Шесть
Июль
Личное.
Отношение.
Когда оно появилось?
Когда Дарья Владимировна перестала быть раздражающей занозой? Когда она перестала казаться лишь взбалмошной, ветреной и поверхностной девицей без грамма ответственности? Когда она перестала быть… чужой?
Стала важной частью моей жизни.
Неотъемлемой.
И кофе по утрам без неё уже не пьётся, не варится, потому что колдовать над джезвой, смешно напевая и пританцовывая, теперь может только она.
Её кофе вкусней.
Лучше.
И сама Дарья Владимировна оказалась лучше, чем я думал. Сложней, чем все задачи тысячелетия, вместе взятые. Многогранней, чем только можно было представить и узнать за целых полгода нашего знакомства и еженедельных встреч.
Она удивляла.
Раз за разом.
Рушила, сама того не понимая, день за днём моё представление о Дарье Владимировне Штерн, разрывала шаблоны мироздания и привычную картину мира, вызывала сумасшедший шквал эмоций и чувств.
Душевный раздрай.
Страх…
…когда, выломав дверь ванной, я нашел её на полу без сознания, позабыл, видя прилипшие к бледной коже мокрые пряди волос, на миг всё, чему учили долгие годы и что вдалбливали лучше, чем «Отче наш».
И сердце впервые болезненно ухало, пока я нёс Штерн на диван, приводил в чувство и в больницу к Стиву, ощущая свою вину, ввёз. Ждал вердикта лучшего нейрохирурга в городе, дабы убедиться, что с Дарьей Владимировной всё в порядке.
И самую идиотскую сделку в своей жизни разорвать.
Послать гулять Штерн на все четыре стороны и никогда её больше не видеть, не ловить себя на улыбке от воспоминаний, как она выглядела с перепачканным мукой носом и сгоревшей курицей в руках.
Изумление…
…когда гулять она не согласилась.
Отказалась аннулировать нашу глупую сделку. Отчитала меня, пылая гневным румянцем, сверкая яростно глазами и пряча в голосе странную боль.
И на утро она явилась опять.
Смех…
…когда Дарья Владимировна позвонила в середине рабочего дня, отвлекая от поганого настроения и ругани, и обиженным голосом объявила, что они заблудились в центре города.
По дороге в зоопарк.
И не по годам умные монстры, коих она смешно называла сусликами, поставили ей топографический кретинизм. Обиделась еще больше, когда с диагнозом я согласился и рассмеялся.
Замешательство…
…когда она вышла из ванной со сметанной маской на лице, вручила невозмутимо мне пустую банку…
…и когда, оказавшись слишком близко, закручивала деловито и ловко ненавистные запонки, улыбалась беззаботно.
Восхищение…
…когда Дарья Владимировна защищала сусликов, что с соседским ребёнком подрались, наступала на меня. И наказывать их она запрещала.
Надвигалась на меня разъярённым воробьем.
А потом испуганно пятилась.
И мысли, рассматривая прижатую к столу Дарью Владимировну, тогда мелькнули совсем неправильные.
Недопустимые.
Как сегодня.
В кабинете и сейчас, когда я оказываюсь в третьем часу ночи под окнами её дома, точно зная, что Дарья Владимировна поедет домой.
Одна.
И мажора здесь не окажется, потому что сегодня лишний он. И в кабинете, где враз стало нечем дышать, она смотрела на меня. Прожигала медовыми глазами, и закончить разговор на немецком под её взглядом оказалось невыносимо сложно.
Забылись все слова.
Важным оказалось совсем другое.
И перестать думать, какими станут медовые глаза, если поцеловать и раздеть Дарью Владимировну, не получается даже сейчас. И сигарета уходит за сигаретой, пока я, сидя в машине, всматриваюсь в горящие окна её квартиры.
Все же поднимаюсь.
Вдавливаю кнопку звонка до предела.
Вытаскиваю очередную сигарету, чтобы закурить и прислониться затылком к холодной стене, что от фантазий — совсем не детских — своим холодом не спасает.
Не остужает.
И приезжать, пожалуй, не стоило и подниматься, тем более, не стоило. Разговор и объяснение подождали бы утра, но… уйти я не могу, не хочу и мне нужно её увидеть.
Поговорить.
Просто.
Я не прикоснусь к ней.
Она ведь любит своего смазливого мажора, от одного имени которого меня корежит. И Дашка — как хочется и нельзя даже мысленно называть Дарью Владимировну — не виновата, что моё отношение к ней стало личным.
Что мне важно, чтобы она сейчас открыла.
Пусть это и будет неправильным и неразумным, но я жду, разглядываю противоположную стену и на уровне шестого чувства знаю, что она стоит по ту сторону двери.
Колеблется.
Решается.
Всё же открывает, смотрит настороженно и пристально.
И первым заговариваю я:
— Все-таки открыла.
— Самонадеянно.
— Думаешь? — я усмехаюсь.
А Дарья Владимировна приводит очень весомый аргумент:
— Открыть могли родители…
— Они в Карловых Варах, — я её перебиваю.
Напоминаю.
Получаю в ответ раздражающее напоминание о мажоре:
— … а я здесь не живу.
— Я заметил.
Усмешка выходит кривая, и я поворачиваюсь, рассматриваю её, непривычно… домашнюю, без макияжа, в огромной мужской — мажора? — рубашке и с торчащим из заколотых волос карандашом.
В нелепых тапках с розовыми единорогами.
И Дарья Владимировна с ноги на ногу под моим взглядом неловко переступает, отступает вглубь квартиры, и дверь, заходя, я захлопываю сам.
Предлагаю любезно:
— Поговорим?
Обсудим услышанный ею разговор, что велся на немецком, но… Штерн поняла. И глаза цвета мёда расширились, сожгли дотла и понимания, что она мне нравится, пока я закруглял беседу с Ли.
Смотрел на Дарью Владимировну.
Что кинулась прочь.
И не побежать за ней следом было сложно.
— Die Ware — это товар, der Grenze — граница, — Дарья Владимировна заявляет уверенно, подходит почти вплотную и голову вскидывает.
Выдерживает мой взгляд.
И языком я щелкаю одобрительно, советую раздраженно:
— Молодец, но ты на латынь такой упор делай, Штерн. Полезней будет.
— И безопасней?
— Пра-а-авильно, радость моя, можешь иногда соображать, — я улыбаюсь.
И улыбка выходит холодной и злой.
Лучше бы Дарья Владимировна не знала немецкого и в мой кабинет не заходила. И не было бы никаких пониманий и озарений.
— Я ещё и думать иногда умею, Кирилл Александрович, — она сообщает задушевным тоном.
Складывает руки на груди.
И удержать взгляд на уровне глаз сложно, но…
— За полгода не заметил, — я выговариваю насмешливо.
Всматриваюсь в искрящиеся глаза, попадаю под неизвестный науке гипноз и отступить от неё не могу. И хорошо, что шаг назад делает она, напоминает с безукоризненной вежливостью, от которой хочется поморщиться:
— Кирилл Александрович, вы же поговорить хотели.
Хотел.
И не хотел.
Потому что придётся вспоминать, упоминать своё прошлое, о котором даже со Стивой мы никогда не говорили, обходили десятой стороной полгода моей жизни там. Не касались этой темы, даже когда я вернулся и мы нажрались так, что Анька всерьёз собиралась вызывать скорую.
Спасать.
Только от памяти спасти куда сложнее, чем от алкогольной интоксикации. И можно лишь притвориться, что ничего не было, и спрятать под чёрными татуировками шрамы.
Не говорить.
Но Дашка смотрит, ждет, и правды она заслуживает. У неё есть право спрашивать и знать: куда делись родители сусликов и с кем я разговаривал.
Вот только спрашивает, ошарашивая, она совсем другое:
— Вы ели сегодня?
— Что?
— Я говорю, вы кушать будете? — Дарья Владимировна повторяет терпеливо, смотрит вопросительно и, не дожидаясь ответа, крепко хватает меня за руку. — Точнее — есть. Говорить «кушать» моветон…
Она тараторит.
Утягивает на кухню, что просторна и уютна, рассказывает про Миасс и родителей, про тысячу и один вид пельменей, включая что-то совсем немыслимое в розовом шампанском.
И легко.
А ещё весело.
Выбирать пельмени в три часа ночи на кухне с Дарьей Владимировной, слушать и глядеть на неё, думая, что это самая светлая и прекрасная ночь за последнее время.
Беззаботная.
И все проблемы остались за порогом этой квартиры, поэтому здесь можно смеяться громко и искренне, выбирать и соглашаться на пельмени, наблюдать за Дашкой и… все же возвращаться к разговору.
— Я должен был тебе рассказать сразу. Хотя бы… в общих чертах.
Хоть что-то.
Чтобы подобного сегодняшнему не случилось, и суслики от неё не сбежали.
— Ну так расскажите, — Дарья Владимировна беспечно пожимает плечами.
Ерничает, напоминает про легкие курильщика, но закурить, ловя мой вопросительный взгляд, милостиво разрешает.
— Про врачей без границ знаешь, Дарья Владимировна? — я вопрошаю, трясу сердито зажигалкой, что как назло не срабатывает.
Рассказываю.
Про Кот-д’Ивуар, куда не задумываясь я согласился уехать после Верхненеженска, ухватился за предложение однокурсника.
И Вика, мужа Ники, с собой позвал.
— Мы отработали и вернулись, а пару месяцев назад позвонил Анри, который был там с нами, и предложил снова поехать. Я отказался, а Вик согласился.
Улетел в мае в Судан, а в июне позвонила Ника и бесцветным голосом сказала, что он пропал без вести, что деревню, где была вспышка лейшманиоза и куда отправился Вик, обстреляли.
Многие погибли.
Возможно, он тоже.
Нескончаемая длинная неделя неизвестности, что закончилась звонком Анри и радостной малопонятной тирадой из смеси английского и французского, что Виктор жив.
Ранен.
В тяжелом состоянии.
Но жив.
— … Ника улетела к нему, — я заканчиваю и замолкаю.
Костерю мысленно, в который раз, сестру и волнение давлю. Отсекаю привычно эмоции, которые не помогут и которые лишь мешают.
Они бессмысленны.
Как и орать на Нику благим матом.
— Почему… почему вы отпустили сестру… туда? — Дашка спрашивает хрипло.
Застывает спиной ко мне.
Отдаляется.
И это оказывается невыносимо, заставляет встать и подойти к ней.
— Я не отпускал. В Судан должен был лететь я. Написал заявление на отпуск за свой счет… — я выговариваю севшим голосом, рассматриваю родинку на шее и удержаться, чтобы не коснуться, сложно.
Невыносимо, когда она оборачивается.
Гипнотизирует взглядом.
И кофе спасает своим шипением, убегает, отвлекает, занимает руки, а Дашка, наблюдая за мной, тихо спрашивает:
— А товар?
— Лекарства, — пустую турку я ставлю в раковину, мою и полотенце с ее плеча, чтобы вытереть руки, стягиваю. — Не все можно достать в Судане и не все можно привезти легально. Либо можно, но долго.
А Ли — обязанный мне жизнью и имеющий связи, о которых вслух говорить не принято, кажется, по всей Африке — умеет быстро.
Пусть и дорого.
— Поэтому через границу нелегально? — выводы Дарья Владимировна делает правильные, смотрит пристально.
А я отношу пельмени, от аромата которых сводит желудок, на стол.
Вспоминаю, что не ел с утра, и серьезный разговор, наконец, заканчиваю. Переключаюсь на самую божественную еду в моей жизни, и добавку, провожая последний отобранный пельмень, нагло прошу.
Отодвигаю Дарью Владимировну от плиты, которая тормозит и пищу богов готовить слишком медленно, и шумовку у неё я отбираю.
Слушаю, как они с сусликами провели день.
— Фотографии смотреть будете? — она предлагает живо.
Достает, не дожидаясь ответа, телефон.
Показывает, дополняет снимки рассказами, жестикулирует и сусликов передразнивает. Хохочет задорно, и не рассмеяться ей в ответ невозможно. Невозможно перестать искоса наблюдать за ней, ловить взглядом жесты, любоваться ею.
И отрицать, что она мне нравится, больше невозможно.