Глава 3
Следующие два дня прошли как в тумане. Разве что от тумана не гудят плечи и не пульсируют болью натруженные мышцы по всему телу. Я и не знал, что у меня их так много…
За эти два дня мы починили частокол, поставив на место выбитые секции и подперев те, что ещё шатались. Выволокли мертвяков из деревни, перетащили их ближе к опушке. Работали все — от деда Игната до мальчишек-подростков, и к вечеру первого дня деревня была более-менее очищена, хотя бурые пятна на утоптанной земле ещё долго будут напоминать о том, что тут произошло.
С мертвяками на поле вышло сложнее. Тела — сотни тел — лежали ото рва до опушки, и стаскивать их куда-то было работой на неделю, если не на две. Кое-как мы оттащили их от деревни к лесу, сложили вдоль опушки, и на том пока остановились. Жечь — всю округу завоняем так, что дышать станет невозможно. Хоронить — укопаешься, тут и за месяц не управиться. Оставить как есть — через пару дней начнёт разлагаться, и тогда будет ещё хуже… Ещё, глядишь, и зверьё какое из леса припрётся на запах…
В общем, вопрос повис в воздухе, и нет-нет да и напоминал о себе мерзким гнилостным запашком, приносимым ветерком из леса. Но работы было много, и всё сразу сделать было попросту невозможно.
На второй день, ближе к вечеру, мы похоронили своих.
Деревенское кладбище притулилось за часовенкой на пригорке, в тени трёх старых берёз, которые наверняка помнили, как эту часовенку закладывали. Могилы выкопали глубокие, мужики сколотили гробы из свежих досок…
Перед тем, как опустить тела в землю, мне пришлось сделать то, о чём я предпочёл бы не вспоминать. Священника у нас не было — отец Никодим, при всей своей посмертной активности, обряд отпевания провести не мог, да и показываться днём не желал. А значит, то, что в другое время сделал бы поп, пришлось делать мне.
Я подходил к каждому гробу, поднимал руку с зажатым в ней четырёхгранным стилетом с распятием вместо гарды, и, стиснув зубы, делал то, что нужно. Через ухо, коротким точным ударом, разрушая мозг так, чтобы подняться мёртвый уже не мог. Мужики стояли полукругом, сняв шапки, и смотрели молча. Бабы тихо плакали, прижимая к себе детей.
К шестому гробу руки у меня уже не тряслись. К этому тоже, оказывается, привыкаешь.
Почётный караул — я, Григорий и Егор — дал залп в воздух из фузей. Грохот прокатился над кладбищем, вспугнув ворон, и эхо ушло к лесу, на опушке которого два дня назад горела телега с водителем.
Потом я сказал короткую речь. На длинные не было ни сил, ни желания — сейчас не до красноречия.
— Эти люди погибли за нас, — сказал я. — За то, чтобы мы с вами сейчас стояли здесь, на своих ногах, под своим небом, живые. Они не были солдатами, не были героями — они были людьми, которые взяли в руки оружие и встали за свою деревню. И встали крепко. Они ушли для того, чтобы мы продолжали жить — и плакать о них сейчас, значит, оскорбить их память. Которую мы пронесём в сердцах через всю жизнь, сколько бы её ни оставалось…
Я помолчал, посмотрел на лица, окружавшие меня — серьёзные, усталые, заплаканные, и вздохнул. Говорить дальше не хотелось, но сказать было нужно. Может быть слова, сказанные в такой момент, лучше достучатся до людей?
— Но были и те, кого мы потеряли напрасно, — продолжил я чуть тише. — Две семьи, которых можно было спасти, если бы они послушали и ушли в барский дом, как было велено. Их уже не вернуть. Но давайте сделаем хотя бы так, чтобы подобное не повторилось. И если говорят бежать — значит, надо бежать. Только выполняя приказы, мы сможем избежать подобного в будущем. Я это говорю не потому, что мне хочется покомандовать, или злюсь, что мои слова не восприняли всерьёз. Я говорю так, потому что не хочу терять людей настолько глупо. Понимаете вы это?
Тишину никто не нарушил, но люди вокруг закивали.
— Значит, так и договоримся. Вечная память усопшим.
— Вечная память, — нестройно прогудели крестьяне.
Землю засыпали быстро, молча. Степан вкопал кресты — простые, из двух перекладин, но ровные, как по линейке. На каждом — имя, вырезанное ножом. Тимоха. Захар. Остальных подписали, как знали, — кого по имени, кого по прозвищу…
Поминки соорудили на улице — вытащили столы, составили вместе, бабы приволокли нехитрую снедь, а Ерофеич, хмурясь, принёс большую бутыль с самогоном. Я пропустил чарку вместе со всеми — за упокой, как положено, и вышел из-за стола.
Не потому, что мне было не по чину сидеть с крестьянами — некоторые люди во время обороны деревни показали себя так, что я был горд находиться рядом с ними. А потому, что стоило мне расслабиться хоть на минуту, и в голову лезло всё то, что я старательно отодвигал два дня.
Лицо валуйковского парня с открытыми глазами, Тимоха, вцепившийся в рогатину, мёртвый мальчишка в расхристанной рубашонке, бредущий в свете костров… А вспоминать всё это мне не хотелось.
Наказав Ерофеичу и Григорию следить, чтобы народ не перепился и чтобы дозоры стояли, как положено, я пошёл к дому.
Вечерело. Солнце садилось за лес, и косые длинные тени ложились поперёк улицы, как полосы на арестантском халате. Деревня выглядела почти нормально, если не считать свежих заплат на частоколе, обугленных руин на месте Аниськиной избы и бурых разводов на земле, которые не успели затоптать. Почти нормально. Если не знать, что здесь происходило совсем недавно.
А у барского дома меня ждали гости.
На крыльце, развалившись на ступеньках и покусывая соломинку, сидел Сабуров. Живой, слава богу, но выглядел он так, что я не сразу узнал. Бледный как смерть, осунувшийся, потерявший добрую половину своего прежнего объёма. Мундир висел на нём, как на вешалке. Щёки запали, скулы торчали, под глазами — тёмные круги. Лишь усищи остались прежними и на фоне похудевшего лица казались ещё больше, отчего Сабуров напоминал не бравого командира ватаги, а моржа, которого месяц не кормили.
Рядом, скрестив руки на груди, стояла хмурая Настасья.
Я улыбнулся — впервые за два дня, кажется, по-настоящему.
— Дмитрий Александрович! Живой! Ну, слава богу!
— Да что со мной сделается! — Сабуров вскочил со ступеньки, расправил плечи, выпятил грудь, — и его тут же качнуло. Он бы, пожалуй, и упал, кабы Настасья не подхватила его под руку привычным, отработанным движением. Видно было, что проделывала она это не в первый раз.
— Лежать вам надо, — буркнула травница недовольно. — А то голову расшибёте — жаль будет сил, что на вас потратила.
— Да не могу я уже лежать, душа моя! — Сабуров едва ли не взмолился, и голос его из командирского стал почти жалобным. — Не могу! Всё тело уже отлежал! Два дня в потолок смотрел, трещины считал! Двести шестнадцать, если интересно, между прочим!
— Да будь по-вашему, — Настасья раздражённо махнула рукой. — Только потом не жалуйтесь.
— Душа моя, какие жалобы? — Сабуров всплеснул руками. — Я тебе, красавица, по гроб жизни теперь благодарен — поверь, Сабуров таких слов на ветер не бросает! Только не могу я уже лежать. Не-мо-гу!
— Ой, да ну вас! — Настасья сказала это уже спокойнее, и на щеках у неё проступил румянец. — Вы, главное, отвар, что я дала, пить не забывайте. И хотя бы попробуйте не переутомляться. Вредно вам.
— Помню, душа моя, помню, птичка моя сладкоголосая! — Сабуров сложил руки на груди и посмотрел на Настасью с таким умилением, что та зарделась ещё пуще.
— Теперь-то можно мне хоть до ветру самому сходить? — осведомился Сабуров.
Настасья вздохнула.
— Она меня одного к тебе не отпустила, Дубравин! — пожаловался Сабуров, повернувшись ко мне. — Уход как за дитём малым, вот чесслово!
— А вы дитё и есть, — буркнула Настасья. — Барин, можно вас на пару слов? Наедине.
Сабуров усмехнулся и поднял ладони.
— Понял, понял. Дела сердечные, дела молодые. Удаляюсь!
— Да идите уже! — беззлобно фыркнула Настасья, заливаясь краской до кончиков ушей.
— Иду, иду, душа моя, — Сабуров поднялся на крыльцо и обернулся. — Дубравин! Я тебя в кабинете жду! Поговорить надо!
И удалился, грохоча сапогами по ступеням. Грохот, правда, вышел не такой бодрый, как Сабурову хотелось бы — ноги ещё плохо держали, и на последней ступеньке он споткнулся и едва не свалился, в последний момент ухватившись за перила, но виду не подал.
Настасья проводила его взглядом, в котором сочувствие мешалось с раздражением, беззвучно пробормотала что-то и повернулась ко мне.
— Никакого зла на него не хватит, — сокрушённо выдохнула она. — Барин, это друг ваш?
Я подумал. К слову «друг» я всегда относился серьёзно — несмотря на то, что в Петербурге его разбрасывали направо и налево, и потому оно обесценилось, как фальшивая ассигнация. Но если Сабурова, примчавшегося среди ночи и врубившегося в орду с полутора десятками бойцов, нельзя назвать другом — то кого вообще можно?
— Пожалуй, что да, — сказал я.
— Тогда ему, наверное, не надо объяснять, чем обернётся, если он в где-то в городе начнёт рассказывать, как его деревенская травница от мертвяцкого укуса спасла?
— Не переживай, — серьёзно ответил я. — Сабуров не дурак. Понимает, о чём трепать можно, а о чём промолчать нужно. Но я ему ещё раз напомню, на всякий случай. А ты что же, специально его ко мне привела?
— Да замучил он меня, барин! — возмутилась Настасья. — Никакого терпения не хватит! Не пойди я с ним — сам пошёл бы. А про слабость я не шутила, вы уж поглядывайте за ним. Не могла одного отпустить. Ну и… Вас мне увидеть надо было.
— И по какому же такому делу? — я вскинул бровь, но Настасья была серьёзна. Сунув руку в свою торбу, травница достала из неё кожаный шнурок с несколькими мудрёными узлами, и протянула мне.
— Вот. Наденьте и не снимайте. Ни днём, ни ночью. Особенно если в город поедете.
Я взял шнурок и покрутил в пальцах. Узлы были хитрые, плотные, завязанные явно не наобум. Здесь была какая-то система, какой-то порядок — но я его откровенно не понимал.
— Это что такое? Зачем? — я поднял взгляд на травницу.
— Оберег, — коротко ответила Настасья. — От вас тёмным даром и раньше попахивало, а теперь так и вовсе за версту смердит. Не умеете вы его ещё прятать. Оберег поможет, но вы и сами постарайтесь. Поищите в книге, должно быть написано, как это делать. А то, не ровён час… Не одна я могу такое чувствовать.
От этих слов по спине пробежал холодок. Я и раньше задумывался, что будет, если меня кто почует, а уж после того, как я через нить с неведомой тварью, можно сказать, поручкался… Б-р-р! Не приведи Господь!
— Спасибо, — искренне и горячо поблагодарил я.
— И камень спрячьте, — добавила Настасья. — Не в доме — взаправду спрячьте. Далеко, чтобы не нашли. Вот, — она протянула мне свёрнутый лист бумаги, исчерканный странными символами, — Оберните, когда прятать будете. Мертвяков от камня отвадит.
— Это у тебя откуда? — я с интересом рассматривал бумагу. Символов я таких раньше не видел. Даже в «Некронике».
— Откуда надо, — буркнула Настасья, и по тону было ясно, что расспрашивать бесполезно. У девушки были свои секреты, и делиться ими она не спешила.
В этот момент сверху, из окна кабинета, донёсся зычный голос Сабурова:
— Дубрааааавин! Ну ты что там, на всю ночь решил остаться?
Настасья хмыкнула.
— Идите, барин. А то опять шептаться начнут.
— О чём?
— О том, о чём мне не хотелось бы, — она отвела глаза. — Доброй ночи, барин.
— Спасибо, — запоздало выдохнул я, но силуэт девушки уже растаял среди деревьев. Я постоял, глядя ей вслед, потом посмотрел на шнурок в руке, подумал и надел его на шею, тщательно скрыв под рубахой. Пару секунд посмотрев туда, где исчезла девушка, вздохнул и пошёл в дом.
* * *
В кабинете Сабуров по-хозяйски растапливал камин, сунув несколько поленьев и шуруя в огне кочергой. Услышав шаги, он обернулся и сально усмехнулся.
— О, явился! А шустро ты, ишь-ка! Я уж думал, до утра не дождусь.
Я лишь махнул рукой, сел за стол и отстегнул саблю, привычно положив её поперёк стола. Посмотрел на Сабурова — на его похудевшее лицо, на мундир, болтавшийся мешком, на усы, выглядевшие теперь совсем уж несуразно на этой осунувшейся физиономии, — и сказал то, что следовало сказать ещё два дня назад:
— Спасибо тебе, Дмитрий Александрович. Если бы не ты — не знаю, как бы мы тут…
— Ай, да брось, Дубравин, — Сабуров отмахнулся кочергой, едва не ткнув ею в занавеску. — Дело соседское, как не помочь?
Сказал он это таким тоном, будто приехал репу сажать, а не с мертвяками воевать.
— Тебя бы сожрали — потом за мной бы пришли, — продолжил он, устраиваясь в кресле напротив. — Ну и вообще — повезло тебе, что в разъезде я был, окрестности объезжал. Так бы и знать не знал. Хоть бы послал кого предупредить, Дубравин. Глядишь, и раньше помогли бы…
— Некого мне было посылать, Дмитрий Александрович, — я покачал головой. — Каждый человек на счету. Не до гонцов было.
Сабуров кивнул, помолчал, глядя, как разгорается огонь, и снова повернулся ко мне.
— Понимаю. Ты с мертвяками-то чего сделал?
— Да, а что с ними делать? Выволокли пока за околицу, к лесу ближе. Лежат, воняют. Чего дальше с ними делать — ума не приложу. Их же там, Сабуров, не семь сотен голов и не восемь. Полторы тысячи, как минимум. По головам я, конечно, не считал, но ты сам видел. Полторы тысячи, Сабуров! Откуда их столько взялось-то?
— Хороший вопрос, брат… Боюсь, что вскоре мне придётся на него ответ искать…
Сабуров помрачнел, почесал ус и вдруг посмотрел на меня с выражением, которое я уже научился распознавать. Выражение это означало, что Дмитрий Александрович сейчас предложит какую-то очередную авантюру… От которой невозможно отказаться.
— Слушай, Дубравин, — сказал он, прищурившись. — А не хочешь ли ты ко мне в ватагу вступить?
Я с недоумением уставился на него. Чего угодно мог ждать, вплоть до того, что он сейчас предложит в Порхов к девкам прокатиться, но такое…
— Зачем? — только и нашёл я, что спросить.
— Ну, как тебе сказать, — Сабуров ухмыльнулся, откинулся в кресле и заложил руки за голову. — Слыхал ли ты, что за упокоенных мертвяков казна награду платит?
— Впервые слышу, — уставился я на него.
— А между тем так оно и есть, — Сабуров поднял палец. — За каждую голову, друг мой. За каждую мёртвую голову, которая предъявлена исправнику, казна отсчитывает звонкую монету.
— То есть ты хочешь сказать, что я разбогател, что ли? — хмыкнул я.
— Ну, почти, — Сабуров пожал плечами. — Платят-то не каждому. Обычному крестьянину — кукиш с маслом покажут, даже если он сотню мертвяков порешит. Не положено. Тебе, как помещику… Ну, может, пороху подкинут в качестве награды, да на восстановление деревни чего выделят. Вот и вся благодарность державы. А вот ватажникам, которые на законном задании, за каждого упокоенного мертвеца платят из казны. Если те, конечно, доказать сумеют. Ты думаешь, я обоз вожу только для провианта? У меня мертвяцкая телега со мной всегда ездит, в которой головы засоленные лежат. И за каждого исправник вознаграждение отсчитывает. Ну, помимо прочего.
Сабуров помолчал, давая мне переварить полученную информацию.
— Так что, — продолжил он, — если мы заявим, что мы ватагой, при содействии местного ополчения, временно собранного под моё командование, орду перебили — я с исправника каждый грошик стрясу. Ну и тебя, разумеется, не обижу.
Я посмотрел на него и ухмыльнулся.
— Ну ты и жук, Сабуров.
— На том и стоим, — ухмыльнулся тот, нисколько не обидевшись. — Или ты думаешь, что я ватагу ради тяги к приключениям собрал? Ну так что, по рукам?
— Погоди, — я поднял ладонь. — Я же у тебя в ватаге не состоял на момент нападения. Как ты это объяснишь?
— А это, друг мой, уже не твоя забота, — Сабуров махнул рукой. — О том, кого я в ватагу принимаю, я отчитываться ни перед кем не должен. А вот если спросят — бумагу предъявлю. Ты же у нас офицер? Офицер. Кадетский корпус, звание, всё чин по чину. Ну вот и зачислю тебя своим заместителем… от, скажем, третьего числа. По рукам?
Я помедлил. Деньги — это хорошо. Деньги — это порох, свинец, сера, инструмент, скотина, семена — всё то, чего Малому Днищу не хватало и будет не хватать ещё долго.
Но у каждой медали две стороны, и бесплатный сыр, как известно, бывает только в мышеловке. А Сабуров — при всей его бравости и добродушии — был, как я уже отметил, тот ещё жучара.
— И что взамен? — спросил я прямо.
— Да слушай, я тебя умоляю, — отмахнулся Сабуров. — Ватага — дело добровольное, особенно для дворян. Захочешь — как-нибудь со мной на разведку скатаешься, ежели засидишься в своём Днище. А не захочешь — так и сиди здесь с Ерофеичем своим, самогон потребляй да травницу свою на сеновале…
Он поймал мой взгляд и осёкся.
— Да ладно тебе, шучу я, — поспешно добавил он. — Да только видел, как она на тебя смотрит. Дело молодое, хе-хе. Ну что, Дубравин, решайся!
Я, не мигая, уставился на Сабурова:
— Какой у тебя интерес в этом всем?
— Мой? Да простой! Сущая безделица… Пятьдесят процентов мне и ватаге от той суммы, что у исправника выторгую. Пятьдесят — тебе.
Я аж закашлялся от такой наглости.
— Сабуров, ты охренел? Орду, между прочим, я с мужиками изничтожил! Твоя ватага подъехала к шапочному разбору! Хоть и помогла знатно, не без этого.
— Ну, к шапочному — значит, к шапочному, — будто бы даже немного обиделся Сабуров.
— Иди тогда к исправнику сам. Расскажи ему, как ты со своими мужиками героически орду в полторы тысячи голов положил. Даст тебе пороху бочонок, досок телегу, да от государя благодарность устную. И гуляй, Саша. Без вопросов.
Он замолчал, давая мне время подумать. И, чёрт бы его побрал, он был прав. Без ватаги, без бумаги, без Сабурова с его связями и его репутацией — я получу от казны фигу с маслом. А с ватагой — звонкую монету за каждую голову. Полторы тысячи голов. Даже при дележе пополам — это деньги, на которые можно восстановить деревню и вооружить её так, что никакая орда больше не подойдёт…
— Дьявол ты, Сабуров, — сказал я. — Кого угодно искусишь. Договор хоть не кровью подписывать?
— Нет, — Сабуров ухмыльнулся. — Пером. А вот обмыть можно. Крымское-то у тебя и правда ещё осталось?
— А тебе можно? — я посмотрел на него, прищурившись.
— А ты поди, вон, у дохтура моего спроси, — хохотнул он. — Хотя нет, не иди. Тогда точно тебя до утра не дождусь. Да что ты как маленький, Дубравин? Вино — оно завсегда можно. Особливо учитывая, кто, с кем, когда и в меру ль его пьёт. А мы с тобой все условия соблюдём, как здравомыслящие.
Я хмыкнул, поднялся и полез в сервант. Вина, насколько я помню, оставалось немного. Бутылка, может, две, если поискать хорошо… Да впрочем, чего жадничать? Если всё выгорит, я себе ещё пару ящиков позволю, даже расходов не заметив.
— Ну, за нового ватажника! — провозгласил Сабуров, подняв бокал.
Я лишь вздохнул и отсалютовал в ответ.
Надеюсь, я не пожалею об этом решении…