Глава 32. ВП
— Леонид Юрьевич, что Зафарушке-то сказать? — наседала Зинаида как противник на арьергард, когда, уклоняясь от решения мелких бытовых вопросов, я сбежал в сад при помощи этого самого Зафарушки, жилистого работящего узбека с победоносным именем Зафар. — Пусть сейчас дострижёт газон или завтра уже?
— Чтобы с утра опять у меня под окнами своей шайтан-машиной жужжать? Пусть сейчас, — встал я и передразнил её: — Газон. Вот когда будут у нас настоящие тенистые аллеи, фруктовый сад, регулярный парк — вот там будет газон. А сейчас так, лужайка. Да и на ней он возится со своей косилкой как бритвенный станок между бородавок.
— Так потому и возится, — как всегда беззлобно ворчала Зина в ответ, ведя меня обратно к дому, — что там у нас прудик, здесь грядки, тут вы рябинку воткнули. Ему это обойди, обкоси. А трава прёт и прёт.
Сегодня я опять хотел поработать. Подумать. Наговорить пару сцен. Хотя бы план набросать. Но без неё не работалось. Без девушки, ставшей моими глазами и пальцами, совершенно неожиданно вдохнувшей в меня жизнь.
— Софья. Соня, — перебирал я вслух, пока сидел один. — Софи. Софьюшка. Сонечка.
Имя ей шло. Её голосу, дыханию, духам. И я скучал… по её голосу, дыханию, духам.
— Зин, а тебе она как? — преодолевал я неприступные ступеньки крыльца как форд Баярд. Поминутно останавливаясь, сверяясь, спотыкаясь. Если бы задумывался каково ходить по ним вслепую, понастроил бы везде пологие пандусы и галереи, как Екатерина Вторая, а не лестницы. Ту, к слову, заставили подагра и больные ноги.
— Девонька-то? — терпеливо поддерживала нас с моей беспомощностью мозолистая рука «социал-прислужницы» и подруги дней моих суровых в одном лице. — Хорошенькая, — сказала она, издав грустный житейски пророческий вздох, в котором звучала будущая нелёгкая доля красивой женщины, но больше сочувствие нашему брату, падкому на красоту, молодость, сладкое и прочие тяжёлые наркотики. Она могла бы дальше не продолжать. По одному этому дыху, усталому, соболезнующему, с нежностью, я понял, что обоняние и слух не так уж меня и обманули: она красавица. Но Зина видела и другое: — Уважительная. Вроде и бойкая, но не наглая. Живая. Открытая. Сметливая. Приветливая. Как-то естественно всё в ней. Легко. — Ах, оставь, Зина, оставь. Мужик я или линейка? Масштабы личности измерять. Всё это зря, голубка дряхлая моя. Мимо про приветливость для такого потрёпанного кобеля как я. Уже лязгнувшего зубами. Уже заинтересованно засучившего хвостом. И Зина не зря у меня десять лет работает, всё прочувствовала и сдалась. — Вроде худенькая, но не тощая. Вроде и губки намазала перед отъездом, но помада такая, один блеск с ней. Видно, что сильно не румянится, потому и кожа хорошая, чистая. Волос у ней тоже густой, богатый. Тёмный от природы. А глаза из-под чёлки ясные, янтарём. Такая она, — набрала Зина воздуха в грудь, и я вместе с ней затаил дыхание в ожидании окончательного вердикта. — Даже не знаю, как это правильно сказать-то, — выдохнула она, — вот на ваш, на мужской вкус.
— Да уж как-нибудь скажи, — улыбнулся я, нащупывая ногой последнюю ступеньку, как крайний узелок в Зининых словесных кружевах.
— Манкая она.
— Манкая, — повторил я. И сглотнул, не в силах контролировать приступ обильного слюноотделения, который начался сразу после «чёлки» и теперь перешёл в стадию хляби небесные. И хоть невольно втискивал её в чужой образ, что жил, пульсировал во мне открытой раной, как в одежды с чужого плеча. Но ведь она вписалась. Худенькая, но не тощая. И может шейка у ней короткая как огрызок карандаша и ножки у ней кривенькие как зеркала, в которых я её вижу — про то Зина не сказала. Но манкая — дурацкое слово — звучало как приговор. Мне.
И эту манкость я ведь почувствовал, хоть девушку и не видел.
Хочу. Чёрт побери, хочу. Пасть жертвой её манкости. Хочу биться в лихорадке ненасытных чувств, вырубающих самоконтроль. Хочу попасть под неуправляемый каток женских чар. Сгинуть на подступах к разгадке той самой страшной женской «тайны», когда тебя необъяснимо манит к ней, а ты понятие не имеешь почему. Пусть меня преследуют навязчивые эротические сны, обильное потоотделение и непрекращающаяся эрекция. Пусть я умру, господи…
Но как раз в этом месте я врезался лбом в торец открытой двери, поэтому Бог, боюсь, не услышал мою молитву. Он, если и обернулся, то только на глухой звук удара, покачал головой: Идиот! — и вновь уткнулся в свою чёрную-пречёрную книжечку, в которую он всё про нас записывает.
Я кое-как доковылял до своей комнаты, завалился на кровать и, приложив телефон холодным стеклом к шишке, подумал, что не зря получил в лоб. Всё то время, когда мне говорили об одной девушке, я представлял другую. Мою Цапельку. Но не она вдохнула жизнь в книгу, в историю, в меня. Не она электрическим импульсом ударяла в какой-то отдел мозга, что генерировал творческие потоки. Но её я никак не мог выбросить из головы.
— Где этот чёртов диктофон? — шарил я рукой по кровати, мучаясь её образами как родами. Они требовали выхода, рвались на бумагу, толкались. Нащупав купленное Герасимом устройство, я нажал «пуск».
«Он готов был руку себе отгрызть за возможность прикоснуться к ней. Он, бессмертный демон — Отчевы кальсоны! — бессилен перед земной женщиной. Перед её пьянящей соблазнительностью, что сводит с ума. Перед загадочной привлекательностью её лица, ошеломляющей, поразительной притягательностью её тела, божественной сексуальностью, что излучает она как сияние. У него подкашивались колени, когда шутник-ветер подхватывал прядь её тёмных волос и бросал в лицо. И она оборачивалась, чтобы двумя пальцами снять её с губ и заправить за ухо. От этого простого незамысловатого движения, когда она поднимала руку и браслеты на тонком запястье издавали тихий мелодичный звук, ударяясь друг о друга, жемчужная серьга покачивалась, задетая волосами, и её изящная шея выгибалась назад, откидывая волосы, он терял разум. И едва мог справиться с горячим маревом безумного желания, тягучего морока, в котором подхватывал эту шею в её дерзком изгибе и целовал, целовал, целовал… Скользил вверх по медовой коже к нежным коралловым губам. И снова целовал до изнеможения, не давая ей опомниться. Истерзанные его страстью губы он оставлял лишь затем, чтобы слабым от вожделения голосом она могла прошептать его имя. Бесс. О, Бесс!»
Я так и заснул. С диктофоном в руках. И проснулся от того, что скреблись в дверь.
— Леонид Юрьевич, пора капли…
— Сейчас, — крикнул я через дверь. Но эта неугомонная женщина все равно вошла.
— Помогу?
— Я сам, — упрямо помотал головой. — И под дверью не стой.
— А то я так не слышу, — хмыкнула Зина и не вышла. Не дожидаясь пока я сяду, сунула мне в руку пузырёк с каплями. Надеюсь, хоть уши заткнула.
Это воистину походило на зверскую экзекуторскую пытку. Словно приходилось заливать в глаза расплавленный свинец. В комнате с плотно задёрнутыми шторами, чтобы ни один жалкий луч света не ранил мои оголённые, воспалённые, будто освежёванные, гляделки, я выл, скулил, орал благим матом, и ужом извивался в агонии боли, что доставляло мне это изуверское лекарство. И хуже всего, что ведь оно всё равно вытекало со слезами. Но свою злую работу все же делало — три раза в день заставляло меня страдать. Это помимо тех уколов, из-за которых я теперь точно знал зачем мне жопа. И ещё пригоршни таблеток, что я глотал с чувством презрения к их мерзкому лекарственному привкусу.
— Зина, уйди, — рычал я, суча ногами и корчась моллюском, залитым лимонным соком.
— Зина не уйдёт, — по-матерински гладила она меня по руке. — Терпи, касатик. Терпи, миленький. Зина тебе ванну уж набрала. Посижу тут с тобой покуда отмучаешься. А потом и провожу. До ванной-то.
Я колотил рукой по простыням, но она словно не слышала, причитала своё:
— А там наша Софьюшка уже приехала. Вещи в своей комнате разбирает. Говорит, вдруг вы в ночь работать будете, вот на последнем автобусе и примчалась.
— Софья? — словно обезболили меня, и я завис с недогруженной картинкой, не зная, как, не умея представить её, не видя. — Приехала?
— Смешная она, — хмыкнула Зина. — Варенье тебе привезла черничное.
— Варенье? Мне?! — поднялся я на локтях и вдруг резко полюбил варенье.