Глава 40

Глава 40

Снег в нынешнем году выпал раньше обычного. Еще сентябрь на излете, клены только-только разгорелись, а березы лишь начали ронять золото листвы.

И тут снег.

Вдруг.

Белый-белый, летящий. Кружит, вьюжит, за ночь завалил двор к преогромному неудовольствию Прокопа Калистратовича, который к этаким вывертам погоды относился безо всякого уважения. Нет, лопату-то он Васильку вручил, велев прибраться, а сам дымоходами занялся, которые, конечно, чистили, ибо Прокоп Калистратович был крепким хозяйственником, но мало ли…

Снег ложился на двор, укрывая и газоны, и кусты, что роз, что неприхотливого кизильника, который по прихоти Анны обзавелся вариегатностью. Красноватые его листочки проглядывали сквозь снежное кружево.

Красиво.

Уже к вечеру снег сойдет.

Или к утру.

Но розы все ж укрывать пора. А в оранжереях проверить температуру. И трубы тоже. Система нагрева, конечно, работала исправно, но третий год пошел… любая система свой предел прочности имеет.

Анна спустилась.

В доме было пустовато и прохладно, откуда-то издали доносился громкий голос Прокопа Калистратовича, убеждавшего кого-то, что первый снег – самое оно, чтобы ковры освежить, хотя бы которые в малых гостиных леживают. А после уж и за большие взяться.

Только кликнуть надо бы деревенских.

Анна набросила шубу, в который раз подумав, что пригодилась и эта вот, соболиная, кажущаяся слишком тонкой для местного сурового края. Но, поди ж ты, грела. И ныне сразу стало тепло, даже жарко.

На лестнице трудился Василька, паренек, взятый в дом из ближайшей деревушки, и немело тем гордившийся.

– Доброго здоровьечка, госпожа, – он поклонился, мазнув картузом по ступеньках, на которые щедрою рукой рассыпал песок.

– И вам доброго.

Эта его привычка кланяться несказанно смущала Анну, но она старалась смущения не показывать.

– Вам до гаражу, верно? – Василька подхватил лопату, широкую, огромную, на такую и Анну усадить можно, а в его руках лопата казалась едва ли не игрушкою. – Так погодите, пока вы греться будете, я скоренько… вы только на дороге-то аккуратно, бо еще не утоптали.

В гараже было пустовато.

И пахло бензином.

Анне подумалось, что Прокоп Калистратович, которому Василька всенепременно доложит о самовольном барышни уходе, вновь закручинится, и вечером будет вздыхать на все лады, сетуя на этакую женскую безголовость.

Чего ей дома не сидится-то?

Вона, приличные жены аккурат по домам сидят. Вышивкою там занимаются или иным каким делом богоугодным, а если куда и выбираются, то с шофером.

Анна же…

Неправильная, да.

Однако, как ни странно, собственная неправильность больше не огорчала ее. Как и не задевало это вот простое людское недоумение.

…сперва было сложно.

…до того сложно, что Анна едва не отступила, готовая вновь спрятаться в оранжереях, благо, ныне их было куда как больше, уступив и дом, и прилежащие к нему владения человеку, в хозяйстве опытному. А потом вдруг подумалось: бездны какой ради она должна уступать?

И…

…получилось.

Она надела перчатки.

Мотор заурчал, и алое чудовище медленно выползло из гаража. Снег на долю мгновенья ослепил, закружил голову, но все вскоре успокоилось.

Василька и вправду дочистил дорогу, которую утречком проложил до Глеба. Анне оставалось выехать той же тропой. До школы, если подумать, всего ничего, пару верст лесом. Местные и за расстояние-то не считают.

Снег укрывал леса.

И лапы местных высоченных елей, что упирались, казалось, в самое поднебесье, прогибались под тяжестью его. Деревья покачивались и скрипели.

Скрипели и покачивались.

Светило солнце.

Дышалось легко. И хотелось разогнаться, благо, дорога прямая до самого Измальского, но Анна сдержала порыв. И вправду не время, еще поведет, потом выбирайся из канавы. Ольга, помнится, в прошлом году с управлением не сладила… Земляной ругался.

И Ольга ругалась.

И вдвоем они ругались, чтобы после мириться, а потом уж делали вид, будто друг к другу совершеннейшим образом равнодушны. И Василиса Васильевна, поставленная при школе экономкой, лишь вздыхала горестно да тишком утирала платочком слезы.

Мол, надо же какая любовь…

…бестолковая.

Поворот Анна едва не пропустила. Она привычно сбросила скорость, а после и вовсе остановилась, ибо зрелище открывалось пречудеснейшее. Снег укрыл и лес, окруживший Первую имени Его императорского Величества Алексея IV школу темных материй и мастерства, и саму школу. Он лег на полигоны, сравняв их с полями, подобрался к низенькому заборчику, поставленному скорее для красоты, нежели из какой-то практической надобности.

Залепил оконца в классах.

Прилип к рыжей черепице, и лишь возле труб, из которых валил темный дым, виднелись проталины.

– Эй, эй… – донеслось издалека. И показалось: – Бей, бей…

А тропу вновь занесло, и прикинувши, что проще будет дойти, нежели после вытаскивать монстра из сугробов, Анна вышла.

Вдохнула чуть влажноватый воздух.

Закрыла глаза.

И сказала:

– Я тебя все равно вижу.

Шевельнулись колючие ветви можжевельника.

– Неправда, – Арвис сорвал синюю ягоду и отправил в рот. – Не видишь.

– Неправда, – согласилась Анна. – Не вижу. Но чувствую.

Мальчишка вытянулся.

Не только он, но Арвис как-то особенно. Он сделался нескладен и подчеркнуто инаков. Правда, характером ничуть не изменился.

– И я тебя, – он протянул можжевеловую ягоду, а когда Анна отказалась, сунул в рот. – Горькая…

– Не ешь.

– Вкусно, – возразил он и поскреб босую ногу. По снегу Арвис ходил только босиком. И с этой его привычкой уже не пытались бороться. – А Богдашка влюбился. Болван.

Он шел слегка впереди, делая вид, что идет сам по себе, и точно уж не имеет никакого отношения к тропе, которая вдруг появилась на снегу.

Со снегом Арвис управлялся не хуже, чем с темной силой.

– Когда успел?

Анна заезжала не так давно, и влюбленным Богдан не выглядел. Скорее раздраженным, и было из-за чего.

…Шурочка сбежал в деревню и был бит местными мальчишками, которые решили, что, раз некромант сам сунулся, то и дурак…

…Сашка обиделась за братца и прокляла старостина сына.

Староста ему, конечно, добавил розог, чтоб не лез, куда не просят, а после явился жаловаться и просить проклятье снять. Снять-то сняли, да только, кажется, не обошлось без последствий, поскольку Михаль вдруг понял, что никто во всем мире ему не надобен, кроме одной темной ведьмы.

И свататься решил.

А что ведьме еще двенадцатый год только, так ведь самое оно, в церквях с четырнадцати венчают. И что она против, тоже не страшно. Это от молодости и дурости, которая пройдет… Сашка его снова прокляла. Староста схватился за голову и розги…

…а Богдану досталось: лучше следить за подопечными надо.

Он пытался. Честно.

Только как уследишь, когда Курц ночью на село пошел, потому как с кузнецовым подмастерьем договорился на кулачках помериться, а Ильюшка и вовсе в бега подался. Расхотелось ему становиться мастером и князем, в бродячих артистах жизнь куда как вольнее, их, небось, этикетом не мучают.

– Так… – Арвис пожал плечами. – Сегодня. Семь имен постарался… привез свою… тут…

…у многоуважаемого кхари и вправду было семь имен, которые Арвис со свойственной ему прямотой отказался запоминать. А прозвище прилипло вдруг.

– Кого привез?

…девочку.

Хрупкую, что былинка.

Светлоглазую и светловолосую, неимоверно ледяную. Она была столь нечеловечески хороша, что сердце Анны остановилось. И Богдана, не способного оторвать взгляд от этого совершенства, она поняла распрекрасно. И подумала, что планам Калевого о помолвке с Курагиными вряд ли суждено будет сбыться.

Девочка сидела, сложив руки.

И смотрела на Калевого.

И на Сашку, которая кружилась рядом, ревниво присматриваясь к гостье. И на Шурочку, что привычно занял самый дальний угол.

На Илью, сцепившего руки за спиной и демонстративно разглядывавшего морозные узоры на окне. Солнце пригрело, узоры поплыли…

На Курца.

И хмурого Миклоша, который лучше прочих чуял грядущие проблемы. Причем не столько от гостьи. Сашка слишком уж привыкла к собственной исключительности, чтобы вот так позволить чужачке вытеснить себя.

Анне стало жаль мужа.

Немного.

– Нигугйак, – представил девочку Семь Имен, который держался чуть в стороне, видом своим показывая, что вмешиваться не станет. – Здесь будет.

Он не спрашивал.

Он ставил в известность. И кажется, не только Анну, поскольку по лицу девочки скользнула тень.

– Сила говорит. Нигугйак слушать. Не слышать. Много крови другой. Пускай.

Полукровка, стало быть?

За три года Анна худо-бедно научилась понимать Семь Имен. То ли приспособилась, то ли он, проведя столько времени меж людей, стал изъясняться понятнее. Но она кивнула, и Семь Имен, кажется, обрадовался.

Весьма искренне.

И сказал:

– Идем, женщина.

А вот имена он не запоминал, как Анна подозревала, эта вдруг отвратительная – в остальном Семь Имен отличался поразительным вниманием к деталям – память была небольшой местью.

– Сами пускай. Дети.

Дети.

И вправду дети.

И сейчас еще больше, чем прежде. Север будто вернул прежние, утраченные годы. Выморозил боль. Выстудил обиды, убаюкал голосами вьюг жажду мести… и как-то стало просто.

Есть жизнь.

Есть свет и тьма. Учеба. Классы. Дома. Наставники и ученики, которых год от года прибывало и это тоже было хорошо. Есть проблемы, куда без них, но обыкновенные, решаемые.

Глеб работал.

Анне нравилось смотреть, как он работает. Было в этом что-то донельзя завораживающее. Он склонился над столом, и к вечеру, стало быть, вновь будет жаловаться на боли в спине.

Драгоценные камни россыпью.

Шестеренки.

Какие-то кусочки проволоки.

Металл. И кости в коробках. Лупа. Два светильника с направленным белым светом. Инструмент. И Глеб, хмурый, задумавшийся.

Не ладится что-то?

Анна отступила бы, чтобы не отвлекать, но Семь Имен толкнули ее в спину.

– Анна? – Глеб разогнулся и поморщился. Потянулся неловко, охнул, схватившись за бок… сел. – Ты… приехала?

– Приехала.

Она коснулась жесткого накрахмаленного воротничка и велела:

– Сиди уже…

Сила отозвалась легко. Ее не стало больше. И не изменилась она вовсе, что не могло не радовать, поскольку Анна привыкла именно к этой.

– Хорошо, что ты приехала…

Он все-таки научился улыбаться.

– А то… так и сидел бы с затекшей шеей. А вечером доказывал бы, что обойдешься без целебного пояса из собачьей шерсти.

Глеб хмыкнул.

И только затем обратил внимание на Семь Имен, который застыл над столом, заложивши руки за спину. Привычка эта появилась не так, чтобы давно, после случая, когда любопытство кахри пересилило здравый смысл.

Не стоит трогать темные артефакты.

Не стоит трогать полуразобранные темные артефакты, которые априори нестабильны.

И не стоит рассчитывать, что собственной силы хватит для щита. Хотя, конечно, хватило, но мастерскую пришлось восстанавливать.

– Привез.

– Кого? – Глеб все же шею потер, магия магией, ныть мышцы перестали, но от привычки избавиться не так и просто.

– Учиться. Ты учить. Я платить. Нигугйак здесь. Ее мать иметь девять имен. Сильный женщина. Нигугйак не хотеть брать имен. Слабый женщина. Погибнуть там. Здесь жить. Ее мать хотеть Нигугйак жить.

Семь имен замолчал, позволяя людям осмыслить очевидное.

– Что ж… – Глеб поднял со стола что-то, пока похожее на кусок оплавленного олова. – Будем считать, у нас очередной педагогический эксперимент. И политический…

Николаю придется отписать.

Обрадуется ли?

Обрадуется. Он давно говорил о том, что связи с иными стоит упрочить. Главное, чтоб от этой радости лишних людей в школе не прибыло.

– Хорош, – Семь Имен достал ледяную флейту и поднес к губам.

Дунул.

– Платить, – сказал он прежде, чем голос его растворился в этом звуке. Одна нота… дрожащая, нервная… и кровь закипает, это больно.

И прекрасно.

И Анне хочется одновременно плакать и смеяться. Что-то внутри нее ломается, что-то такое, неправильное, мешавшее жить. И она все-таки плачет. И в то же время смеется, потому как, повинуясь силе иного, переломы срастаются. Затягиваются раны и…

…она очнулась в руках Глеба.

Тот держал крепко, баюкал и шептал что-то, наверняка, успокаивая. А растревоженная его тьма смыкалась коконом, запирая Анну от всего иного мира. Где-то там слышались растревоженные голоса мальчишек. И кто-то ругался.

Кто-то требовал… что требовал?

– Иные, – Анна удивилась, что голос ее звучит слегка иначе. – И что это было?

– Думаю, – Глеб не спешил отпускать ее. – Со временем узнаем… но в следующий раз напомни мне, что плату за обучение иных я буду брать сам.

А из носу кровь пошла.

Но и это показалось сущей мелочью.

…вечером Богдан с Ильей вновь подрались, а Шурочка заявила, что не пустит в свою комнату абы кого. И плевать, что все парами живут.

Все живут, а она не будет.

В конце концов, ведьма она или как?

…музыкальная шкатулка перебирала ноты. Анна слушала ее. Почему-то сегодня ей особенно спокойно было под этот хрустальный перезвон.

Раз-два-три…

…не вальс, что-то иное, но столь же чудесное.

И тени на окне.

И само окно, прикрытое снегом.

– И представляешь, эта сволочь заявила, что я должна отправиться в Петергоф и там найти себе мужа…

– А ты?

– Кинула в него вазой. И попала… голову разбила. Идиот. Разве можно так женщину злить?

Ольга упала в кресло и вытянула ноги. Отвернулась.

– И вообще… я его больше не люблю. И действительно уеду. Завтра же… возьму и… – она махнула рукой, но тут же спохватилась. – Нет… не завтра же… завтра у меня контрольная. То есть, не у меня, но… нечего им удовольствие доставлять. История – это тоже важно.

– Важно.

Сегодня Анне было особенно легко соглашаться. А шкатулка, та самая, подаренная Глебом в поезде, вновь зазвенела хрустальными колокольчиками. И вот как выходит, что мелодия простенькая, но не надоедает?

– И я им говорю… бестолочи, – Ольга всхлипнула и мазнула рукой по носу. – На каникулах поеду… и найду себе мужа. Я… я может, нормальной жизни хочу, чтобы дом свой. Чтобы семья. Я ведь живая все-таки. Скажи?

– Живая, – подтвердила Анна.

– А он… он бессердечная скотина…

…ночью бессердечная скотина полезет по водосточной трубе извиняться и свалится, причем на редкость неудачно. Оказывается, что тьма не способна защитить от перелома со смещением.

– Это тебя Боженька наказал, – заявит Ольга, подкрепив слова затрещиной. И тут же раскается, разревется от жалости…

…или в силу нынешнего положения, которое делало ее чересчур уж эмоциональной.

Но это будет потом.

А пока…

– Я останусь тут? – Ольга выбралась из кресла. – С тобой все в порядке?

– В полном.

Анна закрыла шкатулку.

Просто… странно.

…часы внизу отбивают полночь. Их Глеб восстановил. Нашел где-то на чердаке дома, куда спрятали кучу самых странных вещей, и восстановил.

Как и то зеркало, которое показывало Анну, но…

…слегка неправильной?

Невозможной?

Она повернулась одним боком, прижав руки к животу, затаилась, опасаясь, что та искра, которую Анна к величайшему своему удивлению ощутила внутри, вдруг исчезла.

Погасла.

Или… просто показалось?

Показалось.

Или нет?

Если закрыть глаза. Если прислушаться к себе, если…

…все равно невозможно.

И все-таки?

Искра была, крохотная совсем, почти неразличимая. И стоило ли говорить о ней? Или… рано пока? Пожалуй, что рано. Если и зажглась искра, то это еще не значит, что у нее получится задержаться в этом мире. Но завтра… да, определенно, завтра Анна заглянет в школу.

Отыщет кахри.

И заглянет в нечеловечески светлые глаза.

…а заодно проверит, как там Богдан с неловкой его влюбленностью, которая, быть может, пройдет, потому как мальчик еще юн, а может, и не пройдет.

С любовью сложно знать наверняка.

…и Арвис, который нарочито игнорировал соплеменницу.

…сама она, слишком уж демонстративно держащаяся в стороне. Сашка, которой все же пришлось потесниться. Шурочка и Миклош.

Игнат.

Илья, пойманный прошлым вечером на станции. И ладно бы просто пойманный, так ведь с полудюжиной кошельков, в которых ему виделось обеспечение собственного светлого, незапятнанного светскою наукой, будущего.

…Янек, все же сумевший списаться с матерью, и на том, кажется, успокоившийся.

Курц.

Анна повернулась другим боком, убеждаясь, что тут странное положение ее ничуть не более заметно. Пока во всяком случае. И вдруг осознала, что понятия не имеет, когда вообще становится видно. Говорят, что у худых раньше. А Анна худа.

Не чересчур ли?

– Ты прекрасна, как ни посмотри, – Глеб просто обнял ее и поцеловал в щеку. Он принес с собой запах вьюги и немного снега, который стремительно растаял.

Холод.

И тепло.

– Как Земляной?

– В очередной раз глубоко раскаивается. А еще уверен, что, если он ничего не сделает, то Ольга сбежит… я с трудом отговорил его от кражи.

– Чего?

– Кого. Ольги. Мне почему-то идея украсть и запереть ее в доме не показалось удачной. Тем более в том доме не слишком-то чисто. Да и поварихи нет. А голодная женщина, как показывает опыт, не слишком склонна к прощению.

– Пусть он на ней женится.

– Он боится.

– Тогда пускай не женится, – Анна оперлась на мужа, мучаясь желанием сказать и одновременно страхом.

– Он тоже боится. Ей надоест, и Ольга уедет.

– Уедет. На каникулах. И выйдет замуж. Так и передай.

– Хорошо, – он коснулся губами шеи. – Передам… и напомню, что убивать чужих мужей незаконно… хотя… у Земляных привилегии. А давай ты ему просто прикажешь?

Анна улыбнулась.

Себе и своему отражению.

Она скажет.

Позже.

Когда заглянет в светлые глаза кахри и убедится, что ошибки нет.

Метель играла.

Новорожденная, сплетенная из колючего снега и колючего же ветра, она только-только входила в полную силу. Метель трогала ветви елей, пробуя их на прочность, когтистой лапой касалась сосен, и обындевевшая кора их звенела.

Ма-атаги-ал-лоси присел на поляне.

Он с немалым наслаждением избавился от одежды, которую люди находили отчего-то обязательной, и метель поспешила к новой игрушке. Тонкие иглы льда рисовали на посиневшей коже один узор за другим, рассказывая о том, что было.

И будет.

Некоторое время он слушал, а после, когда устал, – не от метели, она, как многие дети, была игрива, – но от уравновешенности здешнего мира, нарушать которое Ма-атаги-ал-лоси не имел права, он достал ледяную флейту.

Приложил к губам.

Дунул.

И метель поспешила, она собралась вокруг, бросив и ели, и сосны, и крохотный экипаж, с которым метель заигралась на тракте. Говорящий-со-снегами при желании мог бы уловить и удивление людей, которые мысленно готовились уже ко встрече со своим Богом, и робкую их радость.

Пускай.

Сегодня он играл песню зимы, которая вот-вот нагрянет. И музыка эта была такова, что по кольчужным стволам ближайших сосен поползли седоватые нити льда.

Выше.

И еще выше… становилось холоднее. И оборвалась где-то рядом крохотная жизнь, то ли птичья, то ли беличья. Острое сожаление заставило играть быстрее.

И еще быстрее.

Время холода.

Время тепла.

Солнца, что запуталось в ледяных тенетах, но вырвется всенепременно. Время иных и время людей, которых становится раз от раза больше, в то время как дети мира уходят.

Почему?

Те кто стар, кто видел рождение многих бурь, уставали жить. Но ведь были и другие…

…как тот, в ком текла собственная кровь Ма-атаги-ал-лоси.

Как?

Метель не знала.

Она загрустила, захныкала на многие голоса, в которых чудилось знакомое.

…красавицы по-прежнему прекрасны..

…а юные дети метели сильны.

…но отчего тогда пусто становится в Ледяных чертогах? Почему так редко загорается огонь новой жизни? И отчего старейшая из рода отправила свою дочь и надежду сюда, заплатив за это частью сути своей?

Ма-атаги-ал-лоси не знал.

Он думал.

Много думал.

И даже испытывал почти непреодолимое желание взять эту странную человеческую женщину, которая не понимает сама, что получила, за шею и шею эту сдавить. Она хрустнет также легко, как обледеневшая ветвь под ступней. Но…

…тогда остальные обидятся.

А они нужны.

Зачем?

…та, которая слышит сердце мира, не пожелала объяснять. Она лишь сказала, что равновесие восстанавливается, и если так, то у детей Зимы и Ветра есть еще шанс. А раз уж Ма-атаги-ал-лоси сумел прижиться среди тех, чей век столь короток, что не успевает он увидеть и сотню ликов снега, то ему и приглядывать.

Тем более…

– А меня научишь? – мальчишка ступал по снегу и крутил головой. Острые уши его подрагивали, а пальцы посинели. Все же горячей крови в нем было слишком много, чтобы вовсе не чувствовать холод. – Или опять сбежишь?

– Не сбегать.

– Ага, – он, одновременно похожий на потерянное дитя Ма-атаги-ал-лоси и непохожий, плюхнулся на снег, поджал ноги и поежился. – Холодина собачья. Тебе и вправду так надо?

– Надо.

Живой.

Любопытный. Чересчур уж любопытный. До этой ночи он предпочитал держаться в стороне, свое любопытство скрывая за показным равнодушием.

– Возьми, – Ма-атаги-ал-лоси протянул инструмент.

…сын по возвращении редко играл, а если и случалось, то мелодия выходила какой-то рваною, больной. Тогда бы насторожиться.

Понять.

Удержать.

Маанчели оказалась слишком тяжелой, и мальчишка едва не выпустил ее, но все же удержал. Покрутил. Постучал ногтем по полупрозрачному боку и поднес к губам.

Первый звук потревожил ночь.

Второй и третий.

Эта мелодия, неровная, какая-то чересчур уж беспокойная, вспугнула метель, и белые крылья ее взметнулись над лесом. Загудел ветер. Застонали деревья, спеша склонить головы. Сыпануло сверху жестким снегом.

А музыка кружила.

И мир отзывался на нее… и Ма-атаги-ал-лоси вдруг с удивлением подумал, что, возможно, этого им и не хватало. Что, отрешившись, как от собратьев, так и от людей, запершись в совершенной красоты чертогах, они сами обрекли себя.

Лед покоен.

И безразличен. Он, имеющий двести сорок семь имен, не считая их сочетаний, самой сутью своей противится движению.

Или огню.

Тому огню, который порождал боль. И Ма-атаги-ал-лоси, не способный выдержать ее, – а ведь прежде казалось, что уход своей крови вызвал в нем лишь печаль, – вскочил.

Он хотел одновременно кинуться на мальчишку, который…

…играл.

Просто играл.

…убить.

…остановить.

…и умолять не останавливаться. Молчать, принимая удары ветра, слушая многие голоса бури, которая разыгралась не на шутку. Думая о том, что женщины и вправду мудрее мужчин.

Старейшая была права.

Но весьма многие с нею не согласятся.

В какой-то момент показалось, что где-то далеко на голос маанчели отзывается другой, тонкий и звенящий, который Ма-атаги-ал-лоси уже слышал однажды там, где мир истончился.

Показалось.

Наверное.

…Олег отложил скрипку и подул на пальцы. Опять перестарался, опять едва не до крови, а не почувствовал даже.

– Это было чудесно, – Савва Иванович промокнул глаза. – Вы и вправду… гениальны.

Да.

И нет.

И все равно, потому как, стоило отложить инструмент, и мир замирал. И Олег замирал в этом мире, становясь безразличным ко всему, что происходит вовне. Пожалуй, в этом безразличии он был в какой-то мере счастлив.

Но ему не верили.

Не оставляли в покое. Заставляли говорить. Двигаться. Представляли каким-то людям, которых Олег совершенно не запоминал. И потом уже эти люди приводили других, желая… чего-то желая.

А ему была интересна лишь скрипка.

– Полагаете, он так и останется?

Этот человек появлялся чаще прочих.

– Боюсь, что он не желает выздоравливать. А если у пациента нет желания, то медицина бессильна.

– А лекарства?

– Музыка – это единственное, доступное ему лекарство. Прочие не имеют смысла.

Глупый разговор.

А вот пальцы ныли, нудно так, и Олег сунул их в рот. Стало легче. Как им объяснить, что не скрипка виновата, и не люди.

Сам Олег.

Если он вернется, если…

…придется разговаривать с Ольгой. И просить прощения.

У других тоже.

И доказывать, что он, Олег, ничего не мог сделать. Или признаться, что мог бы, но не стал. Что он слишком слаб, трусоват и… безумен. Да, пожалуй… поэтому лучше здесь, в тишине и со скрипкой. Тем более, в голове его звучала совершенно удивительная мелодия.

Голос ветра.

Льда.

И бури, что рождалась где-то там, за краем мира.

Олег улыбнулся… Ольге он напишет. Завтра. Савва Иванович будет столь любезен, чтобы подсказать правильные слова. А потом, когда письмо отправят, Олег сыграет.

Снова.

И почувствует себя счастливым. А что еще надо?