Глава 9
Утром, едва светает, в комнату ко мне без стука заходит мачеха. Мельком бросает взгляд, как на мышь под веником, и велит:
— Собирайся. Едем в город.
— Куда? — переспрашиваю.
— Ты что, опять вчера пила? В столицу, конечно. Нужно купить ткани для платьев девочкам на бал. И всякие мелочи.
— А почему я? — вырывается у меня. — Разве не сестры должны ехать? Выбирать ткани для себя?
Мачеха смотрит на меня так, будто я спросила что-то невероятно глупое.
— Потому что мне нужен кто-то, кто будет носить покупки. Собирайся быстрее.
Разворачивается и уходит, не дожидаясь ответа. Я стою посреди каморки и пытаюсь переварить услышанное. Значит, я — носильщик. Отлично. Хотя, если подумать, это шанс увидеть столицу. Интересно все-таки.
Быстро умываюсь холодной водой из кувшина, заплетаю волосы в косу и натягиваю свое единственное приличное платье — серое, потертое на локтях, но чистое. Хватаю шаль, потому что на улице прохладно.
Выхожу во двор. Мачеха уже стоит у двуколки, проверяет упряжь. Лошадь — серая в яблоках кобыла — дергает ушами и косит на меня глазом.
— Залезай, — бросает мачеха, даже не оборачиваясь.
Забираюсь на сиденье. Двуколка скрипит под моим весом так, будто сейчас развалится. Осматриваю ее краем глаза. Дерево потрескавшееся, лак облупившийся. Но резьба на бортах еще видна — изящная, дорогая. Когда-то это был хороший экипаж.
Мачеха садится рядом, берет вожжи. Щелкает языком, и телега трогается с места.
Мы выезжаем со двора. Я смотрю на лошадь — на ее холку, где шерсть коротко подстрижена, на седельные следы. Породистая, дорогая, но жутко худая, с торчащими ребрами. Как и все в этом доме — следы былой роскоши, обшарпанные и запущенные. Неудивительно, если за каждым платьем тут ездят в столицу.
Дорога петляет между полями. Солнце поднимается выше, заливая все вокруг золотым светом. Я вдыхаю утренний воздух — пахнет опавшей листвой, землей, чем-то свежим и немного дымным. Хорошо пахнет. Совсем не так, как выхлопные газы в моем родном городе.
Мачеха молчит, я тоже. Двуколка скрипит на каждой кочке, подпрыгивает на камнях. Я вцепляюсь в край сиденья, боясь, что сейчас колесо отвалится и мы с грохотом шмякнемся в придорожную канаву. Но колесо держится. Пока что.
Через час дорога выходит к реке. За ней — столица, и я ахаю.
Город огромный. Белокаменные дома, башни, шпили храмов, блестящие на солнце крыши. В центре — замок на холме, с высокими стенами и флагами, развевающимися на ветру. Красиво, как в сказке. Хотя… почему «как»?
Мы переезжаем мост, копыта лошади стучат по булыжнику. Улицы узкие, извилистые. Люди снуют туда-сюда: торговцы с тележками, женщины с корзинами, дети, гоняющие друг друга между домами. Шумно, пахнет хлебом, жареным мясом, конским навозом и чем-то еще — сладким, пряным.
Мачеха поворачивает на широкую улицу. Впереди — площадь с магазинами. Вывески яркие, нарядные, и народу полно.
Сбоку от площади — стоянка для экипажей. Деревянный навес, загон для лошадей, мальчишка-конюх, который зевает, облокотившись на столб. Мачеха останавливает двуколку, и конюх нехотя отрывается от столба, направляясь к нам.
— Постоим тут часа три, — говорит мачеха. — Сколько?
— Два медяка за час, леди, — отвечает мальчишка, разглядывая нашу облезлую двуколку с плохо скрываемым презрением.
— Два медяка? — голос мачехи становится ледяным. — За эту грязную конюшню?
— Тариф городской, леди.
— Городской тариф — полтора медяка. Я знаю.
— Был полтора. Теперь два. С прошлой недели.
Мачеха сжимает губы. Я сижу рядом, стараясь слиться с сиденьем, и чувствую себя неловко.
— Хорошо, — наконец говорит она. — Но если хоть одна царапина появится на двуколке или лошадь не будет накормлена, я подам жалобу городской страже. Понял?
Мальчишка закатывает глаза, но кивает. Мачеха слезает с сиденья, я за ней. Она отсчитывает медяки из потертого кошелька, каждую монету будто из сердца вырывает.
Мы идем к магазинам. Первым делом мачеха сворачивает в узкий переулок, я иду следом, озираясь. Здесь тише, меньше народу. Дома старые, окна закрыты ставнями. И пахнет сыростью.
Останавливаемся перед неприметной дверью. Над ней — вывеска с тремя золотыми шарами. Понятно, ростовщик.
Мачеха толкает дверь. Внутри темно, пахнет пылью и воском. За прилавком сидит мужчина — пожилой, в очках, с лысиной и длинным крючковатым носом. Видит нас, и на лице появляется выражение, которое мне не нравится — узнавание. И жадность.
— О, баронесса, — говорит он, складывая руки на животе. — Какая неожиданная радость.
Неожиданная, как же. По тону ясно — ждал.
Мачеха молча кладет на прилавок свернутый в платок сверток. Разворачивает. Внутри — украшения. Кольцо с сапфиром, браслет с жемчугом, брошь в виде птицы с рубиновыми глазами.
Я смотрю на них и понимаю — дорогие. Очень дорогие. Старинные.
— Сколько дадите? — спрашивает мачеха.
Ростовщик берет кольцо, рассматривает через лупу. Хмыкает.
— Пятнадцать золотом.
— Тридцать.
— Двадцать. И это щедрое предложение, мадам. Учитывая ваши… предыдущие долги.
Мачеха молчит. Пальцы ее сжимаются в кулаки, но лицо остается спокойным.
— Двадцать пять. И вы стираете мой долг по процентам.
Ростовщик улыбается. Улыбка неприятная, масляная.
— Двадцать два. И только основной долг. Проценты — дело святое.
— Двадцать три. Последнее слово.
Пауза. Ростовщик разглядывает мачеху, потом украшения. Наконец кивает.
— Двадцать три. Идет.
Он достает из ящика монеты, отсчитывает. Мачеха забирает их, прячет в кошелек, и мы выходим.
На улице я наконец выдыхаю. Не понимала, что задерживала дыхание все время, пока шел торг. Мы возвращаемся на площадь. Мачеха идет прямо к магазину тканей — большому, с витринами, где выставлены рулоны шелка и бархата. Заходим внутрь — тут пахнет новой тканью, краской, чем-то свежим.
За прилавком продавец, мужчина средних лет, с аккуратно подстриженной бородкой.
— Добрый день, леди, — говорит он вежливо. — Чем могу помочь?
— Мне нужен шелк для двух бальных платьев, — говорит мачеха. — Светлых оттенков. Розовый и голубой.
Продавец кивает, начинает доставать рулоны. Разворачивает их на прилавке. Ткань переливается на свету, красивая, дорогая.
— Этот шелк из Валерии, — говорит продавец. — Лучшее качество. Четыре монеты серебра за локоть.
— Четыре? — мачеха хмурится. — Слишком дорого. У вас есть что-то попроще?
— Леди, для бала…
Продавец вздыхает. Убирает рулоны, достает другие. Эти ткани тоньше, попроще. Но все равно красивые.
— Три серебряных монеты за локоть.
— Две монеты.
— Леди, это уже…
— Две, или я пойду в другой магазин.
Продавец смотрит на нее, потом на меня. Я стою в сторонке, изображая мебель. Он вздыхает.
— Две серебра и одна медная. Последняя цена.
— Беру сразу десять локтей.
Еще пауза. Продавец кивает, отмеряет, режет, заворачивает в бумагу. Свертки сразу отдает мне, и мы выходим. Я тащу тяжелые, неудобные свертки, стараясь не уронить. Следующий магазин — ленты и кружева. Едва продавщица, женщина в огромном чепце, видит нас, как ее лицо вспыхивает, и она быстро подходит к двери.
— Извините, мадам, но у нас перерыв на переучет товара.
— Какой переучет? — мачеха хмурится. — Сейчас середина дня!
— Инвентаризация. Простите.
Дверь закрывается перед нашим носом, изнутри слышится щелчок замка.
Мачеха стоит, сжав губы. Я вижу, как краснеют ее уши. Мы идем к следующему магазину с чулками и перчатками. И там та же история. Хозяйка магазина видит баронессу и сразу вешает табличку «Закрыто на обед».
Я смотрю на мачеху. Она стоит, глядя на закрытую дверь. Спина прямая, подбородок поднят, но руки дрожат.
— Анна, — говорит она тихо, даже не оборачиваясь. — Идем в другой квартал.
Мы идем дальше. Улицы становятся уже, дома — беднее. Магазины здесь попроще, без ярких витрин, но двери открыты. Заходим в лавку с кружевами. Здесь мачеха снова торгуется — долго, упорно. Покупает ленты, тесьму, пуговицы. Все самое простое, самое дешевое. Продавец — старик с седыми усами — явно устал от торга, поэтому сдается.
Я стою, переминаясь с ноги на ногу, с растущей кучей свертков в руках. Спина затекает, руки немеют, и пить хочется. Когда же все закупим-то?
Но потом у нас обувная лавка. Еще один магазин — парфюмерия: духи, пудра, помада. Мачеха долго нюхает флаконы, недовольно щурится, спорит о цене.
Наконец мы выходим на улицу. Солнце давным-давно перешло зенит, время близится к вечеру, а мы с утра не ели. Я еле стою на ногах. Свертки тянут руки вниз, кажется, сейчас рухну под их весом.
— Может, поедим чего-нибудь, — спрашиваю устало.
— Дома поешь, нечего монеты разбазаривать, — отрезает мачеха. — Идем к экипажу.
Мы возвращаемся на стоянку. Мальчишка-конюх дремлет, прислонившись к забору. Видит нас — вскакивает, подводит лошадь. Мачеха осматривает двуколку — каждую доску, каждое колесо. Проверяет упряжь, довольно кивает — все целое.
Мы грузим свертки в двуколку. Я забираюсь на сиденье, чувствуя, как ноют плечи и спина. Мачеха садится рядом, берет вожжи, и мы трогаемся.
Город остается позади, впереди дорога, поля и темнеющий вдалеке лес. Я иногда исподтишка посматриваю на мачеху. Она сидит прямо, глядя вперед. Лицо усталое, губы сжаты. Руки на вожжах худые, жилистые, с выступающими костяшками пальцев. И я вдруг понимаю — она гордая. Слишком гордая, чтобы показать, как ей тяжело. Слишком упрямая, чтобы сдаться.
Поэтому закладывает фамильные драгоценности. Торгуется до последнего медяка. Терпит, когда перед ней закрывают двери. И все это — ради дочерей. Ради их шанса выйти замуж на балу. Ради их будущего.
Я сижу молча, глядя на дорогу, и не знаю, что думать.
Потому что мачеха — стерва, это факт. Но она еще и мать, которая пытается спасти свою семью единственным способом, который знает. И тогда впервые мне приходит в голову мысль — а действительно ли она виновата в том, что семья теперь живет так экономно?
Лошадь устало бредет по дороге, двуколка скрипит — мы едем домой.