ГЛАВА 15,

ГЛАВА 15,

в которой повествуется о женской зависти, ревности и прочих прелестях существования в коллективе сугубо женском

Люди бывают разные, как и свечи: одни для света и тепла… а другие — в задницу!

Заключение, сделанное панной Раневской на основании немалого жизненного опыта

— А вот вам вальта. — Евдокия выбросила карту, перекрывая Лихославову десятку, и поморщилась, когда он ответил:

— И вам, милая панночка…

Червового не пожалел. Валет хорош, белобрыс, улыбчив, чем-то на Лихослава похож.

— Ха, не напугаете…

Бубны были в козырях. И хитрая физия червового валета скрылась с Евдокииных глаз.

— Рискуете, панночка. — В руке Лихослава остались три карты, он поглядывал то на них, то на Евдокию, и по глазам нельзя было понять, о чем думает…

— Риск — дело благородное. — Евдокия прикусила кончик косы. На руках была одна мелочовка, и если Лихослав не заберет нонешний банк или не сыграет на отбой, то вернутся все вальты, а с ними и десятки к Евдокии.

Он же не спешил.

Думал.

Тарабанил пальцами по полу…

— Ежели так, то, может, ставки поднимем?

— Отчего бы и нет? — И Евдокия подвинула две шоколадные позолоченные медальки к банку, в котором уже было с полдюжины трюфелей, остатки пьяной вишни и булочка с цукатами, немного, правда, надкушенная, но оттого не менее ценная.

Лихослав, почесав мизинцем подбородок, сказал:

— И не знаю, чем на такую щедрость ответить-то… — Он положил карты на ковер. — Давайте иначе…

— Как?

— Если выиграю я, вы меня поцелуете.

Евдокия хмыкнула:

— А если я?

— То я поцелую вас.

— Интересно у вас получается, пан Лихослав… как ни крути, а целоваться придется?

— Вас это пугает?

— Ничуть.

В конце концов, играть на конфеты, которые при любом раскладе Евдокии останутся, уже поднадоело.

— Можем иначе. — Лихослав погладил карты. Что у него там? Тузы ушли в отбой, из королей выпал пиковый и бубновый… дамы? Пара дам, от которых Евдокии было не отбиться? — Если выиграете вы, я исполню ваше желание… не шутейное, как прежде, а всерьез.

— Любое?

— В рамках разумного.

— А если проиграю я, то…

— Я вас поцелую. — Отчего-то эти его слова прозвучали едва ли не угрозой.

…и холодком по полу потянуло, хотя окно Евдокия заперла. Почудился вдруг взгляд, настороженный, раздраженный даже… оглянулась.

Никого.

Пусто. И только покрывало непостижимым образом съехало с рамы, приоткрывая угол серого зеркала.

— Я вас не боюсь, — решилась Евдокия. — Согласна.

— Я не сомневался! Вы очень смелая женщина. — Лихослав поднял карты и, стукнув ими по полу, бросил на вальта бубновую даму.

От же ж!

И сидит, посмеивается… правда, улыбка какая-то кривоватая… и снова холодком по ногам, ощутимо так… и пальцы вдруг заледенели.

А взгляд, сверлящий спину, стал злым.

Или нет, это не злость — скорее ненависть. Глухая. Застарелая.

Лихослав вдруг покачнулся и, побелев, прижал ладонь к груди.

— Вам плохо?

Мотнул головой, хотел что-то сказать, а не смог.

Да что здесь происходит? Вскочив на ноги, Евдокия оглянулась. Пустая комната. И все ж таки… покрывало медленно съезжало, будто кто-то с той стороны тянул его. Заколыхался огонек свечи, присел…

— Евдокия… — Лихослав схватил за руку, стиснул и на себя дернул, да так, что Евдокия едва не растянулась на полу. — Тише. Держись меня. Обними.

За спину тянул. И Евдокия подчинилась, потому что…

…странно все…

…и свеча вот-вот погаснет, не устоит перед ледяным дыханием того, кто прячется в зеркале…

Стоило подумать, и огонек, вытянувшийся в тонкую рыжую нить, оборвался. В воцарившейся темноте, густой, кромешной, было слышно хриплое дыхание Лихослава. И скрип — не то двери, подпертой стулом, не то половин.

Или зеркала…

Револьвер сам собою в руку лег.

— Нет. — Лихослав был рядом. — От него не будет пользы. Сиди…

Он держал за руку, и пальцы его были горячими, едва ли не раскаленными. А сама Евдокия замерзала…

…она знала, что такое холод.

И экипаж, севший задней осью в полынью. Кони храпят, танцуют, а вода расползается по застывшей реке, подтапливая казавшийся таким надежным лед. Кучер спешит выпрячь четверик, и матушка злится. А Евдокия слушает многоголосицу волчьего хора, стараясь не думать, что до ближайшего жилья сотня верст. И ездит-то она верхом не слишком хорошо…

Ей пятнадцать.

И мрачный ельник пугает. А прозрачное небо предупреждает о скорой метели. Та воет, злится, налетает с севера, сечет мелкою снежной крупой, ветром, наотмашь, ровняет дорогу, клонит ели к земле, и те хрустят, гнутся, падают…

…лошади кричат, почти как люди…

…буря все длится и длится, а с нею пробирается сквозь шубы, меха лютый северный мороз. Ей тогда казалось, что все: жизнь ее недолгая оборвется… было страшно.

Почти как сейчас.

И покрывало соскальзывает с зеркала…

— Пр-р-рочь. — Лихослав говорил низким голосом, от которого Евдокии хотелось зажать уши руками, лишь бы не слышать.

Ни его.

Ни тихого вздоха из темноты.

— Пр-р-рочь…

Смешок.

И вздох… близко, над самым ухом… прикосновение к волосам, скользящее, легкое…

Тишина.

Дыхание Лихослава. Спина его широкая, но какая-то сгорбленная. Он сидит, накренившись вперед, опираясь на прямые руки. Голову к груди прижал… а волосы растрепались. И Евдокия трогает их, гладит напряженную спину, уговаривая и его и себя, что ничего-то страшного не случилось.

Свеча погасла?

Сквозняк?

Так свечи на сквозняке-то гаснут… а прочее — игра воображения… расшалилось оно…

— Евдокия? — Голос Лихослава был низким, надсаженным.

— Тут я… — Она убрала руку с его плеча.

Неловко вдруг стало. А отчего — не понять.

— Тут. — Он развернулся и потерся лбом о плечо. — Ты тут… а там что?

— Не знаю…

— От него Серыми землями пахнет.

Его дыхание опаляло, будто и не было ни халата, ни рубашки ночной… и стыдно, и страшно глупым девичьим страхом, неуместным в двадцать семь-то лет…

— Плохо пахнет…

— Оно ушло. — Евдокия провела по щеке, удивляясь тому, до чего жесткою стала щетина… — Ушло оно. И не вернется. А если вернется, то у меня револьвер есть…

— Пули серебряные нужны. Завтра принесу. — Он не стал ни спорить, ни уговаривать уйти, будто наперед зная, что Евдокия не согласится. И ладно бы только она одна была, тогда бы уж точно не осталась в странном этом доме, но есть же Аленка.

Уперлась. Должна, мол… а кому и что должна — не говорит. И тянет пожаловаться, на Аленку, на Греля, слова которого из головы не идут, на собственную жизнь, казавшуюся такой правильной, а тут вдруг…

— Ты что, Евушка? Испугалась? Это призрак… всего-навсего призрак… призраков не встречала?

— Нет. Не таких…

Она не плачет, просто плохо вдруг стало, муторно до того, что хоть волком вой. А Лихослав обнял и держит крепко, и хорошо в его руках, спокойно как-то, пусть слезы все одно в глазах стоят. И Евдокия, позабыв о гордости, тихонько всхлипывает. Не из-за призрака… и вправду, нашла себе забаву — тумана бояться, но потому что… потому что хочется…

…а Лихослав утешает.

Бормочет на ухо слова ласковые…

И щекою о щеку трется. Колючий.

Теплый.

Родной… такой родной, что просто страшно…

— Расскажи…

— Про что?

— Про призраков…

— Сейчас, Евушка, погоди. — Отпустил, и Евдокия руки разжала, хотя тянуло вцепиться в него что есть силы и не отпускать. Потому как темень, потому как жуть и на сердце неспокойно.

— Я здесь. — Лихослав коснулся лица пальцами…

…жесткими и острыми, будто когтями.

— Я здесь, — сказал. — Рядом. Свечу вот зажгу… живой огонь — лучшее лекарство… призраки или же мари — создания бестелесные… наш полковой ведьмак говорил, что это — остатки… не души, он как-то хитро так выворачивал… вот бывает, что в человеке много ненависти… или боли…

Огонь не желал зажигаться.

Щелкало кресало, рождало искры, но те соскальзывали с нити-фитиля. И Евдокия всякий раз вздрагивала, оборачивалась на черную гладь треклятого зеркала: вдруг да подернется она дымком, выпуская не то призрака, не то марь…

Но голос Лихослава, почти прежний, звучал спокойно.

И свеча все же занялась.

— И тогда после смерти душа его отходит к богам, тело — в землю, а вот ненависть и боль остаются. С ними — и память… так появляется марь. Своих сил у нее нету, вот и тянет чужие… является людям, мучит, пьет их… от одной-то вреда немного… страху наведет, тоски… а вот ежели стаей… до смерти заморочат… прости, Евушка, не то на ночь рассказываю. Совсем глупый.

— Нет. Я… не из пугливых.

Одной свечи мало, чтобы темноту разогнать. Но и достаточно, страхи отступают… его рука жесткая, с какой-то чересчур широкой ладонью, а пальцы мерещатся коротковатыми…

И Лихослав осторожно высвобождает их.

— Я… скоро уйду.

— Не надо. — Евдокия подвигается ближе. — Останься… я… не хочу одна.

Ни сейчас, ни дальше…

И Лихослав, отставив свечу, обнимает.

— Засыпай… закрывай глаза…

— Расскажи…

— Расскажу… зимою там снег серый, будто не снег — пепел. А небо огнем пылает… ночи становятся длинными, нечисть и та — прячется в норы. Только навьи волки и рыскают, воют, плачутся на жизнь… и пастырь их ходит от одной клятой деревни к другой… зимою разъезды расходятся по крепостям. Только безумцы и те, кто ищет Хельмово око, рискуют идти ледяными дорогами… еще никто не вернулся. А по весне, которая наступает резко, дня в три, из моховых покрывал вылезают первоцветы. Но на Серых землях они багряного колеру. Говорят, что от крови… за них хорошо платят. Пять злотней за цветок, только выкапывать надо с корнем… вернее, там не корень, а бульбочка с горошину величиной, только очень хрупкая, чуть надавишь, и лопнет.

…сказка почти.

Сказки Евдокии не рассказывали: некогда, да и незачем.

— Из лепестков делают приворотные зелья… говорят, крепкие. Запретные. Но кого и когда запреты волновали? А вот сок бульб — целительный. Рану любую затягивает на раз… я знаю, сам лечился… когда навий волк подрал… наверное, я дурак, если такое на ночь рассказываю… я просто не знаю, о чем еще.

— Тебе там нравилось?

— Нравилось? — Лихослав гладил шею. — Пожалуй, что… нет, не то слово. Поначалу к Серым землям привыкаешь. И душу выворачивает. Без солнца, без зелени… и кажется, полжизни бы отдал, лишь бы сбежать. И смешно за такое, и стыдно. Ведь не мальчишка же… некоторые по ночам плачут, а на слезы слетаются мары. Этой-то погани что соль, что заговоры — все едино, найдут лазейку, зацепятся за сны. Потом уже учишься и во сне от них закрываться. Иные заячьи лапы с собой носят… или уши собачьи… или вот еще вороньи перья… я пробовал — не помогает. Только если сам. Но однажды тоска уходит. Привыкаешь. Мир как мир… солнца нет? А какое оно? Зелень? Где-то в памяти и только…

Он говорил очень-очень тихо.

— И так, привыкнув, можно жить долго, годами.

Лихослав лег на пол, потянув Евдокию за собой. Она устроилась на его плече. Мелькнула мысль, что это уже… совсем неприлично, но Евдокия только фыркнула.

Ей ли о приличиях думать.

Тем более что плечо это было мягким, пахло неуловимо шерстью, а еще старой волчьей шкурой, которую маменьке поднесли северяне, говоря, что будто бы шкура эта — заговоренная…

— А потом однажды замечаешь, что Серые земли по-своему красивы. И небо вовсе не пепельное, скорее уж стальное… или графитовое, если под вечер. На закате вспыхивает алым, неровно, с проталинами чистого золота… мох уже не бурым видится, но пурпурным… или красным, насыщенным, кровяным… мертвые деревья — черные… аксамитом — вода… и стрекочут под вечер беспокойники… а волчий вой — чем не колыбельная…

Он распустил Евдокиину косу и перебирал пряди.

— Чем дальше, тем… Серые земли пробираются в самое сердце, прорастают корнями древних погостов, мертвыми деревнями… там на колодезных журавлях ветер катается. И журавли скрипят, а скрип этот — зачаровывает…

Лихослав осторожно коснулся сухими губами шеи. Вздохнул.

— И если начинаешь слышать такое, то значит — пора уходить. И чем раньше, тем лучше, пока не пришла за тобой Вечная Невеста… все знают эту примету, только знать — одно, а уйти — другое.

— Когда ты…

— Изменился?

— Да.

— Где-то года полтора… да, полтора… аккурат перед той встречей с волчьим пастырем… иногда мне кажется, что я и увидел его лишь потому, что стал… иным. Не знаю.

— Ты не ушел, потому что…

— Потому что нужны были деньги. Я не одержимый… одержимых там хватает, тех, которые остаются просто ради того, чтобы остаться. Я четко осознавал, что пора, но… все вдруг стало получаться. За эти полтора года я заработал едва ли не больше, чем за все предыдущие разом.

— И как, стоило оно того?

— Ты злишься, Ева?

— Злюсь, но… почему Ева?

— Почему нет? Дуся… это как-то… некрасиво. — Он зарылся носом в волосы и дышал. Горячо. Жарко. От внутреннего жара, от предвкушения. — Но ты же не это сказать хотела.

Не это.

— Эти деньги, которые ты…

— Не спасли. Я, наверное, не очень хорошо умею ими распоряжаться… управляющие, которых я нанял, чтобы присматривали за делами…

— Проворовались.

— Точно. И сбежали… один вот остался и только… еще отец долгов наделал… и сестры тоже… их ко двору вывозили, а это — сама понимаешь, платья, украшения… и дом в порядок привести опять же… и потом приемы, балы…

…Серые земли, которые медленно исподволь опутывали Лихослава, морочили, привязывали к моховым своим просторам… кровь за платья?

Неравноценный обмен.

— Ева, — слово-выдох, и сердце обрывается, замирает, — не злись. Это был мой выбор. И отвечать за него только мне. А ты мне поцелуй должна…

…целоваться в полутьме?

Скорее, осторожно касаться губами губ… кисловатый вкус табака и запах шоколада… кофе… и хлеба, того, который пекли на Выселках из муки грубого помола, примешивая к ней толченую скорлупу ореха, отчего хлеб получался темно-коричневого цвета…

— Е-ева… — Лихослав отстраняется. Его лицо — бледное пятно… и волосы растрепались, переплелись… светлые со светлыми, не разобрать, не отпустить.

Дотянуться до этого лица, кончиками пальцев… широкие плоские скулы. Тяжелый нос. И линия губ… он пытается пальцы поймать и смеется, когда не выходит. На висках нити пульса натянулись, грохочут. И сердце его вторит, вот оно, под Евдокииной ладонью…

— Ева…

Ей нравится, как он произносит ее имя. Мягко. И нежно. И само это имя меняется, обретая все оттенки шоколада…

— Е-е-ва… Ева-а… — Он дразнит.

Странной горечью, дыханием своим, которое тоже ласка, прикосновениями… и вспыхнуть бы от стыда, опомниться, только нет никакого желания.

Есть ночь.

Есть мужчина. И она, Евдокия, все-таки женщина, хотя бы этой странной ночью. И остро ощущается близость его, беззаконная, что перед людьми, что перед богами… боги-то еще простят, а вот люди…

…нет людей.

Не здесь. Не сейчас о них думать. В этой прозрачной тьме, с которой не способна справиться свеча, страшно лишь остаться одной. И тянется Евдокия, цепляется за располосованные шрамами плечи, скользит, соскальзывает и снова тянется…

Дышит.

Сбивается через раз, захлебывается вязким, напоенным резкими травянистыми запахами воздухом. Задыхается почти и шепчет имя…

…в этот раз все иначе.

Нет спешки. И боли, которую хоть ждала, а все одно… нет ожидания чуда, потому что если по большой любви, то чудо обязано быть, а значит, не будет и горечи.

Разочарования.

В этот раз все по-честному…

— Ева, — он отстраняется и замирает, глядя в глаза, — Ева…

— Лихо…

Тихо сказала, шепотом, еще не стыдясь ни себя, ни внезапной, точно навороженной этой страсти, которая не для благовоспитанных дев… будет время потом, позже, оплакать и это свое падение, и глупость, и все то, о чем плачут женщины наутро…

…и утро будет.

Хорошо, что не скоро еще. И остается тянуться за его руками, дышать его дыханием, снимая его с губ.

Чтобы одно на двоих.

В ритме.

В танце, столь же древнем, как сам мир… и пусть боги завидуют, а люди помолчат. До утра.

Полурык-полустон. И спина напряженная, со вздувшимися горбами мышц. Щека к щеке. И шея мокрая, его и Евдокии тоже. Она слизывает капли кисловатого пота и прячет лицо на его груди.

— Ева… — Он разбирает пряди волос, перепутанных, связавших их если не навеки, как храмовые обеты, то всяко надолго. — Моя Евушка…

— Почему твоя?

Кажется, теперь ей все-таки стыдно, и стыд заставляет отворачиваться, искать на полу халат или рубашку… была ведь рубашка.

Куда подевалась?

Когда?

Лихослав не позволяет ускользнуть, держит крепко, к себе прижимает, повторяет имя на ухо, трогая его, пылающее от стыда, губами.

— Ева… моя…

— Ты меня презираешь?

Где-то далеко часы отмерили время, и бой их разносится по Цветочному павильону.

— Нет.

Хочется верить, но…

— Я ведь замужем не была, а… и снова вот… и, наверное, на роду написано…

— Не жалей.

— О чем?

— Ни о чем. — Он по-прежнему держит, и хорошо, потому что теперь можно сдаться, сказав себе, что у Евдокии нет иного выбора, подчиниться.

Остаться лежать.

На его плече и рядом, непозволительно близко… грехи она замолит, откупится от божьего гнева белыми голубями и еще дюжиной восковых свечей, тех, которые подороже… и смешно и горько. Разве можно с богами так, как с пожарным инспектором? Правда, брал тот отнюдь не голубями…

…Боги обходились дешевле.

— Ты красивая…

— Перестань.

— Почему?

— Просто… я не жалею. Наверное, не жалею…

— Так наверное или не жалеешь?

— Не жалею. — Во всяком случае пока, а о том, что будет дальше, Евдокия старалась не думать. В конце концов, до рассвета еще несколько часов… и пол жесткий, но вставать не хочется. А Лихослав дотягивается до кителя и набрасывает его на плечи Евдокии.

От кителя пахнет табаком.

— И правильно. — Он водит большим пальцем по переносице Евдокии вверх, и вниз, и снова вверх. По линии брови и по щеке тоже. — Выйдешь за меня замуж?

— Сейчас?

— В принципе.

— В принципе выйду.

Сказала и… и почему бы и нет?

…потому что не стоит обманываться. Ночь — это ночь, а жизнь — совсем даже другое… и если Евдокию прошлое ничему-то не учит, то…

— Кто тебя обидел, Ева? — Лихослав крепче обнял. И говорил по-прежнему на ухо, касаясь губами мочки… и рука, лежавшая на животе, живот поглаживала, и, наверное, не было в этом ничего-то такого особенного, поздно уже таиться от него, прикрываясь девичьей добродетелью, но Евдокия смущалась.

Краснела.

Радовалась, что краснота ее не видна. А сердце стучит… так и у Лихослава тоже, бухает, то замирая, то вдруг вскачь несется. Евдокия знает. И успокаивает его, всполошенное, прижимая ладонь к сухой жесткой коже.

…будто старый маменькин плащ гладишь, тот самый, которым она Евдокию от непогоды укрывала…

…и от страхов, когда Евдокия была мала и боялась, что молний, что грома, что теней под кроватью, не зная — бояться надобно людей.

…и спокойно вдруг, уютно.

— С чего ты взял, что меня обидели?

— Ты мне не веришь. И прячешься. Не от меня, ото всех… — Губы Лихослава коснулись пылающей щеки. — Придумала себе личину и прячешься…

— Какую личину?

— Серьезную. Ты, когда думаешь, что тебя не видят, нос чешешь… мизинцем… а обижаясь, губу нижнюю выпячиваешь.

— Неправда!

— Правда. А когда видят, то застываешь прямо… такое лицо становится… ненастоящее. Не твое. И колючки торчат во все стороны.

— Нету меня колючек. Выдумал тоже…

— Не выдумал. Торчат. Только я колючек, Ева, не боюсь…

Молчание. И что ответить? Ничего. Забыть. Вычеркнуть и этот разговор, и то, что было… а ведь прав, обидели. И эта обида до сих пор жива, свернулась под сердцем черною гадюкой, студит кровь, травит ядом.

— Ева, — пальцы Лихослава зарылись в волосы, — если не хочешь говорить, не мучайся. Я подожду.

— Чего?

— Того, что однажды ты станешь мне доверять…

Поцелуй в висок. И губы мягкие, теплые… и от ласки этой осторожной, от нежности на глаза слезы наворачиваются.

— Тише, Евушка… я не хотел тебя расстроить, не хотел… — Он гладит щеки и влажные ресницы, и, наверное, глупо вот так сейчас плакать, уткнувшись в горячее плечо. Но Евдокия плачет.

Правда, успокаивается она как-то быстро. Слезы эти растопили обиду и боль уняли, и вообще вдруг стало не важным то, что было много лет тому…

— Женщина с прошлым. — Она вытирает глаза и улыбается, пусть пока улыбка и получается кривоватой, но в темноте — не видно.

— Главное, — серьезно отвечает Лихослав, — что и с настоящим и с будущим.

— На самом деле — обыкновенная история о… дурочке и бравом офицере… и тебе действительно интересно?

— Должен же я знать, кого убить придется…

— Кровожадный.

— Есть немного. Особенно ближе к полнолунию…

— Ты серьезно?

Не ответил, но потерся о плечо колючей щекой.

— Ты… не человек ведь?

— Человек, — возразил Лихослав, но добавил: — Большей частью… я ведь рассказывал, что меня навий волк подрал… вот с тех пор и появились кое-какие странности.

— Погоди. — Евдокия нахмурилась, вспоминая, что слышала о навьих волках…

…мало.

…нежить… полуразумная… сильная… стайная…

— Выходит, ты…

— Немного волкодлак. — Лихослав отстранился. И спина закаменела. Ждет? Чего?

— Волкодлак…

— Превращаться я не умею и разум не теряю… но иногда вот… щетина… и клыки тоже.

…и уши заостренные с щеткой по краю.

— Полковой целитель утверждал, что я безопасен. И здесь, в храме, тоже… я к троим жрецам обращался… они полагают, что со временем, когда навий яд из крови выйдет, то стану обратно человеком…

Он говорил глухо, отрывисто, не сводя взгляда с Евдокииного лица.

— Волкодлак, значит. — Она хихикнула, с трудом сдерживая неуместный приступ веселья. — Волкодлак…

И не справляясь с собой, уткнулась в грудь, захохотала.

— Боги милосердные… один нормальный жених нашелся, и тот волкодлак…

Лихослав хмыкнул и осторожно, точно опасаясь напугать, коснулся макушки.

— Ты… не боишься?

— Тебя?

— Ну… да… волкодлаки…

…твари, на полную луну теряющие разум. Кровожадные. Лютые. Но, ежели верить ведьмакам, весьма себе разумные.

— Волкодлаки, они таки… волкодлаки. — Евдокия прижала ладонь к щетинистой щеке. — Не боюсь… подумаешь, волкодлак… маменькины партнеры вот — еще те упыри… один так и вовсе натуральный… а ты… колешься.

— Евдокия, я серьезно…

— И я серьезно — колешься…

— Буду бриться, — пообещал Лихослав, выдыхая, как показалось, с немалым облегчением. — От тебя пахнет вкусно… шоколадом. И еще молоком… на Серых землях молоко дороже вина… и хлеб еще… мука там портится быстро, пара седмиц, и червецы завелись. Откуда берутся — неведомо, но как ни храни… да и не хранят, привозят, пекут… если границы держаться, то ничего так… правда, опара там не поднимается, и хлеб получается на вкус, что бумага. Но постепенно привыкаешь. Да и порой купцы завозят тот, который печеный, нормальный… и молоко… злотень за крынку.

— Сколько?!

Это ж как совести не иметь надобно, чтоб такую цену ставить?!

— Злотень. Ева, это хорошая цена… сама посуди. Скотины там нет, пробовали заводить, да не приживается, не то что коровы или козы, собаки и те дохнут, а молочная… нечисть молоко выдаивает. Мары скопом налетают, вымучивают… а бывает, что воткнут в стену нож, и с рукояти молоко льется… они и пьют. А скотина хиреет…

Пускай, но все одно… злотень за крынку? Да в селе ведро за два медня отдадут!

В кувшины заговоренные разлил и…

— Заговоры там истончаются быстро. Сама земля пьет силу, вот и выходит. А бывает, что заговор держится, а молоко уже скисло. Вино возить верней. Или шоколад вот. Мясо вяленое…

Лихослав снова лег и Евдокию подгреб под себя. Носом провел по плечу, по шее.

— Но молоко — лучше… я на первой же станции купил себе две крынки…

— Выпил?

— Сам удивляюсь, куда только влезло… и с хлебом свежим, который натуральный хлеб, с корочкою… пальцами разламывал и ел… потом, правда, плохо стало…

Он хмыкнул и замолчал, думая о своем.

Не о Серых ли землях, которые не желали отпускать свою добычу? И Евдокии мерещится шепот их, не зов, но лишь эхо его, заставляющее Лихослава прислушиваться. И, наверное, спеша заглушить его, она заговаривает:

— Обычная история… мне шестнадцать было. Я себе взрослой казалась… наверное, в чем-то и была. Так получилось, что я, сколько себя помню, при маменьке, а она в разъездах и в делах. Я помогать стала, постепенно как-то так и получилось, что она только мне по-настоящему и доверяет. А дел много и меньше не становится, тогда же… тогда у нее не было миллионов. Нет, мы не бедствовали, но все, что получалось заработать, маменька вновь в дело вкладывала. Ей пророчили, что прогорит, что надо сидеть смирно… получается у нее с… фаянсом — и радоваться надо. Она же у меня не привыкла отступать.

Дыхание Лихослава меняется, становится легким, живым.

— Зимовали мы в Сувалкове… небольшой городок, на самом краю Важьих пустошей. Помню, там еще частокол есть, а за ним — вырубки и лес… темный-темный ельник. И днем-то на него смотреть страшно было, а ночью и вовсе… Маменька приглядывалась к лесопилке. И еще мануфактура имелась, парусину ткали. И она все переговоры вела, но что-то не ладилось. Хозяин все решиться не мог. Дохода-то он не получал, а продавать дедову мануфактуру не хотел. Не важно. Главное, что на зиму остались… поначалу думали в Краковель вернуться, там Лютик и Аленка… если бы Лютик был, ничего не произошло бы, но Аленка той зимой болела… а назад… железную дорогу тогда еще не вывели, а обыкновенные замело… и сам городок маменьке глянулся. Чистенький, аккуратный. Весь такой…

Евдокия закрыла глаза, вспоминая мощеные улочки его, которые от снега чистились регулярно; дома разноцветные: розовые, зеленые, синие, с резными фасадами и непременными деревянными львами у подножия парадных лестниц. Вспомнились воздушные, точно вывязанные флюгера и фонари, которые горели даже днем, потому как зимнее солнце светило скупо.

— Нас приглашали… вечера, балы… Что еще делать зимой, как не развлекаться? На Вотанов день я познакомилась с молодым офицером…

Лихослав заворчал и опять о плечо потерся, точно проверяя, на месте ли Евдокия. На месте, куда она, распутная женщина, денется?

— Маменьке он не понравился, У нее… к военным предубеждение.

— Запомню.

И произнес серьезно так, что Евдокия поверила: и вправду запомнит.

— Мне бы послушать… но я ведь казалась себе умной. Знающей. Опытной даже… — Смешно теперь, и пускай, лучше уж смех, чем слезы. — Он красиво ухаживал… стихи читал…

— Про коров?

Евдокия тихонько засмеялась.

— Нет, про сердце, которое трепещет… и еще про синие глаза… про душу… про всякое. Хорошие стихи были. И цветы… мне казалось, что все всерьез, на всю жизнь, что мы предназначены друг другу… это он тоже говорил. А потом маменька уехала на три дня… лесопилку инспектировать. Меня брать не стала, потому как холодно и вообще… я и пустила его в дом.

Запертая дверца.

И ожидание. Сердце, которое едва ли не выпрыгивает из груди. Свеча в руке. Маменькина пуховая шаль поверх ночной рубашки. Страх, что он не придет. И другой — что все-таки появится, получив записку от Евдокии…

Тень за окном.

Стук условный. И холодные с мороза губы его. Поцелуи жадные, от которых земля из-под ног уходит. И немного раздражает вкус вина, Евдокия не любит, когда он выпивает. Но не придираться же, ведь ночь-то особая… сегодня она, Евдокия, станет по-настоящему взрослой.

Лихослав вот рычит, утробно, глухо…

И, наверное, хватит той гнилой памяти. Тем более что та ночь получилась вовсе не такой, как представлялось Евдокии. Более… грязной, что ли?

Болезненной.

И он еще заснул потом, спиной к ней повернувшись…

Она заставила себя быть счастливой все три дня. А в последний, перед самым маменькиным возвращением, решилась задать вопрос, который немного беспокоил…

— Про свадьбу? — Лихослав гладил шею…

…и ногти его были длинными, острыми. Евдокия перехватила руку, заставила раскрыть пальцы и когти эти трогала.

— Про свадьбу… тут и выяснилось, что жениться на мне он и не собирался. Кто я такая? Купеческая дочь… и ладно бы, ежели бы за мной приданое хорошее давали… так ведь нет, маменька не в гильдии… и состояние у нее — он узнавал — не так уж велико. То ли дело дочка мэра…

…горечь и вправду ушла.

— Она и красивая… я же так, сама в руки шла… он сказал…

— Ублюдок. — Лихослав прикусил Евдокиину ладонь. Осторожно, царапнув кожу отросшими клыками.

— Пожалуй… я тогда растерялась совсем. А он, наверное решив, что я скандалить стану, пригрозил. Мол, если вздумаю его ухаживаниям помешать, то ославит меня на весь город… мол, я сама его соблазнила… и выходит, что сама… в дом впустила… в постель.

— И ты молчала?

— Да.

Проклятый месяц, который тянулся и тянулся. Званые вечера, балы… он, такой родной, но далекий, рядом с панночкой Зиновией… небось стихи читает.

Держит ее за ручку бережно.

А она, дурочка, млеет. Евдокии же хочется кричать от боли, а… она улыбается. Она умеет улыбаться, когда совсем-совсем горько.

— Если бы он заговорил, то… ему ничего не было бы. А мне одна дорога осталась бы — в монастырь, грехи замаливать…

— Чушь. — Лихослав держит так, что еще немного, и Евдокия задохнется в его объятиях. — Как его зовут?

— Тебе зачем?

— Убью.

— Прекрати… это… несерьезно.

— Это очень серьезно, Ева. — В темноте его глаза отливают тусклой, болотной какой-то желтизной. — Я найду его и убью…

У нее получается вывернуться, и, дотянувшись до губ, Евдокия трогает их… жесткие. И короткие клыки пробились… полнолуние еще не скоро, а клыки уже пробились.

Наверное, он злится на того, другого…

— Я и лица-то его уже не помню. Носилась вот с обидой, а оказывается… так что не надо убивать. Покусай лучше. Волкодлачьи укусы, помнится, плохо заживают…

Лихослав сморщил нос и брюзгливо произнес:

— Скажете тоже, панночка Евдокия… покусай. Приличные волкодлаки всякую погань в рот не тянут. У них этот рот прямо-таки не казенный…

Аргумент был веским. И вправду… всякую погань — и в рот…

— Ева…

— Да?

— Ты ведь выйдешь за меня?

— Ты же спрашивал…

— Еще спрашиваю… я ж все-таки…

— Волкодлак.

— Немного. Но таки да…

— Выйду… может ты и волкодлак, но человек приличный.

Почему-то показалось, что Лихослав смутился. Ушел он под утро, и Евдокия сквозь сон ощутила прикосновение губ к виску.

— Возьми. — Лихослав вложил в руку что-то твердое, круглое. — Это чтоб ты не передумала… Ева…

Евдокия хотела ответить, что ничего-то ей не надо, она и так не передумает, но соскользнула в глубокий спокойный сон. А очнувшись, обнаружила, что сжимает в кулаке кольцо.

Белый обод. Черный гладкий камень с птичьей лапой руны Вотана. Не обручальное, не наследное, но… старое и, пожалуй, дорогое.

Евдокия коснулась камня губами.

Теплый.

На сей раз от любимого дядечки пришли розы. В отличие от королевских, эти были суховаты, уже тронуты увяданием, но зато щедро обернуты несколькими слоями гофрированной бумаги.

— Какая прелесть, — не удержалась Богуслава, растирая висок. — Поклонников у вас все прибывает и прибывает…

— Это от дядечки. — Тиана нежно погладила розы, и те, потревоженные прикосновением, осыпались. — Дядечка очень за меня радый.

— Я думаю.

Богуслава убрала руку и вновь прижала пальцы к виску.

— С вашей стороны, Тиана, очень предусмотрительно обзавестись таким… перспективным кавалером. — Ядзита вытащила белые нити, верно, собралась вышивать луну над погостом.

— Не думаю, — подала голос Габрисия, нынешним днем странно молчаливая.

Она же следила за Богуславой, а та этой слежки и не замечала. В последние дни княжна Ястрежемска была непозволительно рассеянна.

— Отчего? — Иоланта прохаживалась по комнате, не сводя взгляда со своего отражения. — Вот станет Тиана фавориткой и заживет на широкую ногу…

Она остановилась в углу, где два зеркала отражали друг друга, и замерла, разведя руки, вытянув ножку в лиловом, расшитом бабочками, чулке.

— Чушь какая… — проронила Мазена.

После возвращения своего она держалась в стороне, наблюдая за остальными конкурсантками свысока: куда им до панночки Радомил?

— Не чушь. — Ядзита вышивала, почти не глядя на канву. — Вовсе не чушь… прогулка была? Была. И наедине они беседовали… и потом его высочество Тиану каждому самолично представляли…

— Чушь…

Мазена отвернулась, верно забыв, что в Цветочном павильоне слишком много зеркал, чтобы спрятать ненависть, исказившую черты совершенного ее лица.

— И розы, — вступила в беседу Эржбета и, откинувшись на спинку кресла, мечтательно произнесла: — Ах, если бы мне принесли такую корзину…

— Мог бы прислать что-то более весомое.

— А завидовать — нехорошо, Мазена…

— И нечему, — тихо произнесла Габрисия. — Допустим, она понравилась Матеушу… что в этом хорошего?

— А что плохого? — Ядзита разложила нитки всех оттенков белого. — Жить во дворце… в роскоши… не надо думать, что есть и что надеть… и все-то вокруг бегают, угодить стараются… Анелия — дура, если от такого отказалась…

— Анелия давно за границу уехала со своим негоциантом. — Богуслава терла висок остервенело, не замечая, что растирает нежную кожу докрасна.

— Можно подумать, она за границей кому-то нужна… этот ее…

— Негоциант…

— Негоциант, — повторила Ядзита вкусное слово, — побалуется и выкинет прочь… и что тогда она делать станет?

— Умная женщина, — Эржбета вытащила из вазы веточку аспарагуса и теперь вертела в пальцах, — нигде не пропадет.

— Вот и не пропадала бы дома…

— Король или негоциант — никакой разницы. — Габрисия держалась своей точки зрения. Она сидела прямо, сложив руки на коленях, и было в этой ее позе что-то неестественное, натужное. — Мы ведь не об Анелии говорим…

— Не скажите… у короля всяко возможностей побольше. — Ядзита не собиралась уступать в споре. Она задумчиво прикладывала то одну нить, то другую, то третью, но никак не могла решиться. На неискушенный Себастьянов взгляд, нити если и отличались, то незначительно, однако Ядзита к вопросу вышивки подходила серьезно.

— У короля? Милая, вы плохо знаете королей…

— А вы хорошо?

— Уж получше вашего…

— И когда ж успели?

— Девочки, не ссорьтесь! — Лизанька оторвалась от письмеца, которое перечитывала раз в четвертый… или в пятый?

И розовела. Вздыхала. Волновалась столь явно, что у Себастьяна возникло сильнейшее желание письмецо это умыкнуть. Нет, не из ревности, но из опасения за Лизаньку… вряд ли Евстафий Елисеевич обрадуется роману дочери с придворным пустобрехом…

— Речь не о короле, а о королевиче…

— Наследнике, — уточнила Ядзита, все-таки сделавшая выбор.

Габрисия лишь плечом повела, всем видом своим демонстрируя, что в уточнении надобности не было никакой.

Наследник или нет — не принципиально.

— Молодой, холостой… — Эржбета вздохнула и к собственным бумажкам потянулась, спеша записать какую-то, несомненно, очень важную мысль.

— Боги милосердные, — Габрисия всплеснула руками, — уж не думаете ли вы, что он на ней женится? Это… это невозможно!

— Да? — с некоторым сомнением произнесла Эржбета, явно думая о чем-то своем. — Жаль… было бы очень романтично… наследник престола влюбился в простую шляхтенку…

— Еще скажите крестьянку…

— Горожанку… в простую горожанку. — В праве любви наследника престола к крестьянке фантазия Эржбеты отказала. — Они встретились случайно… его поразили ее невинность и красота…

Она замолчала, уставившись на веточку аспарагуса.

— Поразили, несомненно, — ядовитый голос Мазены раздался в тишине. — Но у него уже имеется невеста…

— Да?

— Переговоры ведутся, — поддержала Габрисия. — И договор будет подписан в самом скором времени… тогда народу и объявят…

…интересно, откуда у нее такая информация? Не то чтобы известие о скорой помолвке его высочества являлось такой уж тайной, но знали о предстоящем радостном — Себастьян подозревал, что радостным оно было не для всех, — событии немногие.

— И женится он, если не в нынешнем году, то в следующем…

— И что? — Ядзита вышивала, работала она сосредоточенно, но Себастьян опять же не мог отделаться от мысли, что и эта ее сосредоточенность — иллюзия.

В Цветочном доме иллюзий оказалось чересчур много.

— И то, что побудет она, — Мазена безо всякого стеснения ткнула в панночку Белопольску пальцем, — фавориткой, но только до появления законной жены…

— Не факт, помните княгиню Верховецку? Ей законная жена помехой не стала…

— Сравнили, — фыркнула Габрисия. — Где княгиня Верховецка, а где… подкозельска…

Лизанька хихикнула, Эржбета вздохнула, уронив веточку аспарагуса…

— Выставят ее из дворца, глазом моргнуть не успеет. — Габрисия подошла и, взяв Тиану за руку, сказала: — Не переживайте, дорогая, мы желаем вам только добра.

— Конечно, — широко улыбнулась Тиана. — Я же ж не круглая дура, я же ж понимаю… дядечкина жена тоже завсегда говорила, что мне только добра желает. А ежели б дядечка волю ей дал, засунула б меня в монастырь… там небось зла точно нету.

— Подумайте, что вас ждет. Год-полтора славы? Блеска? Дяде вашему отпишут пару деревенек, быть может, имение… вас выдадут замуж за придворного лизоблюда, которому тоже кинут кость, чтобы самолюбие раненое утешить… вы же получите королевское внимание.

— И королевские драгоценности… — заметила Богуслава. — Если вспомнить, что он дарил Анелии…

— Если вспомнить, что он остался должен казне после этих подарков, думаю, с новой фавориткой Матеуш будет вести себя скромнее. На последнем Совете ему вновь грозились содержание урезать, так что поостережется…

…до чего любопытное наблюдение. И вновь же верное…

— Так что не видать дорогой Тиане алмазов… аквамаринами обойдется…

— А вы и рады, — заметила Эржбета, недовольно оттопырив губку. — Вы, Габрисия, горазды злорадствовать…

— Разве я злорадствую? Мне кажется, я лишь объясняю, отчего не привлекает меня стезя королевской фаворитки…

— Или, дорогая Габи, ты делаешь вид, что не привлекает. — Богуслава села-таки, закинула ногу за ногу, точно позабыв, что подобная вальяжная поза менее всего подходит благовоспитанной девице. — В конце концов, королевская милость — это не только алмазы… власть куда интересней.

— Зачем ей власть? — Мазена уже не давала себе труда скрыть раздражение. — Она слишком глупа, чтобы этой властью воспользоваться.

Щелкнули белые пальцы. И колыхнулось отражение в зеркалах.

— В отличие от вас, Мазена? — тихо спросила Богуслава.

Ответа не было.

А вечером Себастьяна попытались отравить.

Ее величество перелистывали страницы газеты лопаточкой из слоновой кости, расписанной райскими птицами и виноградом. Держали они лопаточку двумя пальчиками, манерно отставив мизинец, и эта давняя, но неизжитая привычка королевы донельзя раздражала его величество. Впрочем, как и другая — в волнении оный мизинчик прикусывать.

Следовало бы сказать, что нынешним вечером его величество пребывали в настроении отменнейшем. Облачившись в домашний стеганый халат, король полулежал на подушках и курил. Он позволял себе вдыхать дым медленно, жмурился от наслаждения, чувствуя на языке табачную горечь, улавливая ее оттенки, и выдыхал, стараясь пускать колечки.

Порой его величество задумывались о чем-то своем, несомненно приятном, и тогда замирали, баюкая люльку в смуглой, не по-королевски крепкой руке.

— Ваш дым мерзко пахнет, — соизволила заметить королева, откладывая газету.

— Не спорю. — Король был настроен благодушно, чему немало поспособствовал неожиданный подарок от генерал-губернатора. Зная тайную страсть его величества к трубкам, коих собралась целая коллекция, он прислал новый экземпляр, из груши и сандала, отделанный красным янтарем.

А к нему мешочек наилучшего карезмийского табака.

— Боги милосердные, у меня от него голова болит. — Королева нахмурилась, отчего некрасивое лицо ее стало еще более некрасивым. Губы сделались тонкими, нитяными, зато на белой пышной шее появилась складочка второго подбородка.

— Сочувствую, — сказал король, выпуская колечки дыма, темно-лилового, с характерным красноватым отливом, каковой свидетельствовал об исключительном качестве табака.

Кольца поднимались к потолку Охотничьего кабинета, к росписям, и таяли меж рисованных ланей, кабанов и гончих… в дымах прятались массивные кони охотников и лица их…

— Эта ваша привычка совершенно невыносима, — брюзгливо заметила королева, принимая очередную газету из стопочки на серебряном подносе. Выглаженные, избавленные от характерного запаха типографской краски, газеты эти виделись его величеству поддельными, лишенными чего-то важного, пусть он сам не знал, чего именно.

— Дорогая, — король провел пальцем по янтарному узору на мундштуке, — вы стали очень раздражительны. Не завести ли вам любовника?

Королева вспыхнула.

И мизинчик ее коснулся узких губ.

— Как вам князь Щебетнев? Еще тот шельмец, пусть и немолод уже… и не курит…

— Вы об этом так говорите…

Ее величество зарделись совершенно по-девичьи… и выходит, что не почудилось королю то ненавязчивое внимание, которое Щебетнев уделял королеве.

— Как есть, так и говорю… — Король выпустил очередное колечко и, откинувшись на атласных подушках, украшенных вышивками ее величества и принцесс, принялся разглядывать потолок… следовало признать, что Гданьская резиденция нуждалась в ремонте. Лица охотников пожелтели, а местами и вовсе стерлись. Роскошные наряды пошли пятнами, местами и вовсе штукатурка вздыбилась, грозя отвалиться.

Ремонт нужен.

Но где деньги взять? Совет вновь заговорит о непомерных тратах на содержание двора и о бюджете, который подобных трат не предусматривает…

— И для здоровья полезно, и для настроения… главное, не допустите скандала.

Ее величество фыркнули, разворачивая желтоватые страницы «Охальника», который читали с немалым интересом, хотя всячески подчеркивали, что к газетенке этой прикасаются исключительно, дабы быть в курсе интересов подданных…

Пускай себе.

И его величество вернулись к заботам насущным… все ж таки зарастающий плесенью потолок его беспокоил. А в Белой гостиной и вовсе по стене, прорывая шелковые, расписанные серебром обои, трещина поползла. Подвалы вновь подтопило… и проблема куда как серьезней имеется: подмыли подземные ключи фундамент, вот и оседает древняя резиденция со всеми ее гостиными, кабинетами, бильярдными, со статуями и горельефами, за которые в свое время немалые деньги дадены…

— Ужас какой! — воскликнула королева, роняя лопаточку, которая упала на стол со звуком глухим, раздражающим.

— Где? — не открывая глаз, уточнили его величество.

Карезмийский табак кружил голову, а во рту оставлял терпкий привкус горького шоколада, смывать который полагалось кофием. И надо бы велеть, чтобы принесли, однако для того требовалось бы дотянуться до шелкового шнура, который ведет к колокольчику… всего-то в полусажени этот шнур свисает, но ныне и это расстояние мыслится непреодолимым.

…угодил родственник, хорош табак, замечателен просто… но на рынок его беспошлинно, как о том карезмийцы просят, пускать нельзя. Собственные табачники не удел останутся… нехорошо…

— Здесь! — Королева шелестела страницами и платьем… — Ты только послушай… они утверждают, что эта девица беременна от тебя!

— От меня? — Его величество с неудовольствием приоткрыли левый глаз, припоминая всех девиц, которым за последние месяцы внимание уделяли.

Трое…

…а ведь были времена…

…были и прошли, ныне возраст, и пусть еще не старость, но уже тело ослабло, покоя желает, а не увеселений. Нет, сам-то король ничего против увеселений не имеет, однако же собственные силы и умения дворцовых целителей оценивает здраво.

И, открыв второй глаз, он с уверенностью заявил:

— Врут, дорогая.

— Да? — Королева выглядела обеспокоенной. — А пишут, что…

— Дай сюда. — Он отложил трубку и руку протянул, испытывая подспудное раздражение, что тихий этот вечер, каковые ныне были редкостью, разрушен. Королева безропотно протянула газету со статейкой.

И снимок имелся свежий.

И написано было живо, увлекательно…

— Врут, — спокойно ответил король, пробежавшись по строкам. — Сами посудите, дорогая, вы же присутствовали на открытии конкурса… и эта… девица, уж простите за каламбур, именно девицей была.

Королева прикусила мизинец.

Не то чтобы она не знала об изменах супруга — знала и по давней договоренности, благодаря которой брак этот был крепким и по-своему счастливым, закрывала глаза. Но одно дело очередная интрижка и совсем другое — ребенок.

— И, конечно, лишить девицу девичества — дело нехитрое… но вот чтобы за несколько дней она и забеременеть умудрилась…

Король хмыкнул.

И ее величество с немалым облегчением выдохнули. Все же бастард — это… оскорбительно…

— Да и ошибочка вышла. — Его величество ткнули в газету пальцем. — На эту красавицу Матеуш нацелился…

— Она ему не подходит.

— Ах, дорогая, тебе волю дай, так ты мальчика вовсе в монастырь спровадила бы… Анелия тебе тоже не нравилась.

— Развратная особа.

— Развратная… как есть развратная. — Его величество цокнули языком, припоминая очарование этой развратной и напрочь аморальной особы, которая…

…впрочем, некоторые воспоминания он предпочитал держать взаперти.

— Мальчик страдает. — Королева дотянулась-таки до шнурка.

Ей хотелось шоколада.

Горячего, украшенного пышной пеной взбитых сливок и темно-красной вишенкой, с каплей коньяка или травяного бальзама. И пусть придворный целитель с придворным косметологом вкупе твердят, что сладости ее величеству вредны, но… чем-то надо себя радовать?

— Мальчику заняться нечем, — проворчал король, но кофию потребовал. — Все страдания его — от безделья… а вы ему потворствуете!

Ее величество оскорбились и замолчали.

Благодатная тишина длилась недолго. Его величество успели сосчитать трещины на желтоватом лице амазонки, заметить пару дохлых мух, что лежали меж стеклами, и услышать, как шуршат под глянцевым паркетом мыши. Подали и шоколад, именно такой, какой хотелось королеве, и серебряный кофейник с крохотными, чуть больше ногтя, чашечками.

Кофий ее величество разливали лично.

Перемирие, значит…

— Люди поверят, — сказала она, мизинчиком указывая на газету, что так и осталась лежать на краю стола. — Мы должны что-то… предпринять.

— И что вы предлагаете? Судиться?

…и изваляться в грязи?

— Отнюдь. — Все же ее величество была по-женски умна. — Суд или опровержение будут восприняты… неправильно.

Права. Вновь заговорят о самодурстве и королевской власти, каковая слишком уж… абсолютна.

— И девушку отсылать нельзя… во всяком случае, сейчас… надо окружить ее заботой и вниманием… пусть Матеуш заявит, что признает этого ребенка…

Король кивнул.

Иногда он почти любил свою супругу.

— Когда же станет очевидно, что ребенка нет, то… никто не осудит, если девица раскается в обмане и уйдет в монастырь…

Ее величество подхватили вишенку и отправили в рот.

…и все-таки надобно с ремонтом что-то думать…