ГЛАВА 6. АССОЛЬ

ГЛАВА 6. АССОЛЬ

1980-е годы

Ключи я тогда так и не вернула. Слышала потом, как мать уволила одного из охранников за то, что потерял их. А я злорадствовала. Позже я буду устраивать им самые разные козни, чтоб избавиться от надзора и спокойно пробираться в лабораторию. Я начала приходить туда по вечерам, когда везде выключали свет, и мать уходила в операционную или в другой корпус, а охранник или спал, или смотрел маленький телевизор у себя в подсобке.

Долгое время меня встречали рычанием и полным игнорированием. Волчица щетинилась, а мальчик сидел у стены и даже не думал обращать на меня внимание. Мне казалось, я его раздражаю своим присутствием. Разговаривать со мной он либо не хотел, либо не умел. Но мне и не нужно было — я разговаривала с ним сама. Наконец-то кто-то просто меня слушал. А он слушал, я точно знала. Потому что стоило мне замолчать, как мальчик поднимал голову и смотрел на меня своими очень темными глазами из-под лохматой челки. Словно ожидая продолжения. И в то же время мне казалось, что я прихожу напрасно, что он не хочет этих встреч. Не хочет, чтобы я врывалась в его узкий мир, ограниченный клеткой, и мешала ему быть никем, мешала упиваться ненавистью и болью. Просто я тогда понятия не имела, что этот мальчик со взглядом зверя пережил в своем заключении столько всего, что мне и не снилось, и ни в одной книге таких кошмаров не прочтешь. Он испытал и делал то, что ребенку делать и знать не положено… но об этом я узнаю намного позже. Это только с виду он выглядел юным, и наша разница в возрасте казалась мне не такой уж и большой. Между нами была пропасть такой глубины, что не видно краев и дна. Моя наивность и его искореженная психика и извращенное понимание о нормальности не вязались вместе.

Я приносила ему еду. Первое время он не брал и с опаской смотрел на бутерброды с колбасой и овощи. Потом я поняла, что он их никогда раньше не видел. Его кормили липкими кашами-похлебками и кусками вареного мяса, а еще он мне не доверял настолько, чтоб взять у меня еду.

— Это вкусно. Правда. Я их специально тебе оставила.

Протянула руку, но мальчик не взял хлеб, и тогда я надкусила и с полным ртом пробормотала:

— Вкусно. Мммммм. Точно не хочешь?

Протянула еще раз, и теперь он отобрал у меня хлеб и набросился на него, словно одичалый зверь, набивая полный рот и давясь. Позже я учила его есть нормально и говорила, что так может глотать только его Мама, а он — человек и должен кушать аккуратно и культурно. Позже я начну приносить ему ложку и вилку, учить пользоваться ножом и салфетками. Позже я буду отдавать ему все, что знаю и умею сама, а он будет жадно пожирать знания с диким любопытством и какими-то нечеловеческими способностями ко всему, что даже мне давалось с трудом. Наверное, это и были результаты тех опытов, что проводили над ним — его гениальность, поражавшая меня до онемения, когда он будет решать для меня математические задачи для старших классов и высчитывать формулы по химии и физике. Когда научится читать и уже через пару лет станет делать это сам и быстрее, чем я. Когда выучит несколько языков, только чтоб доказать мне, что он это может, а значит, и я могу выучить свой несчастный французский и сдать без проблем экзамены. Возможно, эта страсть к знаниям развивалась из-за того, что он жил в вечном заключении, в постоянной тоске и одиночестве, и его единственным другом, гостем, учителем всегда была только я — источник информации, удовольствия и эмоций.

Но все это было позже, спустя годы, а тогда я была, скорее, раздражающим фактором, кем-то, кто вторгался в его личное пространство и выдернул из жуткой зоны странного звериного комфорта. Перелом случился неожиданно для нас обоих… и все же так ожидаемо, ведь я так тянулась к нему, что рано или поздно он должен был ответить мне взаимностью. На ласку откликается даже дикий зверь, а он все же был человеком. Искалеченным ребенком с опытом старца, прошедшего ад, но все же ребенком, и ему нужно было, чтоб его любили. И я любила со всей силой своей маленькой и наивной души. Любила искренне и от всего сердца. Такое чувствуется. Никто из нас еще не умел притворяться. Мы были всего лишь детьми.

— Хочешь, чтоб я ушла? Почему ты все время молчишь и даже не смотришь на меня? Делаешь вид, что меня здесь нет.

Молчит, лежит на боку, отвернувшись к стене, и даже не обернулся ко мне. Такого еще не было. Раньше просто сидел у стены и молчал, но хотя бы смотрел на меня или реагировал на присутствие деланным равнодушием, украдкой поглядывая в мою сторону.

— Я уйду и не приду больше. Сиди здесь один. Мог бы хотя бы спасибо сказать, что я еду тебе приношу.

Ни слова не сказал, даже не пошевелился.

И я разозлилась, швырнула бутерброд ему в клетку и, встав с пола, пошла к двери. Первая ссора, которую я устроила ему сама, и сама же не выдержала и дня. Ссора, после которой я поняла, насколько он гордый, этот мальчик в клетке с цепью на шее и со шрамами на лице, и на руках. Он не прикоснулся к тому бутерброду, что я швырнула ему, как животному, он так и лежал на полу у стены. К нему не притронулась и волчица. И это несмотря на то, что его миска была пуста со вчерашнего дня. В выходной их не кормили, лаборатория была закрыта, как и кухня. И несмотря на голод, Саша не тронул сверток, и так и не встал с подстилки. Я медленно подошла к клетке, прислонилась к ней лбом, вглядываясь в его силуэт и не обращая внимание на рычание волчицы.

— Сегодня первый раз пошел снег. Он очень холодный, мягкий и белый. Я люблю снег. Ты знаешь, что это такое? На небе собираются тучи… ты не знаешь, что такое небо? А солнце? Аааа… цветы? Птицы? — не шевелится, а я вблизи вижу пятна на его рубашке. Темные, почти черные, и вдруг понимаю, что это кровь.

Чувствую, как саднит в груди и слезы пекут глаза. Я тогда расплакалась при нем, мотая головой из стороны в сторону.

— Как не знаешь? Почему? Небо… как можно не знать, что такое небо? И солнце… — мой голос срывался, и я сползла на пол, — почему? Зачем так?

Мне это показалось еще более ужасным чем то, что кто-то его бил. Помню, как он подскочил к клетке, когда я начала плакать. Сидел с другой стороны решетки на коленях и смотрел на меня, а я смотрела на его лицо с новыми следами побоев и не могла успокоиться.

— Почемуууу… они тебя бьют почемууу? Кто это делает? За что?

— Я нелюдь, — очень тихо, а я вздрогнула и схватилась двумя руками за решетку, — не-лю-дь, — тряхнул решетку, — но-мер-сто-три-над-цать.

— Ты человек. Человек…

Саша вдруг протянул руку и тронул мое лицо, потом посмотрел на мокрые пальцы и поднес их к губам, лизнул. Помедлил несколько секунд и вытер их ладонью.

И он снова позволил мне войти в клетку, как тогда, когда я мазала его порез на лице. Я промывала его раны и рыдала, меня трясло от той жестокости, что проявляли по отношению к нему. И я поняла, почему он не встал ко мне — не мог. Ему было очень больно встать. Все его худое, но мускулистое тело было покрыто синяками, ссадинами и порезами. Руки со следами инъекций и клеймо с номером на плече. С тем самым, что он мне назвал. Он встал только тогда, когда я заплакала…

Все же я начала спрашивать у матери о ее исследованиях и о людях, которые есть в ее лаборатории, на что она ответила, что эти люди безнадежно больны и опасны для общества, и все, что происходит в лаборатории, это более чем гуманно по отношению к ним. Ведь могло быть намного хуже. Несчастных кормят-поят, и они служат на благо отечеству и всему человечеству, ведь с их помощью разрабатываются вакцины и лекарства. Она любила говорить о пользе своих открытий, ее глаза загорались безумным огнем, и она тряслась от собственной значимости и гордости за себя. Ей даже в голову не приходило что то, что она делает, это и есть преступление против человечества. И те, кто покровительствуют ее работе, такие же твари, как и фашисты.

После того дня я принесла к клетке альбом с красками и начала рисовать для него все, что он никогда не видел. Учить его словам.

— Вот это снег, — говорила я и ставила точки на бумаге, а потом давала ему кисточку, и он ляпал на бумагу толстые кляксы.

— Нуууу, это снегопадище. Надо маленькие. Вот такие.

Я забирала кисточку и ставила маленькие, а он снова кляксами.

— Ладно. Хочешь, я нарисую тебе солнце?

Кивнул, и я принялась старательно выводить на альбомном листе в углу желтый полукруг с лучами.

— Солнце огромное. Оно горячее. И благодаря ему днем светло.

— Светло.

Повторил за мной, и я посмотрела в его лицо. Такое подвижное, с очень цепким взглядом и ровными крупными чертами лица. Он был красивым какой-то странной красотой, не похожей на привычные для меня лица. Бледная кожа, которая потом задубеет летом и станет очень темной, когда его начнут выгонять работать на улицу. Мать затеет стройку деревянного корпуса за лазаретом, и Беса переведут в сарай на летнее время, вместе с волчицей посадят на цепь. Именно тогда я увижу то, что приведет меня в настоящий ужас, пойму, зачем мать строила еще один корпус — туда привезут новую партию женщин. Больных, как говорила моя мать. Я еще верила ей. Я еще была чистым и наивным ребенком, который ужасался несправедливому обращению с Сашей и в то же время не понимал, что это все дело рук моей матери. Я считала, что ей приказывают и заставляют ее проводить все эти ужасные исследования. Так мне было легче жить с этим. Так я могла абстрагироваться от всего происходящего. Сейчас я себя за это ненавижу.

Но тогда я была настолько одинока, несмотря на всех репетиторов и учителей, на мать — фанатичку и деспота, которая могла целым днями не общаться со мной, на одноклассников, которые мне были ничем не интересны. У меня появилась своя тайна и мой собственный друг. Меня просто швырнуло к подопытному мальчику без имени и фамилии, обреченному на смерть по вине моей матери и, если бы она узнала о нашем общении, она бы ужаснулась. Потому что ее больные из лаборатории людьми не считались, она говорила, что они второсортны и ненормальны.

А еще я пошла в драмкружок при школе и показывала своему новому другу все, чему нас там учили. Я заучивала наизусть реплики и играла для него в самых разных сценках, иногда заставляя его смеяться или хмурить брови. Больше всего он не любил, когда я плачу. Первое время подрывался и оказывался возле меня, а когда я смеялась, и он понимал, что его обманули, в ярости отталкивал от себя и больше не хотел смотреть. Тогда я начинала танцевать для него. Это Сашка любил. Он жадно смотрел, как я двигаюсь под музыку, играющую в маленьком магнитофоне на батарейках, который я проносила в сарай. Первый раз, когда принесла, он шарахнулся от него в сторону и вжался в стену, а когда я рассмеялась, поймал меня и повалил в сено. Он ужасно ненавидел, когда над ним смеялись. Мне тогда было двенадцать, и это был первый раз, когда Саша ко мне прикоснулся. Потом я читала ему стихи и книги вслух, а позже показала, как пишется мое и его имя. С этого все и началось. Его обучение всему, что я знала сама, и даже тому, что не знала. Скоро я начала проводить с ним все свое свободное время. И сама не заметила, как весь остальной мир потерял для меня значение. Все, кроме него. Никто из тех, кто меня окружал, не смог стать интереснее молчаливого мальчика с черными большими грустными глазами и белозубой улыбкой, которую я увидела лишь спустя два года нашего общения. До этого Саша не умел улыбаться. Он стал мне ближе всех на свете… Это было начало той самой любви, которая потом превратится в дикую, одержимую страсть. Настолько страшную, что о ней никогда бы не написали в книгах, которые я читала. Про такую любовь никто не пишет песен и стихов. Про нее не рассказывают.

Все начало меняться после того, как мать отправила меня на лето к родителям моего нового одноклассника Виктора. Его мать была замужем за академиком Бельским, руководившим первым Главным Управлением Минздрава СССР. К моей матери она приезжала по очень деликатному вопросу, который раскрылся для меня лишь спустя много лет — Нина Михайловна сделала аборт на поздних сроках и долго восстанавливалась в госпитале научного центра.

Конечно, сдружились они, потому что матери такая дружба была весьма выгодна, и ее центр получил мощную поддержку в лице академика. А я противилась отъезду как могла, но меня заставили уехать под страхом вообще отправить в столицу к троюродной сестре матери. Там я и подружилась с Виктором. А точнее, он со мной. Все эти три месяца я вела дневник, где записывала для Саши все, что происходило на даче Бельского: что у него есть собственная конюшня и три канарейки, и что у них в гостиной стоит огромный рояль, и я все лето на нем играла, а Петр Андреевич сказал, что подарит его мне, так как у них на нем никто не играет. Слово свое он сдержал, и когда я приехала домой в конце августа, рояль уже стоял у нас в гостиной. А моя мать сияла от радости и даже расцеловала меня в щеки. Оказывается, Бельский посодействовал, чтобы клинику расширили, а саму Ярославскую приставили к государственной награде. Вечером все Бельские ужинали у нас, а я места себе не находила, я хотела увидеть Сашу. Я об этом думала всю дорогу, пока мы ехали домой, и потом, когда раскладывали вещи. Забежала к себе, швырнула сумку и бросилась к сараю. Его там не оказалось, и я в ужасе втянула воздух и прижала руки к груди. Выскочила на улицу, оглядываясь по сторонам, а потом услышала стук монотонный и равномерный где-то за зданием лаборатории. Конечно же, он работает. Что ж я так испугалась, глупая? Но от страха, что с ним что-то случилось, дрожали колени и руки и было нечем дышать. Пошла на звук и остановилась, увидев его сзади, замахивающегося топором и раскалывающего поленья на дрова. Я смотрела на него, и внутри поднималось что-то невиданно мощное, что-то совсем не детское. Его тело такое сильное. Загорелое и покрытое шрамами отливало на солнце бронзой, и мышцы перекатывались под загрубевшей кожей, и пот тек между лопатками. Мне вдруг показалось, что ничего красивее этого я никогда в своей жизни не видела. В тот день я впервые почувствовала в нем мужчину. И пусть его называли тварью и уродом, для меня он был невыносимо красив. Не похожий ни на кого из моих сверстников, сильный, мощный зверь. Я эту мощь ощущала на расстоянии, и от нее вибрировало все тело. На нем ошейник и цепь, обмотанная вокруг железного столба, а кажется, что он свободней любого, кто меня окружал. Он настоящий в своей неволе, искренний в каждой эмоции. Человека можно ломать физически сколько угодно, но не сломить его дух. Я тогда всхлипнула от переполнявших меня эмоций во время этой встречи, и сама не поняла, что делаю — бросилась обнимать его сзади.

— Са-шаа, это я, — прижалась щекой к мокрым от пота лопаткам, привстав на носочки, а он медленно опустил руки с топором и вдруг тихо, но внятно, произнес:

— Кто? Ты?

— Ассоль. Твоя Ассоль.

Все еще довольно жмурясь, потому что ужасно по нему соскучилась и не могла сдержать распирающего меня счастья видеть его снова.

— Моя?

— Твоя.

Он резко повернулся ко мне, оскалился, продолжая сжимать в руке топор. Но я даже не попятилась назад, я никогда его не боялась.

— Я — нелюдь, ясно? Я сам себе не принадлежу. Уходи туда, где была все это время.

Так много слов и столько в них ненависти.

— Твоя… — так тихо, что сама себя едва слышу, а сама в глаза его дикие смотрю и понимаю, что не просто соскучилась, а умирала без него… какие же у него красивые глаза. Дьявольские, адские, и тьма в них бешеная, она тянет в себя и манит.

И вдруг сухой щелчок затвора.

— Отойди от нее, тварь. Шаг назад, сученыш. Топор положи, а то выстрелю.

А он так и стоит напротив меня, и на губах появляется страшная улыбка, похожая на оскал звериный. И я понимаю ее смысл — он смеется над тем, что я сказала. Показывает мне, что у таких, как он, никогда не будет чего-то своего.

— Топор, ублюдок. Я тебе мозги вынесу… три шага назад от нее и на колени.

— Положи топор. Пожалуйста, — умоляю я. Мне страшно, что охранник выстрелит, — Он убьет тебя. Прошу, положи. Я больше никуда не уеду… не уеду, обещаю тебе.

И он опускает топор, тот выскальзывает в траву, и я слышу, как свистит в воздухе плеть, опускаясь ему на спину, а он даже не вздрагивает, смотрит мне в глаза. Вздрагиваю я. Больно мне. Так больно, что слезы из глаз катятся.

— На колени и руки за голову.

— Твоя, — шепчу беззвучно, пока его полосуют плетью. А он и не думает на колени становится. И я понимаю, что не станет никогда, пока до полусмерти не забьют. Упрямый, гордый до сумасшествия псих. Такими не становятся — такими рождаются. С жаждой свободы и чувством собственного достоинства.

Закричала и бросилась на охранника, умоляя отвести меня в дом, чтобы отвлечь. Но Беса все равно избили уже поздно вечером и так и бросили валяться на земле, а ближе к утру унесли в сарай и заперли там на замок.

В тот день мать впервые испугалась за меня и расспрашивала, каким образом я оказалась так близко к объекту, а потом убеждала меня, насколько он опасен и что таких, как он, отправляют в психиатрические клиники и связывают по рукам и ногам, а она старается держать их в узде. Просила, чтоб я больше так не рисковала никогда.

Она бы, наверное, сошла с ума, если бы узнала, что этой же ночью я открою замок, проберусь в сарай и буду лежать рядом с ним, согревая его своим телом от ночной прохлады и озноба от горящих ран.

— Сашка, мой хороший… зачем? Никогда не делай так. Я не хочу, чтоб били тебя. Обещай.

Усмехается уголком пересохших губ с запекшейся кровью.

— Обещай, не могу, когда тебе больно. Не могу. Меня на части разрывает.

— Правда? — и продолжает улыбаться, маньяк сумасшедший, какой же он сумасшедший.

— Правда.

— Это хорошо.

Невыносимый… но именно тогда я поняла, что люблю его. Безумно, до сумасшествия его люблю. Потом эти чувства будут мутировать до той самой люти, которую и любовью нельзя назвать. А тогда у меня впервые в животе взметнулись бабочки и дико забили крыльями под ребрами.