Восемь
Июль
Лизавета Семеновна, угрожающе сверкая стальным зажимом с марлевым тампоном, подкрадывается ко мне целеустремленно. И увернуться от медицинской помощи я успеваю в последний момент.
— Елизавета Семеновна!
— Кирилл Александрович! — она восклицает не менее сердито.
Поджимает губы, и укоризна в её блеклых глазах видится отчётливо, смешивается с недовольством от моего наплевательского отношения к собственному здоровью. И моего протеста обрабатывать и зашивать рассеченную бровь она не понимает.
— Елизавета Семеновна, на мне всё, как на собаке, заживает, — я отмахиваюсь от неё.
Ибо кровь уже давно остановилась.
Запеклась.
И зашивать ничего не надо.
Пусть Елизавета Семеновна и считает иначе, переводит в поисках поддержки возмущенный взгляд на Стива, который, привалившись к столу, флегматично наблюдает за нашей перебранкой. И на её взор он лишь меланхолично и согласно кивает головой.
— Он та ещё собака, Лизавета Семеновна. Не волнуйтесь. Лучше проверьте мальчишку и посидите с ним.
Уйдите, потому что сохранять бодрость с каждой минутой всё сложнее и потому что Эльвина, который после вколотого обезболивающего уснул, лучше посмотреть.
Проконтролировать, что всё нормально.
— Хорошо, Степан Германович, — Елизавета Семеновна под лучезарной улыбкой Стива сдаётся, кидает на меня последний недовольный взгляд и уходит.
Закрывает, тихо ворча, дверь кабинета Степана Германовича.
И улыбка последнего пропадает. Стива вздыхает, меняет стол на начальственное кресло, в которое устало плюхается.
— Я, впрочем, тоже собака, — он бормочет тоскливо, разглядывает, запрокинув голову, сероватый потолок, — уставшая и побитая жизнью собака. Хочу к Аньке. И Вегасу. Эта рыжая скотина явно спит на моем месте.
Стива жалуется.
Выглядит обиженным ребёнком. И завидовать некрасиво, но не завидовать давно устоявшемуся семейному счастью и даже десятикилограммовой мейн-куновской скотине, которая выбегает встречать Стива и с которой он на полном серьёзе соперничает за внимание Ани, не получается.
Я тоже хочу.
Чтобы ждали и встречали, чтобы было на кого столь же обиженно жаловаться и блаженно при этом улыбаться, чтобы кто-то смотрел так, как Анька на Стива.
Впрочем, не кто-то.
Мне нужна Дашка.
Моя лагиза, которая той пьяной неправильной ночью отравила своими поцелуями, проникла под кожу, перевернула что-то внутри, украла покой, лишила сна, и думать как раз таки получалось только о ней.
Думать.
Переживать за неё.
Мечтать, почти слетая с катушек, снова прикоснуться и поцеловать хотя бы раз, ненавидеть — до сводящей с ума ярости — мажора, помолвочное кольцо которого она обронила в ванной и которое было злой насмешкой и напоминанием.
Чужая невеста.
Которая рассказывала мне то, что чужим не рассказывают, ночевала в моём доме, кричала на меня, переходя на «ты» и посылая к чертовой бабушке. И смотреть в заполненные болью глаза лагизы оказалось тоже больно, и её ломкий от всё той же боли голос полоснул без ножа.
Не дал выдержать дистанцию.
И дал прижать Дашку к себе, провести по напряженной спине, желая забрать все её страхи и переживания, почувствовать обжигающий жар кожи и сквозь ткань футболки, вдохнуть её запах лета и луговых трав.
Разделить.
Защитить.
Выпроводить прочь, потому что отчётливое и острое осознание, что я люблю её, пришло неоспоримым фактом только сегодня.
В «Зажигалке».
В гремящем сомнительной репутацией клубе, где, в отличие от бойцовского, правил нет вообще и где разрешено всё. В пользующейся дурной славой дешевой забегаловке, куда лихие гости идут искать приключения. В притоне, что клубом именуется по недоразумению.
Там, где лагизы быть не могло.
И её лицо, мелькнувшее в пьяной и развесёлой толпе, показалось наваждением, подтверждением, что с ума я сошел окончательно и на ней помешался. Надышался до галлюцинаций кальянным дымом, который Лис демонстративно выдохнул мне в лицо. И в безумной улыбке мой бывший одноклассник расплылся.
Поинтересовался, кого я высматриваю.
Ищу взглядом, потому что цыганская игла уже вошла в сердце, проткнула ледяным ужасом и пониманием, что самый сильный страх за того, кто, оказывается, нужен каждый день всю жизнь, и согласиться со Стивом, что я ошибся, не получилось.
Не ошибся.
Моя лагиза, и правда, здесь.
У барной стойки, в компании пьяного в хлам парня, которого она поддерживает, подставляет ему плечо, тянет к выходу и наблюдающих за ними бугаев не видит.
Дура.
Безмозглая безалаберная идиотка с атрофированным инстинктом самосохранения, тридцать три несчастья, ходячее недоразумение, которое даже из дома выпускать нельзя, иначе неприятности она точно огребет.
«Котёнок Гав» — её любимый мультик.
— Ты понимаешь, что с ней могли сделать? — я выговариваю, не узнавая собственный голос, ломаю, не найдя зажигалки, пятую или десятую по счету спичку, пытаясь закурить.
Ненавижу.
Люблю, но ненавижу. Мечтаю выпороть, потому что думать в детстве Дашку не научили, не рассказали, что кидаться очертя голову никуда и никогда не стоит, не запретили шататься ночью с кем попало. Не объяснили доходчиво, что холёный избалованный мажор, видевший драки только в кино, защитить не сможет, не поможет даже себе.
Так почему тогда Дашка потащилась в этот притон с ним?
Почему позвала его?
— Почему она не позвонила мне? — я спрашиваю яростно, поворачиваюсь к Стиву и бесполезный коробок спичек сминаю.
— А должна была? — он лениво приоткрывает один глаз, наблюдает с раздражающей издевательской ухмылкой.
Да, должна.
И нет, не должна.
— Я люблю её.
— Но твоя отличница-то этого не знает, — Степан Германович милостиво кидает мне свою зажигалку, умничает.
И по зубам за эту умность дать ему хочется.
— И к мажору она не вернется.
— Какая деспотичность! — Стива восторгается, и ржет он откровенно нагло. — Молодец, Кирюха. Вовремя, они как раз расстались.
— Что?
— Ничего, — он усмехается снисходительно. — Она поехала с нами. Ты потащил её с собой, и она согласилась. Выбор очевиден, идиот.
Идиот.
Но кто бы говорил…