ГЛАВА 10. АССОЛЬ. БЕС
1980-е гг. СССР
Каждый раз, когда его тела касалась плеть или носок сапога, меня скручивало в приступе дикой боли. Господи, я больше не могу смотреть, как его бьют, я больше не могу знать, что над ним издеваются. Не могу. Я сойду с ума. Шептала ему, что приду и видела только его глаза, наполненные отчаянием. Самым диким нечеловеческим отчаянием и упреком… да, упреком с ядовитой горечью. Из-за Виктора. Я знала, что из-за него. Потому что не пришла днем. Не могла я. Они в гости приехали, и мать перед ними ковриком стелется и меня стелет. Играть для них заставляет, петь, танцевать. И я не могла уйти. Не знаю, как с мостика в воду полетела. Я воды всегда до паники боялась, самый жуткий кошмар был утонуть. Старалась от нее всегда подальше держаться, а тут отец Виктора захотел осмотреть двор клиники. Обсуждал с моей матерью свой вклад в развитие больницы. Они решили сделать сквер со стороны главного корпуса с лавочками и фонтанами. Пока он красочно описывал, как поставит на мостике скамейки, я смотрела как светло-желтые осенние литья, кружась, падают в темную воду. Виктор что-то бубнел позади меня. Кажется, стихи читал. Он думал, что это красиво, а я даже голос его не слышала. Думала только о том, чтобы они быстрее уехали, и я снова оказалась в объятиях Саши. Втянула его запах, закатывая от наслаждения глаза, и шептала, как сильно скучала по нему, как представляла его губы на моих губах все эти дни, что мы были в городе у родителей Виктора. И как он сожмет меня в сильных руках до хруста костей, так сладко и так больно сожмет. В этот момент Витя обнял меня за плечи, и я, отшатнувшись назад, полетела через невысокий парапет в воду. Доли секунд. Какие-то мгновения. Самые жуткие моменты в жизни всегда кажутся бесконечными… Я помнила это падение до мельчайших подробностей. Свое полное падение в этот день и в эту ночь. На то дно, откуда больше никогда не выплыву в черную бездну принадлежности своей смерти в облике человека.
Мой дьявол спас меня от смерти в тот день… чтобы потом убивать самому долгие годы. Убивать беспощадно и жестоко. Но тогда я даже представления не имела, насколько жестоким может быть Саша.
Тогда он был моим спасителем, и за это с него сдирали кожу живьем. Я вырывалась из рук охранников и прибежавших на помощь работников клиники, отталкивала от себя Виктора, его отца и кричала. Я громко и оглушительно кричала, чтобы Сашу не трогали. Меня колотило в истерике, меня лихорадило и выкручивало в их руках. Я превратилась в неуправляемого раненого зверя, который готов был рвать на части его мучителей. Помню, что меня отнесли в комнату, укололи успокоительное и закрыли снаружи. Но меня не брало даже лекарство, я билась в проклятую дверь, дергала закрытые окна. Я так и не сняла с себя мокрую одежду, она высохла на мне. Я даже холод не ощущала, потому что меня жгло от ужаса — мне было страшно подумать, что они делают там с ним. Ведь он вырвался с цепи, ненормальный. Боже какой же он ненормальный. Зачеееем? И тут же контрастом жалкий Витька с дрожащими руками. Который причитал, что вода холодная и он плохо плавает. А Саша не умел. Ублюдок трусливый, он вообще не умел и бросился спасать меня. Мой… мой, такой мой. Ради меня.
Пока билась в двери комнаты, с ужасом вспоминала, как ушла под воду, как сомкнулась надо мной холодная бездна и потекла в горло смерть. А ведь я его звала. Молча. Беззвучно. Не было никого другого, о ком бы я подумала, раздираемая болью от забивающейся в легкие воды. Только он. Эти мгновения растянулись для меня в бесконечность, вереницей потертых кадров на старой кинопленке, проматываемых в темной комнате под треск камеры. Я в его объятиях, сонная и счастливая, под тихий шепот перебираю его волосы, или наши голодные рты, кусающие друг друга в алчных поцелуях-укусах, и пальцы нагло забирающиеся под одежду в поисках долгожданного утоления адской жажды, от которой нас обоих трясло, как обезумевших.
Нас накрывало волнами сумасшествия внезапно и безжалостно. Одно слово, взгляд или его наглый прищур, шепот, ухмылка, и по телу уже проходит дрожь неудержимого возбуждения, когда мысли о его руках заставляют корчиться от боли из-за желания, чтобы прикоснулся. Мы изучали тела друг друга в самом бессовестном и в то же время чистейшем юношеском любопытстве. Изнывая и задыхаясь в приступе дикой похоти, когда я сама подмахивала бедрами, сжимая руками его руки, и умоляла трогать там сильнее, быстрее, а потом жадно срывала с него штаны и принимала в рот его плоть под хриплый стон и собственный триумфальный крик.
А до этого были часы изучения каждой складки друг на друге, каждого изгиба, каждой мурашки от осторожной ласки. Часы благоговейного разврата, когда вместе с любопытством испытываешь все грани дозволенного. И я изучала его тело. В совершенном бесстыдстве касалась сначала руками под его прерывистое дыхание и стиснутые кулаки, пока терпел эту пытку моим девственно-жестоким любопытством. Перехватывал мои руки, тяжело дыша, глядя черными глазами, похожими на адское пекло, мне в глаза.
— Нет… остановись, Ассоль.
— Почему? — тянула за завязки штанов и уже смело касалась его члена, гладила и сжимала ладонью под шипение и тихие ругательства, — Я хочу, чтобы тебе было так же хорошо, как и мне. Покажи, как… покажи, я хочу смотреть на тебя, когда ты взорвешься.
И он показал, двигая моими руками по стволу члена, глядя мне в глаза, пока не запрокинул голову, широко открыв рот, выгибаясь назад и толкаясь мне в ладонь, пачкая ее семенем. Это было самое красивое, что я видела в своей жизни — моя власть над ним, его наслаждение для меня. И я хотела познать все ее грани и испробовать на нем каждую, позволяя ему изучать меня до хриплых стонов агонии в его умелых руках. Потом я касалась его губами, потом я брала его плоть в рот, а потом уже и жадно сводила его с ума со всем рвением обезумевшей от страсти молодой самки. Потому что мы походили на животных. Я сейчас понимаю, что мы мало чем походили на людей в своей страсти. Нас никто не учил. Мы учились друг на друге. Учились до синяков и царапин, до следов на коже и прокушенных губ. Я падала и летела в свой собственный ад очень медленно, с каждым днем шла на дно все глубже и глубже.
Мне казалось, что нет ничего прекраснее, чем ублажать его. Чувствовать языком каждую вену на его члене, и глотать его сущность бешеными глотками, зверея от возбуждения и чувствуя, что это еще не все. Он может дать мне больше. Намного больше… и я жадно хотела получить это все от него каждый раз, когда мы доходили оба до самой наивысшей точки безумия.
— Нееет, маленькая, — шептал мне в ухо, когда я тянула его на себя, инстинктивно раздвигая ноги в неясном предвкушении и стремлении почувствовать тяжесть его тела на себе. Больше, чем пальцы. Больше, чем ласки. Принадлежность. Я хотела ему принадлежать. Вот этому мальчику в ошейнике и на цепи. Я хотела быть ЕГО Ассоль.
— Не так… не хочу с тобой так. Когда мы уедем. Когда моей станешь. Скоро, девочка моя. Уже скоро.
— Я твоя, Божееее, Саша, я настолько твоя, что во мне нет ничего своего. Мои мысли — ты, дыхание — ты, утро мое, ночь. Все это ты. Я так хочу тебя… мне больно…
— Больно? — и этот внимательный взгляд в глаза, от которого сдохнуть хочется, настолько обжигает и обещает то самое большее, — Мне тоже больно… но тебе сейчас станет легче. Обещаю…
Опускался к моим распахнутым ногам и жадно накрывал горячим ртом мою плоть. Самый быстрый и сумасшедший способ заставить меня биться от наслаждения — это чувствовать его горячий язык внутри своего тела и тянущие сосущие движения рта. Под утро я уходила с нашим запахом на всем теле и даже в волосах.
Именно это я видела, идя ко дну и хватая руками ледяную воду. Его на мне… его глаза с расширенными зрачками и приоткрытый рот, шепчущий нежные непристойности…
Ведь никто не учил, как это прилично… и он говорил все, что хотел, называя своими именами каждую часть моего тела и что он с ними сделает.
"— Я говорила, что люблю тебя?
— Говорила вчера.
— А сегодня?
— Сегодня нет.
— Я люблю тебя, Саша.
— Саша… так странно.
— Да, мой Саша, мой-мой-мой-мой."
Мать пришла ко мне ближе к ночи, когда я сломала ногти о дверь и сорвала голос от требований выпустить меня из комнаты.
Она вошла в спальню. Прикрыла за собой дверь и села за стол, постукивая шариковой ручкой по столешнице. Мне даже показалось, что она нервничает.
— Прекрати истерику, Аля. Никто ничего не сделал нелюдю. Он там, где и положено ему быть. Но, чтоб ты понимала, что он такое, я тебе кое-что покажу.
Она развязала тесемки бордовой папки и протянула мне несколько фотографий.
— Он погубил пять человек за время пребывания здесь. Одного ученого, которому нанес пятьдесят три удара ножиком. Вдумайся, Аля. Пятьдесят три. И трех охранников. Одного из них недавно. А троих других сегодня. Ты знаешь, что он сделал с Геннадием? Ты не хочешь этого знать, но я пошатну твой розовый мир, чтобы ты понимала, кто и почему содержится здесь на цепях и в ошейнике.
Она подалась вперед, и я впервые видела, как у матери дергается уголок глаза и раздуваются ноздри, то ли от ярости, то ли от какого-то извращенного возбуждения.
— Он снял с него кожу. Содрал зубами, понимаешь? Он грыз его живьем, а потом повесил его на крюк в своей клетке и обмазался весь его кровью. Но это после того, как зарубил топором двоих охранников.
— П… почему?
Я смотрела на фотографии мертвого Геннадия и чувствовала, как к горлу подступает тошнота, как покрывается испариной тело. Саша не мог… он не мог так с человеком. Он же добрый, он… я же его знаю.
— Потому что он нелюдь. Потому что Геннадий застрелил взбесившуюся волчицу, которая на него бросилась, и этот зверь обглодал живого человека. Живого, Аля. Это не человек, запомни. Это объект. Вот за кого ты заступаешься, дочь. Так что прекрати истерику и ложись в постель. Мы поговорим завтра… Мне теперь нужно со всем этим разбираться в милиции. Я очень надеюсь, что тебе не придется давать показания, и папа Виктора нам поможет.
Когда она ушла, я уткнулась лицом в подушку и зарыдала… я поняла, почему он так поступил — они убили Маму. Они убили самое дорогое, что у него было, и ему сейчас не просто больно — он сходит с ума от боли. Он озверел от нее. Наверное, я тогда должна была задуматься, должна была понять, с чем имею дело, но я любила его так отчаянно и безумно, что находила оправдание всему… и я никогда его не боялась. Дождавшись, когда в клинике стихло, и мать уехала, я пробралась в лабораторию, которую сегодня никто не охранял. Потому что я обещала ему прийти. Потому что, кроме меня, у него больше никого не осталось.
* * *
Она сама пришла ко мне. Монстр. Стояла возле клетки, в которую кому-то, я, действительно, понятия не имел, кому, удалось запихать меня. В конце безумия, которое так же стерлось из памяти, оставшись на губах тошнотворным послевкусием чужой крови и навечно в голове кадрами искривившегося от боли лица Генки-крокодила. Странно, я так сосредоточенно пытался вспомнить, что же случилось после того, как смех его за спиной услышал… но на задворках воспоминаний всплывал именно этот смех. Вот ублюдок громко и издевательски ржет позади меня, а вот его уродливое жирное лицо, испещренное неровностями. Я с трудом узнаю его — настолько исказила гримаса боли.
В висках собственная головная боль ритмичными ударами. Это от напряжения. И злости, примешавшейся к нему. Потому что в мозгу пустота. Абсолютная. Успокаивающая и в то же время раздражающая.
— Доволен?
Доктор впервые заговорила со мной, и от неожиданности я вздрогнул и повернулся к ней. Точнее, она впервые задала вопрос, не относящийся к моему физическому состоянию и не требующий обязательной фиксации ответа в исследованиях.
— Он убил Маму, — глядя на хладнокровное безразличие в глазах за тонкими очками.
— Но теперь ты доволен тем, что натворил?
Она шагнула к клетке, благоразумно остановившись в паре метров от нее.
— Он убил и ошкурил Маму.
Повторил, пытаясь понять ее вопрос. Нет, я не был настолько туп… но в тот момент я не мог связать воедино это слово "доволен" с тем, что творилось вокруг. С запахом смерти Мамы, осевшим на прутьях клетки, с лужами ее крови под моими ногами, с кусками ее шерсти на грязном полу… Как можно было стоять, смотреть на весь этот Ад безучастным, отстраненным взглядом… как смела она смотреть на тело моей матери, снятое и лежавшее на земле возле нашего вольера, как на ненужный мусор? А именно так она смотрела: с презрением, поверх очков, сморщив аккуратный нос.
— Но ты ведь отомстил. Ты убил отца двоих детей и примерного мужа. Тебе нравится быть отомщенным?
Снова в ее глаза, пытаясь разглядеть хотя бы каплю человечности в них.
— На твоих губах его кровь. Посмотри на свои руки — под твоими ногтями частицы его кожи. Ты уничтожил здорового мужика намного больше тебя голыми руками.
Показалось или в голосе этой твари просквозили нотки восхищения?
Я встал с тряпок, на которых сидел, и сделал шаг вперед.
— Он, — еще один, удерживая заинтересованный взгляд, — убил, — еще шаг, ожидая, когда эта сука отступит назад, — мою, — вцепиться руками в окровавленные прутья, — Маму.
Дернуть их на себя, чувствуя, как поднимается изнутри гнев, как вскипает он, разъедая внутренности, вызывая желание наказать за абсолютную холодность монстра.
— И я убил бы его снова. Понимаешь ты, тупая сука?
Она усмехается, отворачиваясь от меня:
— Я знала, что ты не так-то прост, нелюдь, как бы упорно ты ни молчал на наших сеансах. Считай, — пожала плечами, — что ты выкупил свою никчемную жизнь тем, что спас мою дочь. Иначе сейчас бы твой труп валялся на свалке. А знаешь, чем ты отличаешься от Геннадия? Тем, что его похоронят по-людски и по нему будут плакать. А о твоем гниющем на мусорке теле не вспомнит никто и никогда.
Она ушла, сказав, что меня переведут на другое место, пока будут чистить вольер. Ушла, оставив меня наедине с желанием вырваться из этого долбаного плена металлических решеток и вцепиться в ее шею. Дрянь. Бесчеловечная, бездушная мразь, смотревшая на всех вокруг как на опытные экземпляры.
Закрыл глаза ладонями, когда в голове прозвенел ее металлический голос: "Ты выкупил свою никчемную жизнь тем, что спас мою дочь…" Ни хрена… Доктор не знала, что я не свою жизнь выкупал, а жизнь Мамы отдал за бесценок.
Отдал, чтобы увидеть, как моя Ассоль с каким-то уродом худощавым прогуливалась. В то время, как я ждал ее здесь. По ночам запястья себе кусал, чтобы не выть от тоски, потому что не приходила ко мне день, второй, третий. Она развлекалась с недоноском в отвратительно чистом белом костюме, пока я прислушивался к ночному шороху все эти ночи. Ночь за ночью. Под мерный храп сменяющихся охранников или под их пьяные разговоры.
Она развлекалась где-то… сучка.
Не смотреть по сторонам. Стараться не дышать. Только не в этой вони. И с какой-то странной благодарностью и в то же время ненавистью идти вслед за лаборантом в белом халате и с пистолетом в трясущихся руках, следуя за ним в свое новое пристанище.
Не знаю, сколько часов я провел, уставившись в потолок над своей головой. В мозгу ни одной больше мысли. Абсолютная пустота и безразличие. Выкупил жизнь… к чему мне теперь эта жизнь? И в голове набатом — обещала прийти. Ведь обещала. Да только вот на хрена ты ей? Нелюдь. Никто. Хотя теперь она знает, что ты и сам монстр. Побоится прийти. Любая нормальная девушка побоялась бы. Осталась бы с тем, в белом костюме. С тем, кем не смогу стать никогда. Какую бы одежду на себя ни надел. С человеком.
Тихий шорох откуда-то со стороны двери. Я даже не пошевелился. Может, оно и к лучшему. Наверняка, кто-то из трусливых подонков, боящихся пристрелить меня при свете дня. Как они обставят мою смерть перед доктором? Да разве имело это значение?
И вдруг голос услышал… тихий… испуганный.
— Са-шааа…
Родной. До боли родной… вскочил со своего места и к решетке бросился, чувствуя, как забилось истерически сердце о ребра.
Стоит. В глазах слезы непролитые. Щеки бледные. Губы трясутся. И волосы растрепанные выбились из прически. Почему-то на них обратил внимание. Не понравилось, что в пучок на макушке собраны. Как у монстра. Руку протянул между прутьями и пальцами в ее волосы, сдирая заколку, чтобы завороженно смотреть, как падает темный водопад на худые плечи. Но, когда прижалась к клетке с той стороны, отпрянул. Перед глазами кадрами, как тот так же волос ее касается, щек этих бархатных, прижимает к себе, мокрую и дрожащую, успокаивая и шепча что-то на ухо. Руку отдернул, чувствуя, как закололо кончики пальцев от желания почувствовать тепло ее кожи и в то же время от отвращения. Не смогу ее делить. Ни с кем и никогда. После того, как только своей считал. Лучше совсем отказаться, чем за другими подъедать.
— Уходи, — словно со стороны голос свой услышал, — зачем пришла? Уходи отсюда.
* * *
Он не походил на себя сейчас. Скорее, напоминал того мальчика, которого я когда-то впервые увидела, того, кто не впускал меня в клетку и рычал на меня, как зверь. Но только сейчас он стал старше на несколько лет, и он уже не рычит. Ему и не нужно. Достаточно звериного взгляда, от которого сердце замирает: у меня от предчувствия боли, а у других от ужаса. Наивное предположение, что, если знал хищника с детства и он позволял тебе играть с ним и даже иногда побеждать, то в дальнейшем, став опасным убийцей, он сделает скидку на прошлое. Не сделает. Зверь остается зверем всегда и, если он посчитает, что вы для него чужак или представляете опасность, перекусит вам глотку без сожаления. Тогда я этого не знала, тогда я была из тех наивных, что не боятся хищника, забывая о том, кто он на самом деле.
Смотрит исподлобья безумными черными глазами. Странно смотрит. С ненавистью. И когда резко заколку содрал, на глаза слезы навернулись, потому что я чувствовала, как у него все клокочет внутри. Он близок к срыву, но не срывается. Научился держаться со мной. И я словно видела, как внутри него такая же цепь, которая держит его звериную сущность. Я это нагнетание ощущаю кожей только понять не могу почему и сейчас тоже. Ведь я выполнила обещание. Я пришла к нему.
Конечно, нашла не сразу, и опять ключи пришлось доставать, потому что его перевели в другую клетку в самой дальней комнате лаборатории. Сашу вымыли. Процедура, о которой он мне не рассказывал, но я однажды видела, как его загоняли в душевую и поливали из шланга, заставляя мыться. Швыряли ему мыло и мочалку. Один держит на прицеле, второй поливает водой. Иногда такие процедуры проводились несколько раз в день, если его уводили в лабораторию. Но обычно вечером. Тогда я впервые видела его раздетым. Пряталась и смотрела во все глаза на сильное тело и на то, к бугрятся железные мышцы, настолько рельефные, как будто он нарисован гениальным художником. Бычья шея, огромный разворот плеч и сильная грудь, мощный торс с выпуклыми кубиками гранитного пресса, узкие бедра и сильные, накачанные ежедневными кроссами ноги. С утра Сашу неизменно забирали из лаборатории куда-то за пределы клиники. Я думаю, там проходили какие-то тренировки на выносливость. Мать проводила свои опыты на всем, на чем могла, исследуя своего подопытного со всех сторон. У него было безумно красивое тело, идеальное с ровной темной шелковистой кожей, и когда по ней стекали струи воды, мне становилось жарко, и я закрывала глаза, тяжело дыша. А потом воспроизводила увиденное в своей маленькой душевой и сходила с ума от дикого томления. Я тогда не умела себя ласкать… всему этому я научусь именно с ним, теряя стыд, когда он просил или требовал сделать что-то для него.
Сейчас на нем были чистые штаны, без привычной мешковатой рубашки, а от темной кожи пахло мылом, и волосы еще не успели высохнуть. Держится за решетку, глядя на меня, стиснув скулы, а потом вдруг это "уходи", и у меня внутри все оборвалось. Дрожащими руками искала ключ на связке, пока не нашла подходящий. Открыла замок и дернула дверь на себя.
— Не уйду. Я обещала прийти и пришла. С тобой хочу быть. Са-а-ша.
Несколько шагов к нему, хватая за плечи.
— Я все знаю… про Маму. Мне жаль… как же мне жаль, любимый. Так жаль. С тобой. Мне надо с тобой сегодня. Очень надо.
Пряча лицо у него на груди и вдыхая аромат его кожи, пробивающийся через запах мыла.
* * *
Лжет она. Умом понимаю, что лжет, потому в глаза ее смотрю… а они такие же. Абсолютно такие же, как у монстра, который несколько часов назад безразлично на изуродованное тело волчицы моей смотрел. Те же и в то же время другие. Боль в них. Не моя отражается, а ее собственная. Вздрогнул, когда в плечи вцепилась, и едва не зашипел, когда кожу в месте касания словно языки пламени лизнули.
Головой качаю, сбрасывая ее ладони с себя и отходя назад. Перед взглядом — как тот ублюдок ее к себе прижимает на моих глазах.
— Врешь.
Не могу дальше говорить. В горле имя волчицы застревает. Потом со временем оно так и останется торчать там, впиваясь острыми иглами в глотку и при каждом воспоминания раздирая до крови мясо, а тогда казалось настолько неправильным говорить о Маме, когда в висках обвинения продолжали звучать.
— Уходи. Исчезни.
Отступая назад. Если не уйдет, вышвырну ее отсюда на хрен.
— Не хочу тебя видеть. Отвык. И про Ма… про нее не смей говорить.
* * *
Гонит, а мне все равно, он назад, а я к нему, хватая за руки.
— Почему? Почему вру? Не могла раньше прийти, не могла, понимаешь?
Не понимает, глаза страшными становятся, и голова все ниже опускается, смотрит из-под сдвинутых густых бровей вначале на мои губы, потом ниже — на все то же платье нарядное, в котором из воды вытаскивал, на нервно вздымающуюся грудь, и челюсти сильнее сжимаются.
— Тебе больно… я знаю, очень больно. Я боль твою чувствую.
Сильно сжала его руки и приложила к своим щекам, целуя по очереди то одну, то другую ладонь.
— Я с тобой ее разделить хочу… я тоже любила Маму. И мне не нужно лгать… зачем я здесь тогда? Зачем мне тогда ты, если я лгу? Я же люблю тебя, Саша.
* * *
Шепчет отчаянно, быстро, а мне рот ей заткнуть хочется. Чтобы голос не слышать лживый. И не чувствовать губы обжигающие на своих руках. Заткнуть рот ладонью, чтобы целовать не смела…
А самого начинает колотить от прикосновений влажного языка. В голове вспышкой, какие сладкие на вкус губы ее, как вкусно впиваться в них своими и стоны ее жадно глотать.
Только на вопрос ее ответа не могу дать. Потому что незачем. НЕЗАЧЕМ. И все эти дни незачем был. Пока рядом франт тот ошивался. А сейчас, видать, уехал, и она про игрушку свою вспомнила.
Схватил ее за запястье и к двери бросился, утягивая девчонку за собой. Оттолкнул к решетке, собираясь выставить наружу, если понадобится, а эта чертовка в прутья тонкими руками вцепилась, так, что костяшки пальцев побелели.
— Пожалеть пришла? Подачку принесла? Не надо мне твоей подачки. К своему иди… с которым была. Все это время. — в лицо ей прорычал, ощущая, как сводит скулы от потребности поцеловать эти губы полные, — Вали отсюда. Ва-ли.
* * *
А ведь он просто ревнует. Меня никогда в жизни никто не ревновал, а он едва о Викторе сказал, и я почувствовала это облегчение. И отступил панический страх, что и правда гонит, что надоела, что не нужна больше. Да, он в клетке. Да, я прихожу сама, но мне всегда казалось, что может настать день, когда он не примет, когда вот так выставит за дверь… когда, возможно, ему надоем я.
— Не была я с ним. Со всеми была. Мать заставила. Могла бы, к черту бы их послала и здесь на полу у ног твоих спала бы.
Руки за голову закинула, держась за прутья, вздернув подбородок, и глядя снизу вверх, как раздуваются ноздри его неровного носа и двигаются желваки на широких скулах.
— Заставь уйти. Сама не уйду.