Глава IX
Получилось так, что в Хижину я выбрался только к самому вечеру. Разумеется, следовало отложить эту поездку на завтра и с пользой провести там полдня, но я ждал целую неделю – и пропади все пропадом, если я был способен прождать еще двадцать четыре часа в этом раю. Я сказал, что я – недалеко. Но Илль опять же не оказалось на месте. Гнусно ухмыляясь, Джабжа тут же доложил мне, что она улетела в Париж отмечаться в очереди на «Гамлета». На мое счастье, в скудной библиотеке буя классика была представлена сносно, и мне сейчас не приходилось гадать, что такое «Гамлет» – автопортрет, симфония или коктейль. Правда, до сих пор я не слышал, чтобы эта трагедия где-нибудь ставилась. Джабжа покачивал головой в такт каким-то своим мыслям. Он был сегодня какой-то взбудораженный, беспокойный. Ждал Илль? А что ему за нее волноваться – она ведь не впервой улетала за несколько тысяч километров. А может быть, совсем и не Илль? Ведь он ждет, ждет уже несколько лет. А я по себе знал, как иногда, ни с того ни с сего, ожидание вдруг становится сильнее тебя, и начинаешь действовать и говорить так, словно ты – это уже не ты, и вообще ты никого не ждешь, и все на свете – это так, шуточки; и чем больше в таких случаях стараешься, тем меньше в тебе остается тебя самого, и если ты говоришь не с дураком, то он все это прекрасно видит. – Ну ладно, – сказал я, имея в виду очередь на «Гамлета», – прождать два года – не такой уж героизм. – Ты думаешь? – быстро спросил Джабжа, и я понял, что он говорит о своем. Я немножко разозлился: – А тебе не кажется, что теперь стало как-то легко ждать? Вам тут, в Хижине, наверное, на всех вместе еще лет пятьсот отпущено. Так что же – два года для одного из вас? Когда ждешь годы, то самое страшное – каждый день начинать с мысли: а жив ли тот, кого ждешь? Вам можно позавидовать. Вы прекрасно знаете, что, куда бы ни улетел тот, другой, вы всегда увидите его если не вполне здоровым, то во всяком случае – живым. Джабжа невесело усмехнулся. – Мы поначалу тоже так думали, – спокойно ответил он, не обращая внимания на мой раздраженный тон. – Но когда вернулся «Теодор Нетте»… Ты слышал о таком? Собственно говоря, о «Теодоре Нетте» я знал только то, что всегда, с незапамятных времен, на Земле существовал такой корабль. Сначала это был пароход. Потом – универсальный мобиль. Затем – планетолет. Когда один корабль выходил из строя, создавали другой, еще более совершенный, и называли тем же именем. Это была давняя традиция, но с чем она связана – как-то вылетело у меня из головы. – Так вот, – Джабжа видел, что я тщетно напрягаю свою память, – «Теодор» улетел тогда, когда ты сидел на своем буе. Ты о нем и знать не мог. Улетел на Меркурий. С людьми. Да, да, с людьми, а не с киберами, хотя и их хватало. Весь экипаж состоял из молодых, здоровенных парней, каждому из которых оставалось еще очень много… А обратно корабль привели все-таки киберы. Все люди оказались в анабиозных камерах, куда их втащили роботы. И до сих пор не очнулся ни один… Мы помолчали. – Что бы там ни было, а ждать – это всегда ждать. – Джабжа тряхнул головой, словно отгоняя все эти непрошеные мысли. – Ну, мы с тобой отклонились определенно не в ту сторону. С чего мы начали? С очереди? Так вот, запись возникла сразу же, как только Сидо Перейра попросил выстроить здание для постановки «Гамлета». – Это режиссер? – Тхеатер. И колоссальный. – Ну что же, неплохой предлог слетать раз в месяц в Париж. – Предлог… – Джабжа даже рукой на меня махнул. – А мы-то ломали голову, как всунуть тебя в очередь. – Премного благодарен. Обойдусь. – Ладно, ладно, не завидуй. А кстати, Илль ведь тоже занималась «Гамлетом». Года два. Я и то перестал понимать, хорошо все это было или ни к черту. А Сидо Перейра глянул – чуть не обалдел. – А он-то каким чудом был здесь? – А ты думаешь – мы одного тебя пускаем? Я бы не сказал, что мне стало особенно приятно. Великий тхеатер, видите ли. – Он что, занимается с вами? – Нерегулярно и только с Илль. Я, по всей вероятности, его не потряс. А она потрясла. Это совсем меня утешило. – А где ребята? – Туан с Антуаном на вылете. Лакост в мастерской. Кстати, ты не будешь скучать, если я поднимусь на минутку в наш амфитеатр? – Постараюсь. – Подбрось дровишек в камин, белоручка. Я подбросил. Уселся у огня. Дверь, ведущая направо, была полуотворена. Я понимал, что я негодяй, но это самоопределение не помешало мне, воровато оглянувшись, проскользнуть в коридор. Я знал, что первая дверь – в комнату Илль. Потянул ее, и она легко подалась. Я только взгляну на клавесин и портрет рыцаря, шитый бледными шелками. Я открыл дверь – в глубине комнаты увидел узкую постель, а возле нее – на полу – огромную охапку еловых веток, широкой, похожей на полосатую осоку травы и аметистовых звезд селиора, что прижился в ледяных ущельях и круглый год цветет там, где не растет ни одно земное растение. Обыкновенные ветки, обыкновенная трава, обыкновенные цветы. Чудо заключалось в том, что это были те самые ветки, цветы и листья, которые лежали возле меня в первый день этого года. Я захлопнул дверь. В гостиной налетел на Джабжу. – Ты знаешь, я ведь только на минуту… – пробормотал я, находя дверь почти ощупью. В мобиле я плюхнулся на сиденье и схватился за голову. Кретин, ох какой кретин! Рвался к ней, – да, черт побери, к ней! – и как врал себе, что она – хороший парень, и что все они хорошие парни, а сам крутил головой, как гусь, – с кем она? И этого, оказывается, мало – и она, как школьница, подглядывала за каждым моим шагом, и стеклянные стены и крыша нашего дома доверчиво открывали ей все, что было между мной и Саной… Все, с первого дня. Все, до последнего цветка. – А я-то, я!.. Маскарады, лыжные прогулки… И на все это я тратил часы, принадлежащие Моей Сане. От опушки до дома я несся со скоростью планетолета. Перед домом бросил все на снег и, оттолкнув вездесущего Педеля, ворвался к Сане. – Так скоро? – спокойно спросила она. – Хватит! – Я схватил ее за плечи, повернул к себе. – Плевать мне на все твои доводы, ты должна быть со мной, понимаешь? Каждый час, каждый миг! И вовсе не потому, что это последний год. Чушь! При миллиардных количествах данных должна быть хоть одна ошибка. Она покачала головой. – Замолчи! – крикнул я, хотя она ничего не сказала. – Эта ошибка – ты. Ты проживешь еще сто пятьдесят лет, и все это время я буду с тобой. Потому что я тоже собираюсь жить еще сто пятьдесят лет. А теперь – иди сюда. Будем праздновать ошибку этого идиотского «Овератора». Она подняла руки и сделала неуверенный шаг вперед. Казалось, все, что я сказал ей, страшно напугало ее, и она вдруг беспомощно остановилась перед той новой жизнью, о которой я говорил ей. Она давно примирилась с тем, что должно было произойти в этом году, и теперь ей было бесконечно трудно перестроить свои планы на будущее, которое вдруг делалось таким далеким. Но самое главное – она поверила мне, потому что то, что было в ее глазах, руках, протянутых ко мне, беспомощно подрагивающих уголках губ, – все это не могло быть ни игрой, ни благодарностью за мое утешение. Это могла быть только вера. И поверить так можно было только в чудо. И поверить так мог только вконец измученный, исстрадавшийся человек. И я сам протянул к ней руки, пальцы наши коснулись, но я остановил ее на расстоянии наших рук. – Педель! – негромко позвал я, и он явился тотчас же. – Потолок и стены закрыть дымкой. И пока мы здесь, чтобы они не становились прозрачными. – Слушаюсь. Я видел, что где-то под кожей у Саны пробежала дрожь при словах «пока мы здесь». Лицо оставалось неподвижным, но что-то исказилось. – И вообще я не намерен больше мерзнуть, – решительно заявил я. – Ты говорила, что южная база Элефантуса находится где-то на Рио-Негро. – Да, но ни он, ни Патери Пат не покинут Егерхауэна. Дело в том, что… – Да провались он к дьяволу! – Меня бесила зависимость от какой-то сиреневой туши. – Родной мой, не надо все сразу. Раз у нас появилось так много времени – позволим себе роскошь закончить работу, а потом и переберемся. Тем более что на Рио сейчас будут работать только машины. – Хоть в «Мирный» – лишь бы отсюда. – Там будет видно, милый. * * *Кажется, кончался май. Кончался и никак не мог окончиться. И снова я понял, что все, решительно все напрасно. Она теперь казалась веселой, но ее оживленная хлопотливость была лишь импровизацией на тему, которую я ей задал и которую она развивала в угоду мне. Стоило мне сказать: произошла ошибка – и она поверила, безоговорочно подхватила эту игру, в покорной слепоте своей даже не задумываясь, верю ли я в ее искренность. А я было поверил. Просто мне в голову не пришло, что можно до такой степени подчинить весь свой внутренний мир желаниям и прихотям другого человека. Если бы я ей сказал: ты умрешь завтра – назавтра она действительно умерла бы; и не бросилась бы со скалы, не подключилась бы к полю высокого напряжения – нет, у нее просто остановилось бы и сердце и дыхание. Само собой. Когда я это понял, я дал себе слово: сойду с ума, но не сделаю больше ни одной попытки хотя бы на йоту изменить существующее положение. У меня что-то оказалось много свободного времени – вероятно, раньше я тратил его на полеты в Хижину, – и я готовил впрок различные блоки – диктовал Педелю, и он с молниеносной быстротой собирал микросхемы. Когда-нибудь пригодится. У меня было ощущение, что рано или поздно я запущу в своего кида чем-нибудь тяжелым, и тогда мне придется все собирать заново. Когда шло программирование, у меня появились кое-какие мысли относительно конструкции, но менять что-либо было уже поздно. Я решил накидать побольше схем, чтобы потом Педель по образцу нашего кида собрал аналогичный, но более совершенный аппарат. Я не знал, насколько это было нужно, но у меня было хоть какое-то занятие. Я все ждал, когда же кончится эта весна, и единственной радостной мыслью была та, что в таком состоянии меня уже никто не видит. Естественно, под словом «никто» я подразумевал одного человека. А Патери Пат стал смотреть на меня как-то дружелюбнее. Во всяком случае, в его взгляде проскальзывало что-то от быка, которого ведут на убой в паре с другим обреченным, и он благодарен соседу за компанию. Я давно махнул на него рукой, потеряв надежду хоть сколько-нибудь разумно объяснить его поведение. Иногда меня так и подмывало спросить его: ну, как там тебя, сильнейший и мудрейший, ты, решившийся на эксперимент – на такой эксперимент! – над своей драгоценной особой – установил ли ты наконец, нужно ли это человечеству? Хотя что там человечеству – тебе самому? Да, да, тебе, лиловый бегемот, краса и гордость земной аккумулятопатологии? Ну, что тебе дало это? Что изменило оно в твоей жизни? Ведь если бы ты и не знал ничего, ты все равно дрожал бы над каждой своей минуткой, и все равно ты торчал бы здесь, потому что только тут тебе обеспечен идеальный для здоровья климат и вполне устраивающая тебя работа. И все равно ты одним своим видом отравлял бы существование всем нормальным людям, и все равно тебе было бы чихать на этих остальных людей. Так зачем, зачем тебе это Знание? Тянулся пятидесятый, шестидесятый, сотый день мая, и я с каждым днем тупел все больше и больше и радовался этому той безысходной радостью, с которой человек, пытаемый в застенке, теряет сознание. Иногда, чтобы привести себя в рабочее состояние, я говорил: рано или поздно, но Егерхауэн кончится. И что тогда? Хижина? Но я понимал, что после исчезновения Саны я не смогу прийти туда, если совесть моя не будет абсолютно чиста. Как не чиста она сейчас. Но пока еще есть время, я должен расплатиться с Саной за все, что было и что могло бы быть между нами. Ведь и сейчас мы могли бы быть с ней счастливы, мы могли бы по-прежнему любить друг друга. Виноват ли во всем проклятый «Овератор»? Первое время я был в этом уверен. Но не все ли равно, кто виноват. Главное, что любовь уходила, и, если бы Сана каким-то чудом пережила этот год, не знаю, смог ли бы я остаться с ней или нет. Но я должен был ее потерять, и поэтому платил вперед за то, чего никогда уже не будет. Я запутался во всех этих рассуждениях, и подчас мне казалось, что я просто холодно отсчитываю камешки, как девочки на пляжах: я теряю этот день… и этот… и белые камешки звонко чокают, ударяясь друг о друга и по-лягушечьи упрыгивая в песок. И просыпаясь утром, я говорил себе: долг есть долг, и я обязан на этот год забыть шальную большеглазую девчонку, которая может жить по другим законам, потому что ей всего восемнадцать лет. И работая днем, я снова думал, что должен забыть… И засыпая ночью, я опять вспоминал, что все еще не забыл… Так, в днях, наполненных какой-то работой, припадками самобичевания и лаской, пришло наконец лето. * * *Как-то утром я закрутился с работой. Сана, как обычно, пропадала у Патери Пата, и Педелю пришлось напомнить мне, что все уже собрались к обеду. Я давно уже не переодевался по такому поводу и, наскоро сполоснув руки под алеаровым фонтанчиком, побежал к уже дожидавшемуся меня мобилю. Педель скользил боком, держа передо мной полотенце, распяленное на тонких щупальцах. Добравшись до Центрального поселка, я быстро прошел через полутемные комнаты обеденного павильона. Не так давно мы стали обедать на веранде, крытой, разумеется, непрозрачным пластиком. Мне достаточно было намекнуть Сане, что я побаиваюсь весеннего ультрафиолета, от которого я порядком отвык за одиннадцать лет, – и к моим услугам были целые туннели, прячущие нас от непрошеных наблюдателей. Внезапно я услышал веселые голоса. Да ну? Я никак не мог представить, что способно было вызвать оживление за нашим унылым столом. С веранды снова донесся смех. «Как в Хижине…» – невольно подумалось мне. Я толкнул дверь и остановился на одной ноге. На столе царил хаос. Сана сидела, положив оба локтя на скатерть. Патери Пат был в белоснежной рубашке. Рядом с Элефантусом сидела Илль. – Посмотри-ка на него! – сказала она Элефантусу, показывая на меня рукояткой костяного ножика. Элефантус послушно посмотрел на меня. – Вывих нижней челюсти, – констатировала она. – Кажется, это по вашей части, Сана? – Вы все перепутали, – весело отвечала та. – За костоправа у нас – Патери Пат. Рамон, закрой рот и садись. Вы ведь знакомы? – Ага, – отвечала Илль. – Что-нибудь случилось? – догадался я спросить. – Ничего, – ответила Илль. – Добрый день. И все кругом снова засмеялись. Ничего смешного не было сказано, да, вероятно, и до этого не говорилось, но у всех появилась удивительная потребность улыбаться, радоваться все равно чему. И это была не просто потребность в общении, это был направленный процесс: все улыбки, шутки и просто реплики эпического характера относились непосредственно к Илль. Особенно истекал теплотой Элефантус. Он излучал. Он радиировал. Он возвышался слева от Илль, такой потешный рядом с ней, такой старомодный, ну просто галантный прапрадедушка. А может, так и есть? Они здорово похожи. Глазищи. И ресницы. И эта легкость движений. Надо будет спросить как-нибудь потактичнее, сколько раз следует употреблять эту приставку «пра». Впрочем, теперь подобные вопросы вполне лояльны. Другое дело – осведомляться о том, сколько еще осталось, вот это уже бестактность. Я усмехнулся: как забавно – со мной нельзя быть бестактным! Мысли мои разбегались. Так кружится голова, когда вдруг наешься после длительного воздержания. Прошло около месяца с тех пор, как я бежал от Илль, и кажется, что с тех пор я ни о чем не думал. В лучшем случае у меня появлялись некоторые соображения относительно работы. А сейчас все сразу говорили: Элефантус – о стрельбе из лука, Сана – об иммунитете триалевских клеток к сигма-лучам, Патери Пат – об английских пари, а Илль – о каком-то диком корабле, напоминающем морскую черепаху. Я сосредоточивался и вылавливал из общего гула наиболее громкую фразу, старательно таращился на Элефантуса, на Патери Пата, но ничего не мог понять. Я заставлял себя не смотреть на Илль и не слушать, о чем она говорит. Вскоре я поймал себя на том, что невольно раскачиваюсь взад-вперед. Я представил себе со стороны собственный вид и, махнув рукой на всех, уткнулся в свой бифштекс. Это прибавило мне ума, так как с момента возникновения цивилизованного человечества мясо было опорой и вдохновением всех кретинов. Я мигом уяснил, что дело все в том, что в заповедник пожаловала пара каких-то юнцов на старинном корабле, конструкция и принцип действия которого, древние, как стрельба из лука, были предметом пари обитателей Хижины. К «черепахе», возраст которой определяется несколькими сотнями лет, еще никто не успел слетать, но предполагалось, что в случае какой-нибудь аварии она может стать источником нежелательной радиации, всегда так пугавшей Сану. В разговоре образовалась пауза, и я был рад, что могу вставить хоть какую-нибудь реплику. – Жаль, что этот корабль – не амфибия, – с глубокомысленным видом заметил я. – Сохранились еще внимательные собеседники, – фыркнула Илль. – Я ведь только что говорила, что это один из первых универсальных мобилей. Ну и работнички у тебя, папа, я бы гнала таких подальше. Впрочем, ты, кажется, говорил, что всё за них делают аппараты. Положительно, сегодня был день ошеломляющих сюрпризов. Элефантус – ее папа. Это в сто сорок с лишним лет! Я до сих пор как-то полагал, что после ста лет люди уже оставляют заботы о непосредственном продолжении рода. Еще один косвенный дар «Овератора». У меня вдруг резко поднялось настроение. Какая прелесть – теперь можно ходить в холостяках лет до ста двадцати. А если учесть все достижения медиков, которых теперь развелось на Земле несчетное число, то, может, и до ста пятидесяти. Эта мысль так понравилась мне, что я засмеялся и открыто посмотрел на Илль. Кстати, под каким предлогом она здесь? Визит к отцу? Вполне допустимо, но почему она не делала этого раньше? Я думал об этом и разглядывал Илль – беззастенчиво, как тогда, в мобиле. В маленьком мобиле цвета осенней листвы. Сана, говорившая с Патери Патом, обернулась ко мне и о чем-то спросила. – Да, – сказал я, – да, разумеется. И кажется, невпопад. Сана поднялась: – Благодарю вас, доктор Элиа, и прошу меня извинить: сегодня мы ждем микропленки из Рио-Негро. До свиданья, Илль. Вы идете, Патери? Впервые я увидел, что Патери Пат неохотно направился к двери. Обычно он исчезал после финального блюда, не дожидаясь, пока мы все закончим обед. – Я ведь еще увижу вас до отлета? – тише, чем этого требовала вежливость, спросил он у Илль. – Нет, – ответила она своим звонким голосом. – Я тороплюсь. До свиданья. Ага, она его выставляла. Мне вдруг стало ужасно весело, и я не удержался. – Вы уже улетаете? – церемонно обратился я к Илль. – Тогда разрешите мне проводить вас до мобиля. – Пошли, – легко сказала Илль. Я ждал, что Патери Пат сейчас повернется и глянет на меня своим мрачным взором, напоминавшим мне взгляд апатичного животного, которого медленно, но верно довели до бешенства. Но вышло наоборот. Он весь как-то пригнулся, словно что-то невидимое навалилось на него, и медленно, не оборачиваясь, протиснулся следом за Саной в дверь. Мы невольно замолчали; казалось, всего несколько шагов отделяли нас от царства времени, тяжесть которого не выдерживали даже исполинские плечи Патери Пата. Я тревожно глянул на Илль. Я вдруг испугался, что тот ужас, который тяготел над Егерхауэном и который, подобно вихрю Дантова ада, всё быстрее и быстрее гнал его обитателей по временной оси жизни, – коснется ее, вспугнет, заставит бежать отсюда, чтобы больше никогда не вернуться. Но Илль – это была Илль. Она сморщила носик, потом надула щеки и весьма точно передразнила гнусную и унылую мину Патери Пата. Она даже и не поняла ничего. И слава богу. Илль встала. Подошла к Элефантусу. Ярко-изумрудный костюм, обтягивающий ее, словно ежедневный рабочий трик, на изгибах отливал металлической синевой; но кисти рук и плечи были открыты, а на ногах я заметил узенькие светлые сандалии. Видимо, материал, из которого был изготовлен ее костюм, был слишком тонок и непрочен по сравнению с тем, что шел на трики специального назначения. Во всяком случае, даже при ходьбе по острым камням трик не требовал туфель. Сейчас же Илль напоминала что-то бесконечно хрупкое, тоненькое. Наверное, какое-нибудь насекомое. Ну да, что-то вроде кузнечика. И двигалась она сегодня легко и чуть-чуть резковато. Вообще каждый раз она двигалась по-разному, и каждый раз как-то не по-человечьи. Надо будет ей это сказать… Потом. В будущем году. Илль, как примерная девочка, чмокнула Элефантуса куда-то возле глаза. У него поднялись руки, словно он хотел обнять ее или удержать. «Это совсем не страшно – узнать свой год…» – невольно всплыло в моей памяти. Вот за кого ты боишься, маленький, печальный доктор Элиа. Тебе, наверное, осталось немного, а ей всего восемнадцать, она еще совсем-совсем крошка для тебя. Тебе страшно, что она останется одна, и ты хочешь удержать ее подле себя, пока ты можешь хоть от чего-то уберечь ее. Элефантус спрятал руки за спину. Ну конечно, это я помешал – торчал тут рядом. И все-таки Илль – свиненок, могла бы почаще навещать старика. А вот это я скажу ей сегодня же. Но когда мы пошли по саду к стартовой площадке, я уже не знал, что я ей скажу; вернее, я знал, что я хочу ей сказать, но путался, как сороконожка, в тысячах «хочу», «могу» и «должен». Обессилев перед полчищами этих мохнатых, липучих слов, я махнул рукой и решил, что я уже ничего не хочу и просто буду молчать. Ее мобиль стоял справа. Я его сразу узнал – он был медовый, с легкой сеткой кристаллов, искрящихся на видимых гранях. Он висел совсем низко над землей, дверца входного люка была сдвинута, словно Илль знала, что она пробудет здесь совсем недолго и тотчас же умчится обратно. Я молча подал ей руку, но она не оперлась на нее, а повернулась и вдруг неожиданно села на кромку входного отверстия. Мобиль слегка качнулся – как гамак. Мы еще долго молчали бы, но вдалеке показалась исполинская фигура Патери Пата. Он только перешел через дорожку и пропал за поворотом. Илль засмеялась: – Совсем как зверь лесной, чудо морское: вышел из кустов, напугал присутствующих видом скверным, безобразным – и снова в кусты. – Вы-то за что его невзлюбили? – А так. – Илль покачала ногой. – Он мне сказал одну вещь… – Если бы это был не Патери Пат, я еще мог бы предположить, что за «одну вещь» он вам сказал. Илль неопределенно хмыкнула. – Ну а вы?.. – самым шутливым тоном, словно меня это не так уж и интересует. – Я тоже ему сказала одну вещь… – Голова наклонилась еще ниже. – Совсем напрасно сказала, сгоряча, я этого никому не говорю. – Ни папе, ни маме, ни тете, ни дяде? – Ни. – Ну а он?.. – Я понимал, что моя назойливость переходит уже всякие границы, но ничего не мог с собой поделать. – А он мне сказал тогда еще одну вещь… Илль резко подняла голову, тряхнула копной волос, так что они разлетелись по плечам: – Ну, это все неинтересно, а я вот привезла вам билет на «Гамлета». И достала из нагрудного кармашка узкую полоску голубоватого целлюаля. Как же сказать ей, что я не могу, что время не принадлежит мне, что я решил до конца года не видеться с нею – и еще много такого, что можно придумать, но нельзя сказать такому человеку, как она. И я просто спросил: – А когда? – Послезавтра. – Мне будет трудно улететь. – Но вы же скажете, что идете на «Гамлета»! Глупый маленький кузнечик. Это ты можешь сказать Джабже: «Я иду на „Гамлета“». А у нас, у взрослых, все сложнее и хуже. Дай бог тебе этого никогда не узнать. Если ты останешься в Хижине – может, и не узнаешь. Илль слегка покачивалась, отталкиваясь ногами от земли. – А я должна улететь, – сказала она наконец, но не сделала никакой попытки войти в мобиль. – Меня мальчики дожидаются. Я видел, что улетать ей не хочется, да она этого и не скрывала. И оттого, что ей хотелось остаться, она выглядела смущенной и притихшей, как всегда, когда мы оказывались одни в мобиле. Но я вдруг вспомнил, откуда она черпала все свои сведения обо мне, и не выдержал: – Я думаю, ваши мальчики спокойны – они прекрасно видят, что вы в безопасности. – Как видят? – спросила она самым невинным тоном. Тут настала очередь смутиться мне. Рассказать ей о моей экскурсии в ее комнату? Но Илль смотрела на меня спокойными огромными глазами, и я не мог говорить иначе, как только правду: – Я думал, что вы просматриваете всю территорию Егерхауэна. – Как же можно? Это было бы неэтично. Не поверить было невозможно. Но как же тогда та охапка цветов и листьев? Не совпадение же? – Илль, однажды я сунул нос в вашу комнату. И там на полу… – А, ветки селиора, – совсем такие, как я однажды нарвала вам! И как пахнут! Я с тех пор раза два в неделю летаю за ними. – Вы нарвали мне?.. – Ну да, конечно. Ведь вы так хотели. Я ведь часто бывала у папы, только вы не знали. Вот и тогда я случайно вышла в сад и увидела, как вы идете по дорожке и рвете полные горсти травы. Потом, когда вас перенесли в дом, отец все отобрал у вас и выбросил. Но вы ведь хотели травы и листьев. Тогда я слетала вниз и снова нарвала. И бросила на полу. Вы рассердились? – Я не знал, что это вы. – И рассердились на кого-то другого? – Я не знал, что это вы. Понимаете? Несколько месяцев назад я даже не знал, что вы есть на Земле. А цветы подобрали другие люди и расставили в вазы правильными пучками. – Чушь какая! Дикие цветы не растут правильными рядами, и, когда их рвешь, надо из них устраивать просто свалку. Иначе какой смысл? – Попробовали бы вы объяснить это Педелю! – Но с вами ведь были люди? – Да, люди. Люди Егерхауэна. – Худо вам в этой тюрьме? – Не надо об этом, Илль. То, что привязывает меня к Егерхауэну, не подлежит ни обсуждению, ни осуждению. – Простите меня. Но я говорю о своем отце. Я не люблю бывать здесь именно потому, что он один виноват в том, что происходит в Егерхауэне. – По-моему, в Егерхауэне уже давно ничего не происходит. – Здесь происходит… здесь нарушается первый закон человечества – закон добровольного труда. Ну скажите мне честно, разве вы работаете над тем, что вы сами избрали? Я кивнул. – Неправда! И вам тяжело дается эта неволя. Вы прилетели на Землю для того, чтобы быть человеком, а не роботом, которому задают программу отсюда и досюда… – Не судите так строго своего отца, Илль. Он чист перед собой и перед всеми людьми. То, что он сделал, предоставив нам свою станцию, было наилучшим выходом для меня. Ваш отец знает обо мне намного больше, чем вы, – простите меня. Он поступает правильно. – Нет, – сказала она так твердо, что я понял: никакими словами не убедишь ее; она знает, что права. И она действительно права. – Мне очень жаль, Илль, что из-за меня вы изменили свое отношение к отцу. Я прошу вас – будьте добрее с ним. Она вдруг посмотрела на меня очень внимательно. Потом засмеялась: – Нет, вы подумайте: тысячелетиями шла борьба за предоставление человеку всех мыслимых и немыслимых благ, а когда это достигнуто и он начинает ими пользоваться – ему отказывают в какой-то охапке сена! – Так этот парадокс и заставил вас лететь за цветами? – Да. А разве для такого акта требовались какие-то более веские причины? Вот и все. Вот и ухнули все мои надежды и предположения. Гордо, даже чуть заносчиво вскинут подбородок. Какой-то механик, отупевший и огрубевший за свое одиннадцатилетнее пребывание в компании роботов. И я смел… Ну лети, лети, солнышко мое, лети к своим Джабжам, Лакостам, к великим тхеатерам. И кто еще там допускается на ваш Олимп. Я умею ждать, а тебе всего восемнадцать. Не век же я буду маленьким кибермехаником. А тогда посмотрим. Улетай, маленький кузнечик. – А чему вы смеетесь? – Просто представил себе, что говорил бы кузнечик, глядя на вас. – Ну и что? Сказал бы – уродина, и коленки не в ту сторону. – Правильно. И стрекотать не умеет. – Неужто не умею? – Да нет, временами получается. – Ну, скажите папе от меня что-нибудь хорошее. Янтарный, как и все машины Хижины, мобиль рванулся вверх и растаял в вечернем небе, набухающем предгрозовой синевой. Я постоял, сцепив за спиной руки и запрокинув голову, и пошел искать Элефантуса, чтобы сказать ему что-нибудь хорошее.