Глава 8
БАМ!
Прямая линия. Секунда. Две. Три. Вечность.
И вдруг — острый, высокий пик. Потом еще один. Еще. Неровные, редкие, но свои. Настоящие.
— Есть ритм! — крикнул Кашин с таким облегчением, будто сам только что вынырнул из-под воды. — Синусовый! Редкий, но синусовый!
— Пульс?
— Есть! Слабый, нитевидный!
— Давление?
— Шестьдесят на тридцать пять!
Критически низкое. Почти несовместимое с жизнью. Но это лучше, чем ноль.
— Допамин! — скомандовал я. — Пять микрограмм на килограмм массы в минуту! Титровать по давлению! Целевое — хотя бы восемьдесят систолическое!
— Есть!
— И проверьте контур ЭКМО! Возможно, тромб!
Следующие двадцать минут были балансированием на лезвии ножа. Каждый параметр норовил сорваться обратно в красную зону. Давление прыгало как сумасшедшее. Сатурация падала, поднималась, снова падала. Пульс то замедлялся до опасных сорока, то разгонялся до ста восьмидесяти.
Как жонглирование горящими факелами над пороховой бочкой. Упусти один — и все полыхнет. Только вместо факелов — жизненные показатели. А вместо ожогов — смерть.
Но мы удержали. Медленно, мучительно, по одному параметру за раз — стабилизировали.
Когда на мониторе установились более-менее приемлемые цифры, я позволил себе выдохнуть. И только тогда заметил, что моя хирургическая рубашка насквозь мокрая от пота.
— Молодцы, — сказал я команде. — Отличная работа.
Но Кашин смотрел на меня с тем выражением, которое я слишком хорошо знал. Выражение лекаря, который должен сказать правду, какой бы страшной она ни была.
— Илья Григорьевич, — он отвел меня в сторону. — Это был последний резерв. Миокард истощен. Еще одна фибрилляция…
— Знаю, — перебил я.
Знаю. Детское сердце не резиновое. Оно билось на пределе двое суток. Боролось с вирусом, с гипоксией, с токсинами. И оно устало. Смертельно устало.
— Сколько он протянет?
Кашин посмотрел на мониторы, что-то быстро подсчитал в уме.
— При текущей динамике? Часов пять. Максимум — десять. Потом либо повторная фибрилляция, либо прогрессирующая сердечная недостаточность. В любом случае…
Он не договорил. Не нужно было.
Десять часов. Десять часов до смерти шестилетнего мальчика. Шестьсот минут. Тридцать шесть тысяч секунд. И каждая из них — на вес золота.
Я посмотрел на Мишку. Он лежал без сознания, опутанный проводами и трубками. Трубка в горле, датчики на груди, капельницы в обеих руках. Больше похож на сложный механизм, чем на ребенка. Но он все еще боролся. Все еще дышал — пусть и с помощью машины. Все еще был жив. И пока он жив — есть шанс.
— Увеличьте дозу добутамина, — сказал я. — И добавьте милринон. Нужно поддержать сердце любой ценой.
— Это может вызвать аритмию…
— Без этого он не продержится и пяти часов. Делайте.
Я вышел из палаты. В пустом коридоре прислонился к холодной стене. Ноги подкашивались.
Нужно звонить Шаповалову. Сказать, что его сын при смерти. Что мы сделали все возможное, но…
Но что? Что я обещал спасти и не смог? Что вся моя хваленая медицина из другого мира оказалась бессильна перед модифицированным вирусом?
Я достал телефон. Набрал его номер. И тут…
— Илья!
Я обернулся. Кобрук и Серебряный почти бежали по коридору. И в руках у Кобрук…
Шприц. Двадцатикубовый шприц с прозрачной жидкостью. Которая светилась. Слабо, едва заметно, но светилась изнутри мягким, переливчатым радужным светом. Как «Слезы феникса».
— Что это? — спросил я шепотом, хотя сердце уже знало ответ.
— Арбенин сделал это! — выпалила Кобрук. На ее обычно спокойном лице играл румянец возбуждения, которого я никогда не видел. — Твоя теория сработала!
Мир покачнулся. Я выпрямился.
Сработала? Моя безумная, антинаучная теория? Инверсия пропорций, последовательность из исповеди — это действительно сработало?
— Как? — только и смог выдавить я.
— После твоего ухода он еще минут десять ругался, — быстро рассказывал Серебряный, подходя ближе. — Говорил, что это антинаучный бред, что так не бывает, что законы биохимии незыблемы. Делал вид, что работает над своими вариантами.
— А потом? — я не мог оторвать взгляд от светящегося шприца в руках Кобрук.
— А потом его гордость взяла верх, — усмехнулся Серебряный. — Он решил доказать, что ты неправ. Ввел твою последовательность в симулятор. Инвертированные пропорции, порядок из исповеди. Запустил моделирование…
— И?
— И реакция была стабильной! — подхватила Кобрук, ее голос дрожал от волнения. — Полностью стабильной! Молекулярная структура держалась! pH в норме! Токсичность — минимальная!
Не может быть. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Должен быть подвох.
— Арбенин не поверил, — продолжал Серебряный. — Перепроверил три раза. Менял начальные условия, температуру, давление. Результат тот же — стабильная формула
— И тогда он провел реальный синтез? — догадался я.
— Микросинтез. Два миллилитра, — подтвердила Кобрук. — Все компоненты в твоей последовательности, пропорции инвертированные, «Слезы феникса» добавлены в самом конце при температуре ровно тридцать семь градусов.
— Испытания?
— На зараженной новым штаммом лабораторной крысе, — ответил Серебряный. — Вирусная нагрузка десять в восьмой степени — гарантированно смертельная доза. Развитие заболевания было магически ускорено.
— Результат?
Кобрук подняла шприц к тусклому свету коридорной лампы. Жидкость внутри мягко переливалась, как жидкий опал.
— Через пять минут после инъекции вирусная нагрузка упала на девяносто процентов, — вместо неё сказал Серебряный. — Через десять — на девяносто девять. Крыса не только выжила — она пришла в себя! Начала есть!
Сработало. Черт возьми, сработало! Безумная теория старого параноика и молодого лекаря, пришедшего из другого мира, оказалась правдой! Так не бывает, но факт остается фактом.
— Но это крыса, — сказал я, заставляя себя мыслить трезво, отгоняя волну эйфории. — Не человек. Метаболизм другой, иммунная система…
— Знаем, — кивнула Кобрук.
— Но выбора нет, — покачал головой я. — Сын Шаповалова… Мишка умирает. Осталось максимум десять часов, я только что вытащил его. Еще один раз он не переживёт.
— Побочные эффекты абсолютно непредсказуемы, — со всей серьезностью сказал Серебряный. — Это может убить его быстрее, чем вирус. Анафилактический шок, цитокиновый взрыв, отказ почек…
— Или спасти, — жестко возразила Кобрук. — У нас нет времени на клинические испытания. Нет недель, даже дней. У нас остались часы.
Она сразу поняла всю серьезность ситуации. Мишка ей был близок. Он не раз приходил на работу к отцу и бывало Кобрук, у которой не было своих детей, с ним сидела.
Между верной смертью через десять часов и возможной смертью прямо сейчас не было разницы. Результат один. Русская рулетка, только вместо пули — экспериментальное, светящееся лекарство.
А вот и возможное спасение. И для меня, и для неё, выбор был очевиден. Только вот, что на это скажет сам Игорь Степанович.
— Нужно согласие родителей, — сказал я.
Это было последнее формальное препятствие.
Но когда меня оно останавливало? И все же, было бы лучше, чтобы Шаповалов сам принял это решение.
— Мать в истерике, — покачала головой Кобрук. — Я пыталась с ней говорить. Она кричит, что мы убийцы, что мы убьем ее ребенка экспериментами.
Понимаю ее. Страх матери сильнее любой логики. Она видит умирающего сына и боится, что мы ускорим неизбежный конец. Она не может принять рациональное решение в этом состоянии.
— Отец, — сказал я, доставая телефон. — Решать будет Шаповалов.
— Ты уверен? — спросила Кобрук. — Он же… отец. Тоже эмоционально вовлечен.
— Он лекарь. И он доверяет мне.
По крайней мере, я на это надеюсь.
Потому что если он скажет «да», у Мишки появится шанс. А если скажет «нет»…
Сейчас думать не хочу об этом.
Либо триумф, либо катастрофа. Третьего не дано.
Я набрал номер. Гудок. Два. Три.
— Разумовский? — голос Шаповалова был хриплым, на грани срыва. — Новости?
* * *
Операционная Владимирской областной больницы.
Игорь Степанович Шаповалов вышел из операционной номер три, и первое, что он почувствовал — как латексные перчатки прилипли к рукам.
Не просто прилипли — приклеились намертво, как вторая кожа. Пот, кровь, тальк изнутри — все смешалось в отвратительный, липкий коктейль, который теперь приходилось отдирать по миллиметру.
Четвертая пара за последние три часа. Или пятая? Или десятая?
Он перестал считать после третьей операции. Или тридцатой? Числа потеряли смысл. Есть только «следующий пациент» и «предыдущий труп». Спленэктомия у подростка только что.
Парень лет шестнадцати, упал с велосипеда. В нормальное время — рутинная, почти скучная операция. Сейчас — чудо, что он вообще дождался своей очереди. Выжил. Этот выжил.
Правая перчатка наконец поддалась, содралась с характерным чавкающим звуком. Под ней кожа была белой, сморщенной, как после долгого купания. И тут же покрылась красными пятнами от прилившей крови.
В отличие от того старика час назад.
Прободная язва, разлитой перитонит. Кишечное содержимое в брюшной полости уже часов шесть, минимум. Гнойники на петлях кишечника, как омерзительные желтые жемчужины.
Он промывал, чистил, зашивал. Бесполезно. Умер прямо на столе. Сердце просто сдалось.
А та девочка перед ним… Господи, та девочка. Одиннадцать лет. Простой гребаный аппендицит! Который лопнул, пока она ждала в очереди. Четыре часа ждала…
Вторая перчатка сопротивлялась сильнее. Шаповалов дернул резче — латекс лопнул, половина осталась на руке, как уродливый резиновый нарост. Пришлось отковыривать ногтями.
Когда он последний раз спал? Нормально спал, в кровати, а не пятиминутными отключками, стоя у стены? Сорок восемь часов назад? Больше? Кажется, в прошлой жизни.
Когда ел? Вчера была чашка кофе. Или позавчера. Желудок сжался в болезненный узел размером с грецкий орех. Он болел, но эта боль хотя бы напоминала, что он еще жив. В отличие от тех… в морге.
Шаповалов покачнулся, схватился за стену.
Держись, Игорь. Еще немного. Еще пара операций. Ты не можешь упасть. Не кому тебя заменить.
Курочкин в терапии — у него своя очередь умирающих. Крамер в неврологии вчера потерял сознание прямо во время люмбальной пункции, его самого увезли в реанимацию с гипертоническим кризом. Остальные… остальные либо заболели, либо сбежали. Героев мало. Трусов всегда больше.
В коридоре его ждал персональный ад, оформленный в больнично-зеленых тонах. Три каталки выстроились вдоль стены как солдаты на плацу. Только вместо ружей у них были капельницы, а вместо касок — кислородные маски.
На первой каталке — женщина. Шаповалов автоматически начал диагностику, даже не подходя ближе. Сорок пять, может пятьдесят лет. Ожирение второй степени. Лицо желтоватое — механическая желтуха. Держится за правый бок, под ребрами. Дышит поверхностно — боится сделать глубокий вдох, это усилит боль. Симптом Мерфи положительный, готов спорить. Острый холецистит, возможно, уже с перфорацией. Час на операцию, если повезет. Если желчный не лопнет прямо на столе.
Вторая каталка. Третья…
Проклятая арифметика медицины катастроф. Женщина может подождать. Старик безнадежен. Парень — самый экстренный, и у него есть шанс. Если успеть. Если…
Он принял решение. Шагнул к каталке с парнем.
В этот момент в кармане халата завибрировал телефон. Муром. Разумовский.
Он выхватил трубку как утопающий хватает спасательный круг.
— Разумовский? Новости?
Пауза на том конце. Плохой знак. Очень плохой.
— Игорь Степанович, у меня две новости. Плохая и… неопределенная.
Неопределенная. Медицинский эвфемизм для «может быть еще хуже».
— Говори прямо.
— У Мишки был криз. Фибрилляция желудочков. Мы его реанимировали, но…
Мир качнулся. Шаповалов схватился за стену, чтобы не упасть.
Фибрилляция. Сердце остановилось. Мой мальчик был мертв. Пусть несколько минут, но мертв. НЕТ!
— Но? — выдавил он, чувствуя, как леденеют пальцы.
— Сердце на пределе. Следующего криза он не переживет. У нас максимум десять часов. Возможно, меньше.
Шаповалов стоял, прижавшись плечом к холодной стене, и слушал этот приговор.
Вокруг кричали люди, плакала женщина, хрипел умирающий старик, а он ничего этого не слышал.
— Вторая новость? — Голос был мертвый. Механический. Как у робота.
— У нас есть лекарство.
Что? Шаповалов на мгновение подумал, что ослышался. Что это слуховая галлюцинация, вызванная усталостью.
— Что за лекарство?
— Экспериментальный антидот. Создан по формуле профессора Снегирева.
Снегирев. Легенда. Миф. Его формулы изучали в медицинских академиях как пример гениальности. И безумия.
— Мы расшифровали состав, подобрали современные аналоги компонентов. Магистр Арбенин из столицы синтезировал. Испытания на лабораторных животных — успешные. Зараженная крыса выздоровела. Вирусная нагрузка упала на девяносто процентов.
Крыса. Они испытали на крысе и хотят колоть моему сыну.
Мой сын — подопытная крыса для их эксперимента. Пациент номер один в протоколе клинических испытаний. Если выживет — прорыв в медицине, статьи в журналах, слава. Если умрет — «к сожалению, препарат оказался токсичен для человека, необходимы дальнейшие исследования».
— На людях не испытывалось?
— Нет.
— Риски?
— Честно? Пятьдесят на пятьдесят.
Подбрасывание монетки. Орел — жизнь, решка — смерть. Русская рулетка с половиной заряженного барабана. Хреновые шансы. Но десять часов медленной агонии — это ноль шансов.
— Антидот может спасти Мишку, — продолжал Разумовский, его голос был ровным, констатирующим, как будто он зачитывал историю болезни. — Или убить его быстрее, чем вирус. Возможна аллергическая реакция, анафилактический шок, токсическое поражение органов.
«Я знаю все эти слова. Учил их в институте. Видел все эти состояния. Анафилаксия — это когда лицо раздувается как подушка, гортань отекает, и человек задыхается, синея на глазах, умирая в сознании от удушья. Я видел ребенка, умершего от анафилаксии на обычный, рутинный антибиотик. За три минуты. Его мать кричала так, что в соседнем отделении было слышно».
— Мы не знаем, как детский организм отреагирует на смесь шести сильнодействующих препаратов плюс магический катализатор.
— Магический катализатор? — выдавил Шаповалов.
— «Слезы феникса». Концентрированная жизненная энергия.
Магия. Мы дошли до магии.
«Мишка всегда спрашивал: „Папа, а фениксы правда есть?“ Я отвечал: „В сказках есть, солнышко“. Теперь сказка станет реальностью. Или кошмаром».
— Жена? — спросил Шаповалов.
Лена. Моя Лена. Что она думает обо всем этом?
— Против. Категорически, — голос Разумовского на том конце провода был тихим, полным сочувствия. — Она… она пытается взять себя в руки, но это сложно. Она требует консилиум, протоколы доклинических испытаний, данные по токсикологии… Она говорит как лекарь, Игорь Степанович. И как лекарь, она не может одобрить применение на своем ребенке непроверенного препарата с неизвестными побочными эффектами.
Именно поэтому она против. Не потому что не понимает. А потому что ПОНИМАЕТ слишком хорошо. Она знает статистику первых фаз клинических испытаний. Знает, сколько «прорывных» препаратов, блестяще показавших себя на крысах, убивали пациентов на первой же инъекции.
— Игорь Степанович, — голос Разумовского стал еще мягче. — Решение за вами. Как отцом. Как законным представителем.
Как отцом. Не как лекарем.
Разумовский понимает — сейчас в нем борются две ипостаси. Лекарь говорит: «Рискованно, непроверено, может убить». Отец кричит: «Попробуй все! Любой шанс! Пусть один из ста, из тысячи!»
— Но я должен предупредить, — продолжал Разумовский. — Если мы не введем антидот сейчас, пока организм еще борется, потом может быть уже поздно.
Окно возможностей.
В медицине всегда есть это проклятое окно — короткий, ускользающий момент, когда вмешательство еще может помочь. Упустишь его — и дверь захлопнется навсегда.
Шаповалов закрыл глаза.
Вокруг него кипел ад. Стоны пациентов — женщина с холециститом тихо всхлипывала от боли. Крики медсестер — «Лекарь, нужна помощь в третьей палате!» Топот ног — санитары бежали с очередной каталкой, на которой лежал кто-то, накрытый простыней с головой. Звон металла — кто-то уронил лоток с инструментами.
Это реальность. Это мой мир последние двое суток. Ад, где я бог и дьявол одновременно.
А в голове…
«Папа, смотри, я нарисовал дракона!»
«Мишке четыре года. Он бежит ко мне, размахивая помятым листком бумаги. На листке — какие-то каракули. Большой круг с палками. „Это дракон?“ — спрашиваю я. „Да! Он добрый! Он защищает принцессу!“ И я вижу. Я действительно вижу дракона в этих каракулях. Потому что мой сын видит».
«Папа, почему небо голубое?»
«Папа, когда я вырасту, я буду как ты! Я буду лечить людей!»
«Папа, я тебя люблю!»
'Каждый вечер. Каждое утро. Когда я ухожу на работу — он бежит, обнимает мои ноги, потому что выше не достает.
Когда прихожу — прыгает на руки, обвивает шею своими тонкими ручонками. Шепчет в ухо: «Папа, я тебя люблю больше всех на свете!»
И я отвечаю: «И я тебя, солнышко. До неба и обратно»."
Боль отца разрывала грудь. Физическая, острая боль, как при инфаркте. Хотелось выть, рвать на себе волосы, бить кулаками эту обшарпанную стену.
МОЙ СЫН УМИРАЕТ!
Разум врача был холоден как лед. Статистика. Вероятности. Десять часов агонии — это стопроцентная смерть. Экспериментальный препарат — это пятидесятипроцентная смерть.
Математика была простой и жестокой. Пятьдесят процентов — это бесконечно больше, чем ноль.
А сердце… сердце просто разрывалось на части. Он открыл глаза. Разумовский тоже лекарь. И он тоже дал клятву. «Не навреди» — первая, главная заповедь. Он не стал бы предлагать этот антидот, если бы сам не верил в него до последнего. Если кто и может спасти Мишку сейчас — это Разумовский.
— Вводи, — глухо сказал он.
Одно слово. Пять букв. Два слога. Приговор или помилование.