Глава 11

Глава 11

Алина

Я в ужасе села в ближайшее кресло. Не аккуратно, не плавно, не так, как садятся воспитанные женщины в дорогих платьях в дорогих комнатах дорогих замков. Я просто опустилась, потому что ноги вдруг перестали быть надежной частью моего организма. И смотрела. Не отрываясь. Потому что если бы отвела взгляд, то, кажется, закричала бы.

Лицо было Костиным. Не похожее. Не «что-то есть». Не «можно перепутать в сумерках». Нет. Это был Костя. Только в чужом времени. В чужой одежде. В чужой раме. С чуть более длинными волосами, с тем же упрямым ртом, тем же взглядом, от которого у меня еще на Земле начинало подкашиваться все внутреннее равновесие. Даже линия бровей, даже эта привычная серьезность в глазах, будто он и на портрете уже знает больше всех вокруг, но не видит смысла тратить слова зря.

Я сидела и не могла заставить себя даже моргнуть нормально. В глаза будто песка насыпали, дыхание стало тяжелым, а сердце слишком быстро колотилось, но все это казалось несущественным по сравнению с одним простым фактом: Костя был здесь. Был в этом мире. Не в моих воспоминаниях, не в моем сне, не в той тонкой невозможной ниточке, которую я иногда чувствовала между нами по ночам, а здесь. Настолько здесь, что его портрет висел в замке Ардена среди старых рам, дорогих тканей и чужой родовой памяти.

Я заставила себя подняться. Медленно, с внутренней осторожностью, будто подходила к обрыву, прекрасно понимая, что назад после этого уже не выйду прежней. Подошла ближе. Почти вплотную.

Золотая рама была тяжелой, вычурной, с резьбой по углам и тем высокомерным вкусом к богатству, который так любят все местные сильные мира сего. На темном фоне его лицо выступало еще резче. Чужой костюм — явно дорогой, с вышивкой у воротника и плеч, темная ткань, застегнутая под горло, знак на груди, которого я не понимала, но который наверняка значил здесь больше, чем любая подпись. И все равно никакая одежда не могла скрыть главного. Это был Костя. Мой Костя. Тот, кого я целовала в сонные щеки по утрам, тот, кто делал мне яичницу, тот, кто находил меня даже тогда, когда я сама сбегала от него по-идиотски, оставив сережку на столе.

Под рамой была табличка.

Я опустила взгляд и сначала не смогла прочитать ни слова. Буквы поплыли, дернулись, будто сами не хотели складываться в смысл. Я моргнула, вдохнула глубже, прижала ладонь к животу — чисто инстинктивно, как будто мне срочно нужно было за что-то внутри себя ухватиться, — и заставила себя прочитать снова.

Константин Валльтерис.

Мир не просто качнулся. Он треснул.

Потому что до этой секунды у меня еще оставалось пространство для безумных, но все-таки более мягких объяснений. Что мне показалось. Что портрет похож. Что здесь просто существует мужчина с лицом, от которого у меня по случайному совпадению должно остановиться сердце. Что, в конце концов, я переутомилась, переволновалась, натанцевалась, нанюхалась золота и местных духов и теперь мозг решил надо мной особенно изощренно поиздеваться. Но имя добило все. Не оставило ни щели, ни возможности отмахнуться.

Константин.

Не Кай. Не Дарен. Не какой-нибудь местный Лоран, безобразно похожий на земного мужчину моей жизни. Константин. И фамилия — Валльтерис. Та самая. Драконья. Родовитая. Замковая. Проклятая.

Я медленно села обратно, на этот раз уже осознанно. Потому что стоять рядом с этой правдой было невозможно. Слишком близко, слишком резко, слишком много сразу. В голове, как назло, начали вспыхивать все последние дни разом. Лицо Эйдана, когда он жарил яичницу. Его голос. Его мягкость. То, как он смотрел на меня иногда — не просто с жалостью, не просто с добротой, а с чем-то странным, слишком личным, слишком глубоким. Его сын. Сын, который живет в другом государстве. Сын, о котором он говорил так, будто давно научился жить с болью, но не перестал ждать.

Сын.

Меня прошиб холод. Такой сильный, что под лопатками будто расползся лед.

Нет.

Нет-нет-нет.

Я стиснула пальцы на подлокотнике кресла и снова подняла взгляд на портрет. Лицо оставалось тем же. Упрямым. Спокойным. До невозможного знакомым. Я вдруг вспомнила, как Костя молчал, когда долго о чем-то думал, и у него становилось именно такое выражение глаз — собранное, чуть тяжелое, как будто он уже принял решение, просто еще не считал нужным озвучивать его миру. Даже художник поймал эту черту. Даже здесь, в другом мире, на чужом холсте, Костя остался Костей.

Я не знала, сколько просидела так. Минуту. Десять. Полчаса. Время расползлось, потеряло форму. За дверью где-то далеко продолжал жить бал: музыка, смех, голоса, шаги. Но все это происходило как будто не здесь, а где-то в другом слое реальности, не имеющем ко мне никакого отношения. В моей реальности были только портрет, имя и страшная, ледяная мысль, которая уже почти сложилась, но я еще не давала ей прозвучать до конца.

Дверь открылась тихо. Я даже не вздрогнула. Просто резко подняла голову и увидела Ардена. Он вошел не так, как до этого врывался ко мне в комнату дома — уверенно, как хозяин пространства. Здесь он замер на пороге почти сразу. Сначала посмотрел на меня. Потом на портрет. Потом снова на меня, и в его лице мелькнуло быстрое, почти незаметное удивление человека, который явно ожидал увидеть меня где угодно — в бальной зале, на лестнице, в саду, — но не здесь. И уж точно не в таком виде: сидящей в кресле, бледной, неподвижной и смотрящей на стену так, будто весь остальной мир сейчас не стоит даже одной лишней мысли.

— Почему вы сидите здесь одна? — спросил он после короткой паузы. — Вас искали внизу.

Голос у него был ровный, но я уже слишком хорошо знала Ардена, чтобы не услышать этой ровной настороженности. Он понял, что дело не в дамах, не в духоте, не в усталости от бала. Понял почти сразу, просто еще не знал, во что именно уперся.

Я медленно поднялась. Не потому, что вдруг захотела выглядеть сильнее в его глазах. Просто сидеть рядом с этим портретом и говорить снизу вверх было невозможно. Слишком много унижения для одного вечера.

— Кто это? — спросила я.

Он проследил за моим взглядом. Посмотрел на портрет так, как смотрят на давно привычную вещь, которая много лет висит на стене и уже перестала восприниматься как нечто живое. И только после этого чуть качнул головой.

— Не ожидал, что именно этот портрет так вас заинтересует, — произнес он.

Я ничего не ответила. Просто продолжала смотреть на него, и, видимо, что-то в моем лице все-таки подсказало ему, что сейчас лучше не растягивать удовольствие собственной загадочностью.

— Это Константин Валльтерис, — сказал Арден. — Мой двоюродный брат.

Слова ударили ровно туда, куда и должны были. Но я не шелохнулась. Даже не моргнула. Просто еще сильнее вцепилась взглядом в его лицо, будто одним этим могла заставить его говорить дальше.

Арден, к моему удивлению, не стал делать вид, что не понимает, чего я жду. Подошел ближе, остановился рядом с портретом, но не слишком. И заговорил уже спокойнее, почти с той легкой отстраненностью, которая появляется у людей, рассказывающих старую семейную историю, давно уложенную в удобные слова.

— Его мать была из побочной, но признанной ветви Валльтерисов. Отец — Эйдан. Это вы, как я понимаю, уже и сами успели связать, ведь они довольно похожи. Константин рос при доме, получил воспитание, образование, все, что положено человеку его крови. Был умен, талантлив, слишком независим и, если уж говорить честно, с юности имел раздражающую привычку считать себя самым нравственно одаренным существом в радиусе нескольких земель.

Он говорил почти ровно, но в уголках его рта вдруг мелькнула тень усмешки. Не доброй. Скорее той сухой драконьей иронии, которой мужчины его склада прикрывают старое раздражение.

— У него было множество… принципов, — продолжил Арден. — Он не принимал порядки этого мира, не принимал устройства рода, не принимал обязанностей, которые следуют из крови и имени. Особенно его занимали вопросы свободы, справедливости и того, как именно окружающие должны жить, чтобы не вызывать у него нравственного неудобства. Очень утомительное качество в родственнике, если уж говорить откровенно.

Я слушала его и чувствовала, как внутри все дрожит. Не от боли уже. От страшной, почти невыносимой нежности. Потому что каждое следующее слово, вместо того чтобы делать этого Константина Валльтериса кем-то другим, только сильнее возвращало мне моего Костю.

Слишком независим. Слишком умен. Слишком принципиален. Не принимал порядки. Не умел молчать там, где считал что-то неправильным. Да господи, в этом же весь он!

Арден, видимо, заметил, как изменилось мое лицо, но все равно договорил — уже с едва заметной, почти жесткой насмешкой:

— В конце концов мой двоюродный брат настолько не смог примириться с тем, что мир не обязан строиться под его представления о добре, что однажды просто исчез. Ушел. Оборвал все связи. И, как видите, оставил после себя только портрет, семейное раздражение и несколько весьма утомительных легенд.

Я шагнула к портрету прежде, чем успела подумать, как это выглядит со стороны. Просто подошла почти вплотную и подняла руку. Пальцы легли на край рамы, потом чуть сдвинулись ниже, туда, где темная ткань его плеча переходила в тень фона. Разумеется, я не могла коснуться его по-настоящему. Только холста. Краски. Чужого воспоминания. Но даже это прикосновение ударило так, что у меня перехватило дыхание.

— В этом весь мой Костя, — сказала я тихо.

Голос дрогнул, и я даже не попыталась это скрыть. Смысла скрывать уже не было.

— Слишком добрый.

За спиной повисла тишина. Тяжелая. Настороженная. Я чувствовала на себе взгляд Ардена, но не оборачивалась. Не хотела видеть, что именно сейчас у него на лице — недоумение, раздражение, ревность или, может быть, наконец-то настоящее понимание того, с чем он на самом деле все это время пытался спорить.

Я убрала руку от портрета, развернулась и пошла к двери. Больше мне в этой комнате было нечего делать. И на этом балу — тоже.

— Алина, — резко произнес Арден у меня за спиной. — Подождите.

Я не остановилась.

Он догнал меня уже у двери, встал чуть сбоку, не хватая за руку, но перекрывая путь одним своим присутствием.

— Куда вы собрались? — спросил он.

— Домой, — ответила я.

— Бал еще не закончился.

Я подняла на него глаза. Наверное, что-то в моем лице было таким, что он сам понял, насколько нелепо сейчас звучат его слова. Но это не спасло его от моего ответа.

— С меня хватит балов, Арден.

Я обошла его, вышла в коридор и уже почти дошла до лестницы, когда он снова оказался рядом.

— Вы не можете просто уйти вот так.

— Могу.

— Мы даже не танцевали, — сказал он, и в его голосе впервые за весь этот вечер прозвучало что-то почти личное. — А вы, насколько я понял, любите танцевать.

Вот тут я остановилась.

Медленно повернулась к нему и посмотрела прямо. Без злости даже. Без истерики. Хуже. Совсем холодно.

— Танцевать я люблю со своим женихом.

Он замер. Едва заметно, но мне хватило.

Я отвернулась раньше, чем он успел подобрать ответ, и пошла дальше. Не по парадной лестнице, не туда, где было светло, людно и слишком красиво. Я свернула в боковой коридор, нашла выход для слуг и уже там, у двери на темную заднюю лестницу, велела первой же попавшейся девушке:

— Позовите Эйдана. Скажите, что я уезжаю. Мы едем вместе.

Служанка вспыхнула, побледнела, кивнула и унеслась так быстро, будто я не попросила, а объявила начало небольшой придворной катастрофы.

Арден дошел до меня только через несколько секунд. И это были, наверное, самые долгие несколько секунд за весь этот проклятый бал. Потому что именно за них я успела окончательно понять: обратно в зал я не вернусь. Ни под каким предлогом. Ни ради приличий. Ни ради чужого лица. Ни ради его надежд, которые меня сегодня уже не касались.

— Алина, — сказал он уже тише.

Я стояла к нему вполоборота и смотрела в темный проход, где скоро должен был появиться Эйдан. Мне не хотелось сейчас видеть Ардена. Не потому, что он был виноват в портрете. Не потому, что что-то сделал не так именно в эту минуту. А потому, что весь его мир вдруг слишком резко сдвинулся и оказался связан с Костей крепче, глубже и страшнее, чем я могла представить. И на осмысление этого мне нужен был не дракон рядом, а Эйдан.

— Не надо, — сказала я.

— Я не собирался вас удерживать силой.

— Какая щедрость.

Он шумно выдохнул.

— Я хотел понять.

Я коротко усмехнулась, все так же не глядя на него.

— Тогда начните с того, что примите простую мысль: не все в этом мире вращается вокруг ваших желаний.

На это он не ответил. И в этот раз, кажется, не потому, что нечего было сказать, а потому, что впервые за долгое время услышал что-то, с чем уже и сам не мог до конца спорить.

Шаги Эйдана я узнала раньше, чем увидела его. Быстрые, но не суетливые. Собранные. И когда он появился в проходе, уже без маски светской вежливости, с по-настоящему внимательным, напряженным лицом, я вдруг поняла, что вот сейчас, здесь, наконец начнется разговор, которого меня так долго лишали все эти тонкие недоговоренности.

Я повернулась к нему сразу.

— Мы уезжаем, — сказала я.

Он посмотрел сначала на меня. Потом на Ардена. Потом снова на меня. И, кажется, за одну секунду понял больше, чем любой другой человек понял бы за полчаса объяснений.

— Хорошо, — ответил он.

Вот только в его голосе не было ни удивления, ни вопроса. Только тихая, уже принятая готовность.

И от этого мне почему-то стало еще страшнее.

Арден

Я нашел ее не сразу.

Сначала решил, что она просто вышла в одну из боковых галерей — перевести дыхание, уйти от слишком настойчивых дам, дать себе несколько минут тишины. Это было бы разумно. Даже предсказуемо. Внизу ее отсутствие еще можно было прикрыть обычной светской неразберихой: музыку сделали громче, сменили танец, кто-то требовал моего внимания, кто-то — моего решения, кто-то — хотя бы моего взгляда, чтобы потом с удовольствием рассказывать, как именно хозяин дома слушал их полторы секунды. Но чем дольше я не видел Алину, тем отчетливее понимал: дело не в усталости от гостей. Она исчезла не из зала. Она ушла от самого вечера.

Это мне уже не нравилось.

Я поднялся наверх скорее по внутреннему расчету, чем по наитию. В старом крыле было несколько комнат, куда обычно не заходили во время бала. Тихие, полузабытые, с портретами тех родственников, о которых в семье принято помнить скорее из уважения к памяти, чем из живого чувства. И когда я увидел полуоткрытую дверь, уже понял, что найду ее именно там.

Сначала я увидел не портрет, а Алину.

Она сидела в кресле слишком прямо для человека, который отдыхает, и слишком неподвижно для женщины, просто уставшей от общества. В такой неподвижности нет покоя.

И только потом я перевел взгляд туда, куда смотрела она.

На Константина.

Внутри у меня что-то очень неприятно оборвалось.

Не потому, что я сразу понял все. Хуже. Потому, что понял достаточно. Слишком достаточно. Ее лицо, напряжение в плечах, эта страшная собранность, от которой у нее обычно темнели глаза, — все говорило не о простом сходстве. Не о случайном потрясении. Это было узнавание. Личное. Глубокое. Из тех, которые не сыграешь и не перепутаешь с обычным впечатлением.

Я спросил, почему она сидит здесь одна, и почти сразу понял, насколько глупо это прозвучало. Не потому, что вопрос был лишним. Потому, что ответ уже стоял в комнате и смотрел на нас с холста лицом моего двоюродного брата.

Когда она спросила: «Кто это?» — я не стал тянуть.

Наверное, в другой ситуации стоило бы. Смягчить. Подвести. Сначала выяснить, что именно она увидела, что заподозрила, насколько далека от истины. Но после того выражения на ее лице любая осторожность уже казалась не заботой, а трусостью. Поэтому я сказал правду сразу: Константин Валльтерис. Мой двоюродный брат.

А потом сделал то, что обычно делаю, когда не хочу показывать, что сказанное задевает и меня тоже: спрятался за сухой иронией.

Начал рассказывать о Константине так, как в роду рассказывали о нем давно — с этим привычным раздраженным уважением к человеку, который был слишком умен, слишком упрям и слишком неудобен для любой системы, внутри которой рос. Да, он был сыном Эйдана и женщины из побочной ветви Валльтерисов. Да, воспитывался при доме. Да, с юности считал местные порядки ниже своих нравственных стандартов. Да, имел редкий и крайне утомительный дар — заставлять окружающих чувствовать себя либо глупее, чем им нравилось бы. Я сказал все это почти с усмешкой, почти с издевкой, как будто речь шла о старом семейном анекдоте.

И почти сразу понял, что ошибся.

Потому что Алина слушала меня не как друга, которому открывают историю рода. Она слушала как женщина, которой каждое мое слово только возвращает дорогого человека обратно. Я видел это по тому, как менялось ее лицо. Не на внешнем уровне — там она, наоборот, становилась все спокойнее. Но я видел другое: под этим пугающим спокойствием в ней разгоралось узнавание. Не случайное. Не радостное даже. Почти болезненно нежное.

Когда она подошла к портрету и положила руку на раму, мне почему-то стало трудно дышать.

Не потому, что в этом жесте было что-то романтическое. Он был страшнее романтики. В нем было право. Тихое, безоговорочное право женщины касаться лица мужчины хотя бы через холст так, как никто посторонний не посмеет. И когда она сказала: «В этом весь мой Костя. Слишком добрый», — я впервые за весь вечер почувствовал не раздражение, не ревность, не досаду, а что-то гораздо хуже.

Поражение.

Не окончательное, нет. Но такое, которое входит внутрь не как удар извне, а как медленное осознание: ты все это время спорил не с фантазией, а с чем-то, что сильнее тебя уже по самому устройству.

Я попытался ее остановить, когда она развернулась к двери. Просто потому, что не мог отпустить эту минуту так легко. Не после ее взгляда, не после слов о Константине, не после того, как между моим прошлым и ее любовью вдруг безжалостно сомкнулся один и тот же человек. Но она уже приняла решение. Это я тоже увидел сразу. Походка, голос, то, как она перестала смотреть вокруг и стала смотреть только вперед.

Когда я сказал, что мы даже не танцевали, а она, насколько я знаю, любит танцевать, это была не попытка удержать ее балом. И не пустая мужская капризность. Я и сам понимал, что вечер уже мертв. Просто в этой фразе, как ни унизительно признавать, вдруг оказалось все: мой испорченный план, моя надежда, мое желание хотя бы один раз увидеть ее рядом не как чужую невесту чужого мужчины, а как женщину, которая на несколько минут все-таки идет со мной в одном ритме.

И она добила меня одним ответом.

Что танцевать она любит со своим женихом.

Не громко. Не зло. Без истерики. Именно поэтому больнее всего. Такие фразы не бросают, чтобы задеть. Их просто говорят, когда в них уже давно живут.

Я смотрел, как она уходит не по парадной лестнице, а через выход для слуг, и именно в этот момент окончательно понял: этот бал я проиграл еще до его начала. Не потому, что выбрал не ту музыку, не тот вечер, не тот момент. А потому, что привел ее в свой мир и снова ждал, что мир произведет нужное впечатление, вместо того чтобы хотя бы раз посмотреть на него ее глазами.

Для меня этот замок — сила, порядок, история рода. Для нее — золото, которое душит. Для меня бал — естественный язык власти. Для нее — клетка, где каждую секунду чужие глаза требуют объяснить, кто ты и почему имеешь право здесь стоять. Для меня Константин был неудобным родственником, вечным укором семейному порядку. Для нее — Костей. Человеком, которого она любит так, что даже портрет в чужой комнате выбивает у нее землю из-под ног.

И как бы мне ни хотелось упростить все до обычного мужского уязвления, дело уже давно не сводилось к самолюбию.

Когда она потребовала позвать Эйдана, я не стал препятствовать. Не из великодушия. Просто слишком ясно видел: если сейчас встану между ней и лекарем, то окончательно перестану быть для нее кем-либо, кроме очередной драконьей стены. А я и без того уже слишком много раз выбирал силу там, где нужно было простое понимание ситуации.

Я смотрел на Эйдана, когда он появился в проходе, и впервые за долгое время понял, насколько многое пропустил у себя под носом. Его лицо. Его взгляд на Алину. Та мгновенная тишина между ними, в которой оба уже знали, о чем будет следующий разговор. Он понял все почти без слов. А это значит, что слова и не были ему нужны.

Вот тогда мне стало по-настоящему холодно.

Не от мысли о Константине. Не от портрета. Не даже от того, что Алина уезжала с бала, который я так тщательно строил вокруг нее. Холод пришел от другого: они оба что-то знают. Или чувствуют. Или хотя бы давно стоят возле той правды, к которой я подошел только сегодня. Эйдан с его слишком аккуратным молчанием. Алина — с этой невозможной, бездоказательной уверенностью в живом человеке, пропавшем много лет назад.

И если Константин действительно не умер…

Я не договорил эту мысль даже внутри себя.

Потому, что она сразу тянула за собой следующую, еще более неприятную: сколько в моем собственном доме, в моем роде, в моей жизни было вещей, которые я принимал за установленный порядок только потому, что мне так было удобнее? Исчез. След оборвался. Семья смирилась. Портрет повесили. Историю уложили в рамку. Конец.

А если не конец?

А если все это время человек, которого я считал частью прошлого, был не мертв, а где-то между мирами, и именно поэтому в мою жизнь вошла женщина, которая смотрит на его лицо так, будто узнает его не глазами, а даже сердцем?

Я стоял в коридоре, уже почти пустом, слушал удаляющиеся шаги Алины и понимал, что больше всего в этой истории меня пугает не ее любовь к другому мужчине. И не ее отказ. И даже не возможность того, что Константин жив.

Меня пугает, что теперь я сам хочу знать правду.

Потому что если она подтвердится, мне придется пересматривать не только свои планы на Алину. Мне придется пересматривать половину того мира, в котором я до сих пор жил так уверенно, будто он не может оказаться глубже и грязнее собственной красивой поверхности.

А я слишком хорошо знал себя, чтобы не понимать: после этого вечера я уже не смогу сделать вид, что ничего не произошло.