов гонял меня по палатам, где Артём травил анекдоты между наркозами, а Кристина роняла ручки и краснела при каждом моём появлении.

Родные стены, в которых даже линолеум пах… ностальгией.

Медсестринский пост располагался на повороте коридора, у стеклянной перегородки, отделявшей отделение от лестничной клетки. За стойкой, заваленной папками и историями болезней, сидела Кристина.

Она изменилась. Волосы, раньше свободно падавшие на плечи, были собраны в аккуратный пучок. Медицинская шапочка сидела ровно, халат застёгнут до горла, и на ее лице было выражение сосредоточенной деловитости, какого я за ней раньше не замечал. Артём на неё хорошо влиял. Из вечно смущённой девочки с круглыми глазами она превращалась в профессионала.

Я остановился у стойки.

Кристина подняла глаза от бумаг.

Ручка выпала из её пальцев и упала на пол. Рот приоткрылся, зрачки расширились. Она испугалась.

— Разумовский⁈ — выдохнула она. — Тебя Ника убьёт!

Я подобрал ручку, положил на стойку.

— Скука убьёт меня быстрее, — ответил я, облокачиваясь на стойку и оглядывая отделение. — Что у вас тут? Хоть аппендицит захудалый найдётся? Панариций? Вросший ноготь? Я уже согласен на вросший ноготь, Кристин, ты не представляешь, до чего я дошёл.

Кристина покачала головой.

— Илья Григорьевич, вы на больничном. Вам нельзя…

— Мне нельзя оперировать, — перебил я мягко. — Посмотреть на родные стены мне никто не запретит. Я, между прочим, формально всё ещё числюсь и консультантом этого отделения. Где Артём?

— В ординаторской, — Кристина вздохнула, сдаваясь. — Но, Илья, если Ника узнает…

— Не узнает, — сказал я уверенно и двинулся по коридору.

— Узнает! — крикнула Кристина мне в спину. — Она всегда узнаёт!

Ординаторская хирургии располагалась в конце коридора, за двустворчатой дверью с табличкой. Кто-то маркером дописал к слову «Ординаторская» слово «и кофейня». Почерк Артёма, я узнал бы его из тысячи.

Я толкнул дверь.

Артём Воронов сидел на подоконнике, закинув ногу на ногу, и пил кофе из огромной кружки с надписью «Анестезиологи не спят, они ждут». Длинный, худой, с взъерошенными волосами, он выглядел уставшим, но довольным. Он повернул голову на звук открывшейся двери. Увидел меня. Кружка замерла на полпути ко рту.

— Илюха?

Он медленно и аккуратно поставил кружку на подоконник, словно боясь расплескать. Встал. Сделал два шага и остановился, разглядывая меня с головы до ног.

— Илюха, — повторил он, в голосе его смешались облегчение, радость и тревога. — Тебя Ника убьёт.

— Еще один! Третий раз за пять минут слышу, — усмехнулся я. — Вы что, репетировали?

— Это не репетиция, — серьёзно ответил Артём. — Это общеизвестный медицинский факт. Вероника Сергеевна Орлова в гневе страшнее анафилактического шока.

Он подошёл ближе, и лицо расплылось в широкой, искренней улыбке. Обнял меня крепко, по-мужски, хлопнув ладонью по спине, и на секунду я ощутил, как что-то тёплое и живое разлилось в груди.

— Живой, — сказал Артём, отстраняясь и снова разглядывая меня. — Бледноват. Похудел. Но глаза горят, значит мозг в порядке.

— Мозг в порядке, — подтвердил я. — Мозг требует работы. Корми его хоть чем-нибудь, Артём, а то он начинает жрать сам себя.

Артем открыл рот, что бы что-то сказать, но я его опередил.

— Убьёт — похороните, — усмехнулся я на его невысказанный вопрос. — С почестями.

Артём рассмеялся. Вернулся к подоконнику, подхватил свою кружку и кивнул на чайник:

— Наливай. Кофе паршивый, зато горячий.

Я налил себе кофе в первую попавшуюся кружку и сделал глоток. Растворимый, горький, с привкусом кипячёной воды из старого чайника. Идеальный.

— Ну, рассказывай, — Артём уселся обратно на подоконник. — Как ты? И не ври. Я анестезиолог, я враньё чую по зрачкам.

— Ника меня вылечила, — ответил я, опускаясь на продавленный диван. Пружины знакомо скрипнули подо мной, этот диван помнил сотни моих ночных дежурств. — Мне даже мемы не шлют, Артём. Я неделю без мемов. Это жестоко.

Я шутил конечно. Но Артём понимающе хмыкнул. Покачал головой.

— Ты знаешь, что она к нам в хирургию тоже заходила? Позавчера. Шаповалову лично сказала, что если кто-нибудь из его людей тебя побеспокоит по рабочим вопросам, она придёт и лично с каждым проведет воспитательную беседу.

— Шаповалов что?

— Шаповалов побледнел и сказал «Разумеется, Вероника Сергеевна». Я такого Шаповалова за три года тут не видел.

Я не удержался от смеха. Представил: невысокая, худенькая Ника стоит перед широкоплечим, грузным старшим хирургом, и тот, тот самый, который гонял ординаторов так, что стены тряслись, он кивает и бледнеет.

— Она страшная женщина, — сказал я с нежностью. — И я на ней женюсь.

— Через три дня, между прочим, — Артём поднял палец. — Ты помнишь, что через три дня?

— Помню, — я кивнул. — Тёмно-синий костюм, как договаривались.

— Костюм у тебя, — согласился Артём. — А речь свидетеля у меня. И я, честно говоря, пишу её уже вторую неделю и не могу закончить, потому что каждый раз, когда пытаюсь написать что-нибудь серьёзное, получается либо смешно, либо пошло.

В этот момент в дверь протиснулась Кристина. Она несла папку с историями болезней и сделала вид, что пришла по делу, но на самом деле желала послушать разговор.

Артём протянул к ней руку. Она привычно, не задумываясь, подошла и встала рядом, прислонившись к его плечу. Он обнял её за талию коротким, естественным жестом, выдававшим пару, давно преодолевшую стадию смущений и неловкостей.

Хорошо смотрелись. Длинный, расхлябанный анестезиолог и аккуратная, собранная медсестра. Инь и ян в медицинских халатах.

— Мы с Кристиной готовим сюрприз, — заговорщически сообщил Артём. — На свадьбу. Не спрашивай какой.

— Если это караоке, я разведусь до загса, — предупредил я.

— Хуже, — ухмыльнулся Артём. — Намного хуже.

Кристина покраснела и шлёпнула его по плечу папкой.

— Не пугай жениха! — она повернулась ко мне. — Илья, ничего страшного. Просто видеоролик. С поздравлениями от коллег. Артём всех записал.

— Всех — это кого? — уточнил я с подозрением.

— Всех, — радостно повторил Артём. — Шаповалова. Кобрук. Ребят из реанимации. Кристина даже Серебряного записала по видеосвязи. Он, правда, три раза перезаписывал, потому что каждый раз начинал с «Дорогой Илья Григорьевич» и заканчивал «Ваш магистр», и между этим говорил ровно одно предложение.

Я представил Серебряного перед камерой телефона. Серьёзное, морщинистое лицо. Невозмутимый вид и костюм с иголочки. «Дорогой Илья Григорьевич. Будьте счастливы. Ваш Серебряный». Три дубля. Одно предложение. Весь Серебряный в одном кадре.

— Спасибо, — сказал я и удивился тому, как просто вышло это слово. — Правда, спасибо. Вам обоим.

Кристина открыто и тепло улыбнулась. Артём подмигнул.

— Ладно, жених, — он соскочил с подоконника. — Мне через двадцать минут в операционную, плановый наркоз. А тебе домой, пока Ника не вернулась.

— Успею, — отмахнулся я.

— Илья, я серьезно, — нахмурился Артем. — Не вздумай подходить к пациентам.

— Ага, обязательно, — хищно улыбнулся я и вышел.