Глава 42

Глава 42

Я не знаю, почему на долю одного человека жизнь отсыпает горсточку испытаний, а на чью-то целый самосвал.

Стоя сейчас на пороге родительского дома, я впервые чувствую, что уже не вывожу. Все здесь давит на меня с силой в тысячу атмосфер. Стены, обои, свет, мама. Мама особенно, не замолкая ни на секунду, пересказывая вчерашний вечер до последнего слова.

— Мам, я тоже там была, — пытаюсь прервать ее, но это не так просто. Отдохнувшая женщина имеет какой-то особенно огромный заряд энергии.

— Да, но ты так быстро ушла. Антоша с нами еще посидел. Ох, и красавец вырос, скажи?!

— Угу, — перетаптываюсь с ноги на ногу, как бы намекая маме, что я только на минуточку. И быть сейчас секретничающими подружками не в настроении.

— Есть, наверное, хочешь? После работы же, — перескакивает на новую тему мама.

— Не, мам, я поеду.

— Ну пройди хоть выбери, что заберешь, — кивает в сторону кухни.

Я со вздохом выбираюсь из туфель и плетусь за мамой на кухню. Замечаю по пути рулоны свеженьких обоев и убранный в трубочку палас. Мама затеяла ремонт?

— Будешь клеить? — спрашиваю ненароком.

— Да, Антоша обещал помочь. У тети Вали вообще ремонт затеял… И окна пластиковые, говорит, надо поставить. И полы неплохо бы освежить, представляешь? Вот, что значит сын приехал.

Мама болтает и болтает, совершенно не замечая, как это все звучит со стороны. Вот герой, ты посмотри. Приехал раз в пятилетку и одного широкого жеста хватило на этих двух не избалованных женщин. Другое дело я, каждый месяц маме подкидывающая денег. Это за героизм не считается, я же всегда рядом.

А этот на себя молиться заставил… коммивояжер хренов.

— Вот, выбирай, — мама машет на стол, уставленный бутыльками, а сама проходит к плите, откуда по всей кухне разносится невероятный запах.

И я помню, что отказалась, потому что очень хотела покинуть эти пропитанные духом Антона стены, и потому что совсем не голодна, но когда мама поднимает крышку кастрюли, все равно глотаю слюну. Даже не замечаю, в какой момент оказываюсь за столом, а передо мной тарелка с голубцами. В руке вилка, мама щедро накладывает сверху сметану, а я уже жую.

Осознаю происходящее только, когда вижу маму с изумленным взглядом напротив.

— Не ела сегодня ничего, — оправдываюсь я. — Работы было много…

— Просто… там же мясо, Ангелина, — почти шепотом говорит мама. — Я тебе отдельно капустки потушила…

Вот черт. Что же со мной происходит, почему это так ужасно вкусно и совсем не жалко? Что этот проклятый Арсеньев сделал со мной. Никаких принципов не оставил. Только голод и боль.

Я сражаюсь с собственной совестью под мамин испытующий взгляд и, в конце концов, проигрываю. Дело уже наполовину сделано. Грехи замолю потом на кабачках.

— С тобой все в порядке, дочь? — наконец, спрашивает мама. — Я еще вчера заметила, что ты какая-то странная.

— Устала просто, мам. На новую работу устроилась, — не глядя ей в глаза, вру. Потому что в глаза не смогу.

— Новую работу? И не сказала ничего… Пригласили тебя?

— Скорее я сама себя к ним пригласила, — усмехаюсь, вспоминая свой дурацкий помадный баннер.

— Как же так, Ангелия? А стаж?

— Никуда не денется, я же без перерыва работаю.

— А что случилось? Почему решила сменить место?

— С начальством не сработалась, — продолжаю орудовать вилкой, боги, как же вкусно.

— Ты же у меня совсем не конфликтная… — искренне удивляется мама. Ох, мама, как же ты так упорно видишь во мне совершенно другого человека? Тебе так удобнее, правда?

— Нормально все, мам. Мне нравится новая работа.

Очередная ложь слетает с губ уже легко. Это так просто на самом деле, поддерживать образ хорошей девочки. Если ей так легче… почему бы не порадовать маму? Она многое в жизни перенесла, разочарование в дочери в этот список добавлять не хочется.

— Кстати, там Антоша что-то тебе в комнате оставил. Старые кассеты какие-то что ли. Так повзрослел, с ума можно сойти. Настоящий мужчина уже. Помощник.

— Свинтил помощничек, — ехидно замечаю я, игнорируя это “он что-то тебе оставил”.

Не хочу влезать в это болото двумя ногами. Не трудно догадаться, что за отчаянная попытка меня впечатлить это была.

— Обещал приехать к сентябрю, — непринужденно роняет мама, вставая из-за стола и убирая мою тарелку.

Значит, сентябрь. Три месяца — вот он срок, который он себе дал, чтобы передумать. Я не хотела это знать. А теперь мысленно переворачиваю календарь.

Перебираю руками небольшие бутылочки на столе, не особо вчитываясь в турецкие названия. Даже при большом желании не смогла бы, инородные буквы складываются в абракадабру, лишая любого шанса отвлечься. Пока мама моет посуду, тихонько встаю из-за стола и направляюсь в комнату.

“Мне не интересно” — твержу себе под нос. Но мучать себя неизвестностью — заведомо гиблое дело. Изведу себя, раз за разом мысленно возвращаясь в эту маленькую комнатку. Лучше рубить по шву.

Сюрприз ждет меня на кровати. Я даже не сразу понимаю, что это и есть то самое послание от Арсеньева, что он оставил. Просто его старая видеокамера и всего четыре слова на клочке бумаги рядом:

“Моей глупой умной девочке”

Как банально заходится сердце от этих слов. Как по-дурацки прихватывает за ребрами, когда мозг орет: вот дура.

Сажусь на кровать и шумно выдыхаю. Почему-то мне кажется, что он в очередной раз разбивает мне всем этим сердце. Как ему это удается даже на расстоянии — для меня загадка почище масонов. Как же чертов принцип “с глаз долой — из сердца вон?” Зачем везде разбрасывать крючки, на которые я упорно напарываюсь?

Ладно, это всего лишь видео. Мы уже смотрели его вместе, своим детским профессионализмом он меня не покорил, а только выбесил напоминанием о своем отвратительном отношении ко мне в детстве.

Беру в руки камеру и включаю кассету.

Сначала идет привычная серая рябь, потом появляется картинка нашего двора с белыми цифрами в углу. Камера скользит по грязи, ненадолго останавливается на утопающем в нем кленовом листке, а потом, сопровождаемая тяжким закадровым вздохом, скользит дальше. Голые березы, серое небо, разбитая дорога во дворе, какая-то машина. Наш дом, парадная, наши окна.

Неожиданный крик словно оживляет кадр. Фокус снова перемещается на парадную, из которой выходит женщина с ребенком. По душераздирающему детскому крику я сразу понимаю, что это я. Совсем еще маленькая. В страшной сине-красной шапке и ветровке размера на три больше меня самой. Я улыбаюсь. Мама выкручивалась, как могла.

Я веду себя просто ужасно: вырываю у мамы руку и остервенело стягиваю шапку с макушки, довольная своей проказой, незаметно подсовываю ее маме в карман пальто. Она отвлекается на складной зонтик в руке и не замечает, как я стартую с места и бегу прямо на дорогу. Там возле мусорных баков красуется огроменная лужа! Камера прослеживает мой стремительный бросок и прыжок по шикарной амплитуде прямо в центр грязной жижи. Поднимается фонтан брызг, белокурые волосы тут же становятся коричневыми, лицо покрывается натуральными комьями грязи.

— Ангелина! — кричит мама за кадром. — Что ты делаешь!

— Кому-то сейчас всыплют по жопе! — смеется закадровый мальчишеский голос.

Мое лицо сводит судорогой. Я забыла, что он тоже там. Кажется, Антон незримо в каждом кадре моей жизни. Он всегда был в ней, даже если я помню не всё.

Мама появляется в кадре, останавливается на краю лужи, не решаясь пачкать свои аккуратные туфли. Она такая здесь молодая. И такая сердитая!

— А ну вылезай! — на весь двор кричит она. — В садик опоздаем! — даже притопывает ногой, отчего моя мелкая версия только громче хохочет, продолжая молотить ногами в луже. Кажется, на мне резиновые сапоги — вот он мамин прокол.

— Ваня! — неожиданно кричит она в сторону, а мое сердце резко ухает вниз. Неужели?.. Не может быть. Какая дата? Какой это год?

Я не успеваю разобрать цифры, как камера перемещается на мужчину у парадной. Папа. Это папа. Такой высокий. И с усами. Щекам становится очень горячо и мокро.

Именно таким я его и представляла. Только чуть шире в плечах и более улыбчивым. Я же не помню, а на фотографиях он всегда улыбался. Он отбрасывает зажатую в руках сигарету и широко шагает в нашу с мамой сторону. Курил. Я знала, конечно, в двенадцать лет нашла на шифоньере недокуренную пачку и зажигалку, покрытые слоем пыли, сложила два и два. В тот день и попробовала впервые. Так хотелось иметь хоть что-то общее с ним.

Папа подходит к моей четырехлетней версии и строго смотрит сверху вниз, нахмурив брови. Я пугаюсь. Не та я, что стоит по колено в луже, а сегодняшняя я. Будет ругать? Наверное, нужно.

Но вместо этого отец наклоняется, расшнуровывает ботинки, снимает носки — и это посреди холодной осени! — и подворачивает штанины. Мама стоит рядом и что-то тихо ему выговаривает, показывая на меня. Я не могу на него насмотреться. Все ищу в его движениях что-то, что подстегнет память, все ищу себя сегодняшнюю. Вот он наклоняет голову и лукаво улыбается, шагая в грязную лужу. Точь-в-точь как я. А потом хватает мелкую версию за подмышки и высоко подкидывает, заставляя громко визжать.

Я, по эту сторону экрана, тоже громко смеюсь. Это очень соленый смех. Очень мокрый, рукава рубашки никак не справляются. Я так громко смеюсь, что перекрываю даже детский звонкий голосок на экране, перекрываю мужской басистый смех. Папа подкидывает меня и подкидывает, брызги холодной жижи летят во все стороны. Молодая счастливая мама тоже смеется. И смотрит на него с такой любовью…

— Ваня! Ты что?! — совсем ненатурально возмущается она.

А папа все смеется и смеется. А я здесь, в этой взрослой одинокой вселенной, плачу и плачу.

Потому что только что я нашла кусочек своего сердца.