Глава 18. Влечение

Глава 18. Влечение

A Teenager In Love – Dion & The Belmonts

Мне жарко. На мои плечи и спину льётся горячая вода, пока я медленно втираю в кожу скраб. Намеренно медленно, потому что маска на моих волосах требует времени на впитывание… сколько там… минут десять-пятнадцать указано на флаконе. Хоспади…

Диана и Саванна нашли друг в друге компанию – ходят вместе по магазинам, ездят гулять и прочее. А мне некогда. На воскресенье у меня назначены сразу две встречи – с парикмахером и маникюршей, а через три недели депиляция в ближайшем к моему дому салоне.  Я впервые в жизни буду избавляться от нежелательных волос современным и цивилизованным методом. И я, в принципе, впервые с таким рвением озаботилась собственным внешним видом, что вчера потратила на тюбики и банки больше трёхсот долларов за раз. Для кого-то, может, и ерунда, но мои расходы на красоту до сих пор ограничивались подводкой и тонером, достаточно густым, чтобы замазывать веснушки на носу и плечах.

Я выключаю воду, потому что от пара нечем дышать, и меня начинает подташнивать. Даже голова немного кружится, поэтому приходится открыть дверцу душевой, выползти наружу и опуститься голой задницей на холодный бортик ванны.

Вообще, вся эта красота в новинку для меня. Почему я увлеклась этим именно сейчас?

Почему?

В самый первый раз я заметила тень его заинтересованности во время прогулки в парке Лафарж. В целом, я не могу сказать, что визит Келли и Марлис совсем не был полезным. С появлением кресла для душа, Лео стал проводить в ванной не более двадцати минут, а раньше пропадал там, как в Бермудском треугольнике, часа на два. При этом, ничего особенного в кресле для душа нет – оно такое же, тоже с колёсами, только вместо ткани и твёрдых оснований у него плотная пластиковая сетка. Но самое главное, после того, как Марлис и Келли уехали, именно «как» они уехали, Лео стал намного более сговорчив. Хоть и скрипя сердцем, но он начал соглашаться на мои предложения погулять.

Озеро Лафарж – это такое маленькое озерцо, окружённое местами диким, местами цивилизованным парком, в котором живут преимущественно утки и гуси, а судя по табличкам, строго запрещающим рыбную ловлю без лицензии, ещё и форель. Если гулять вечером, то можно также увидеть снующих туда-сюда бобров и черепах. В начале июня ещё не так жарко, но мне всегда не терпится надеть летние шорты. Не вызывающе короткие, вполне себе даже приличные, но… довольно открытые.

Мы с Лео молча прогуливаемся по насыпной дорожке вдоль берега озера, воздух местами влажный, мягкий и тёплый, местами холодный и сырой, как слоёный торт. Озеро лениво погружается в темноту.

– Черепаха! Черепаха! – вдруг на весь парк провозглашает папа троих мальчишек.

Со спины он похож на медведя, но повернувшись, так широко улыбается нам с Лео – во весь рот на своём сильно загорелом лице – что я тоже ему улыбаюсь.

– Идите сюда, – машет он нам, – тут черепаха!

Мы с Лео подгребаем к краю деревянного помоста под аккомпанемент трёх восхищённых детских голосов. Черепаха уже нырнула под воду и плавает там на расстоянии примерно полуметра от поверхности, так что её почти не видно. Само собой, ни у меня, ни у Лео она не вызывает бурного интереса.

И вот я не знаю, кто из нас первым подъехал к перилам, но заметила, как коротко взгляд Лео скользнул по моим голым ногам.

– Вода такая чистая… – сразу за этим говорит он.

Дома, уже лёжа в постели, я долго размышляю о том, на что был похож этот взгляд. В итоге останавливаюсь на шёлке. Там, в парке, я ждала, что он снова посмотрит на мои ноги. Стояла, опираясь локтями на бортик, и думала об ощущении шёлка на моей коже, когда он сделал это в первый раз. Но Лео больше не посмотрел.

Вечером, пока едем в машине, он спрашивает, куда отправимся на следующий день. Я говорю, что мне нужно подумать, а утром, первое, что вижу, спустившись на кухню, это наполненные водой бутылки – его и моя.

– Пляж Джерико.

Пляж Джерико расположен в хвосте знаменитого Испанского пляжа, и является по сути его продолжением. Это самое «южное» по ощущениям, летнее и праздничное место во всём Ванкувере – широкая лента песочного пляжа, самый открытый вид на горы и близлежащие острова, небоскрёбы города делают его таким. Знаменит пляж Джерико у горожан тем, что у его подножия, в многочисленных кустах, живут цветные кролики, и, хотя таблички гласят, что кормить их категорически нельзя, люди всё равно приносят им морковь и яблоки.

Лео не впечатлён. Я понимаю, самому «летнему» пляжу в городе до Калифорнии, как мне до Британской принцессы.

– Я приезжаю сюда всегда на закате с чаем и куском черничного пирога, – пытаюсь объяснить ему выбор места и снова на себя злюсь: «Ну почему я вечно перед ним оправдываюсь?».

Лео раздет по пояс, и на этот треугольник – плечи – руки – талия – можно смотреть так же бесконечно, как на огонь. Мне бы отвернуться, потому что мысли и желания не самые правильные. Почему я вижу и воспринимаю его… так? Ведь не надо бы. Хотя, если совсем уж пристрастно судить всю эту нашу ситуацию, то именно с «такого» ракурса и начиналось наше общение; это потом все съехало в никуда. В не пойми куда.

На следующий день я везу его в Уайт Рок – показывать, как море сбегает на пару километров, а потом возвращается снова. И вот тут он уже впечатлён: не выпускает из рук свою камеру, меняя фильтры и объективы с одного на другой. Июнь в самом разгаре – гигантская креветка продаётся на рыбном базаре в Ричмонде почти каждый день. Насмотревшись на бегающее море, мы едем на рынок, заскакиваем по пути на ферму за черешней, клубникой и черникой, и Лео спрашивает:

– Это для черничного пирога?

Тонкий намёк на толстые обстоятельства. Я не даю ему никаких обнадёживающих ответов, но, пока стою в длиннющей очереди за двумя фунтами креветки, просматриваю в сети возможные рецепты. Лео, тем временем, фотографирует грязно-жёлтую дельту реки Фрайзер, пирсы, азиаток в шляпах, обсуждающих на своём, очевидно, способы приготовления главного сезонного лакомства, пенсионеров, расслабленно вкушающих одно из самых популярных в этом месте блюд – fish & chips.

Вечером я бьюсь над пирогом, и, хотя вид у него кривоватый, Лео отрезает два куска и отправляет в контейнере в холодильник. Надо же, думаю. Запасается на зиму, жадная белка.

– Я думала, ты любитель чизкейков, – комментирую его действия. – Если так нравится моя стряпня – я могу ещё испечь.

– Это на завтра. Закат смотреть.

На закате я больше не везу его на пляжи – ясен пень, не впечатлю. И вспоминаю про Бёрнабийскую гору – самые зрелищные и самые «Ванкуверские» закаты можно увидеть именно здесь: панорама на даунтаун, горную гряду и всё это за стоящими прямо перед твоим носом японскими тотемами, о которых все думают, что они индейские. Если спуститься вниз, так, чтобы они остались за спиной – панораму уже не видно.

Мы располагаемся на одной из самых удобных для просмотра скамеек у ресторана «Горизонты»: я и черничный пирог с термокружками на самой скамейке, Лео рядом. Иногда мне до зуда в пальцах охота вырвать из его рук камеру и сказать: «Успокойся уже! Просто впитывай красоту глазами! Оглядись по сторонам, в конце концов…». Но я молчу. Молча жую пирог, запиваю чаем, и жду. Жду, посмотрит он на меня хоть раз, или нет.

Но босс неотрывно сосредоточен на фотографировании, я же, выпив чай и разделавшись с пирогом, обращаю внимание на табличку, приделанную к спинке скамейки.

Эллиотт Харти, годы жизни 1990-2007. Почти все скамейки в Большом Ванкувере устанавливаются на средства горожан. Чаще всего семьи, сделавшие пожертвование, посвящают его умершим близким или же живущим, что реже. Мои бухгалтерские мозги почти мгновенно вычисляют возраст Эллиотта – семнадцать лет. Тяжесть грусти накрывает меня с головой, придавливает к скамейке, и залитое сине-розовой закатной акварелью небо уже не кажется таким красивым. Вначале я смотрю на тысячи мерцающих городских огней и вижу в них море человеческих судеб, затем вынимаю телефон, чтобы выяснить, кем был и как умер Эллиотт Харти.

– Мы сидим на скамейке мальчика, умершего в семнадцать лет, – ставлю Лео в известность. – Парень был музыкантом, учился снимать кино и любил готовить.

Лео отрывается от камеры, уже щёлкнувшей тысячу и один снимок заката, чтобы коротко и незаинтересованно на меня взглянуть.

– Эллиотт получил водительскую лицензию и через двенадцать дней разбился на мотоцикле. Перед этим в течение года он работал на двух подработках и копил деньги на мотоцикл.

Лео, наконец, опускает камеру и, хотя смотрит на закат, а не на меня, прислушивается.

– Его смерть дала жизнь пяти другим людям, поскольку близкие Эллиотта пожертвовали его уцелевшие органы, как донорский материал: печень, одну почку, панкреатическую железу и роговицу.

– Три.

– Что три?

– Три жизни он мог спасти, а не пять. Роговица вряд ли относится к жизненно важным органам.

Это я бухгалтер, а не Лео. И в такие моменты, как этот, когда речь идёт о смерти парня, жизнь которого только началась и обещала быть такой насыщенной, о её хрупкости, о жесте человечности, который совершили его близкие, невзирая на горе, я не способна считать и подбивать балансы.

– Как ты можешь так говорить?

– Я просто не люблю вранья в любых изданиях, о чём бы они ни были. И, к тому же, я лично не хотел бы, чтобы меня разделали, как цыплёнка, и раздали мои внутренности людям, которых я никогда в жизни не видел. Кто они? С какой стати должны жить с моими почками и роговицей?

– То есть, пусть лучше твои почки и роговица будут съедены червями…

– Я за кремацию.

–… чем продлят жизнь тем, кому можно ещё её спасти?

– А что если один из них маньяк, или ещё хуже – педофил?

– Педофил хуже, чем маньяк? – я уже не в силах контролировать своё лицо, и оно морщится так, будто я только что съела не кусок черничного пирога, а килограмм лимонов.

– Хуже.

Я не желаю больше продолжать этот разговор. Но чувство справедливости во мне бунтует.

– А если один из спасённых окажется твоим близким? Карлой, например?

Лео застывает, склонившись над камерой, и я знаю, вернее, слышу, что за все эти долгие мгновения он не делает ни одного снимка.

– Я тебе очень не рекомендую соваться не в свои дела, – предупреждает меня чуть позже.

В его голосе даже не холод, а азотное обморожение. И что хуже, я улавливаю в нём не только раздражение, но и пренебрежение. Таким тоном патриции осаждают безродных выскочек.

Домой мы едем в гробовой тишине, и как только попадаем в квартиру, расходимся по спальням без ужина. Вернее, это я сразу направляюсь к себе на второй этаж, справедливо рассудив, что и так безбожно перерабатываю на этого рабовладельца.

– Лея… – вдруг окликает он.

– В холодильнике есть остатки сегодняшнего и вчерашнего обедов. Можешь разогреть в микроволновке. Если будет плохо, пиши.

– Лея, извини меня за резкость. Я не должен был.

Мои зубы стиснуты так сильно, что нет никакой возможности их разжать. Поэтому я просто продолжаю свой путь.