Новая сестра Мария Воронова · 5

5

Выйдя на кухню, Элеонора чертыхнулась про себя. Надо было пораньше приготовить обед, пока соседки занимались другими делами. А теперь поздно, обе у примусов, и Пелагея Никодимовна, и товарищ Павлова.

— Простите, потревожу вас, — сказала Элеонора, набирая в тазик картошки.

— Милости просим, — Пелагея Никодимовна улыбнулась.

В прежние времена в этой квартире жил профессор Гольц с женой, и Пелагея Никодимовна служила у них кухаркой. В восемнадцатом году Гольцы, хотелось бы верить, что эмигрировали, но в точности об их судьбе не знал никто. Если Пелагея Никодимовна, вопреки предписанной классовой ненависти отзывавшаяся о своих угнетателях с неизменной теплотой, располагала какими-то сведениями, то молчала.

После революции Пелагея Никодимовна, не внимая призывам Ленина, не стала управлять государством, а всего лишь поступила поваром на больничную кухню и так и жила в комнате прислуги возле черного хода с узкой монашеской кроваткой и сундучком.

Вообще довольно странно было сознавать, что пролетарская революция, Гражданская война и другие потрясения, буквально перевернувшие с ног на голову великую страну, в судьбе обычной труженицы не изменили абсолютно ничего. Буквально ни на йоту. Бедная женщина из народа осталась бедной женщиной из народа, разве что теперь ей нужен дополнительный приработок, чтобы сводить концы с концами.

Сама Пелагея Никодимовна была женщина в годах, но все еще в соку, мощная, с выдающимся бюстом и крепким скандинавским носом. За модой она не следила, кажется, с прошлого века, ходила в крестьянских блузках с круглым воротом на завязках и пышными рукавами и длинных юбках в сборках на обширной талии. На кухне обязательно повязывала на голову платок, чего требовала и от своих соседок. Элеонора с Павловой подчинялись, а доцент Сосновский был лыс, как пасхальное яйцо и вообще его в кухню старались не пускать, потому что он преподавал анатомию и благоухал формалином.

Пелагея Никодимовна готовила как бог, и, что особенно трогало Элеонору, ни разу в жизни не принесла даже куска хлеба с вверенной ей кухни, даже в самые трудные времена.

В общем, с ней иногда даже приятно было провести время на кухне. В свое время Элеонора овладела искусством готовить приличные блюда из ничего, но до старой кухарки ей было далеко, и Пелагея Никодимовна щедро делилась опытом, а порой вспоминала какие-нибудь милые подробности из прошлой жизни, которая с годами казалась все менее и менее реальной.

Другое дело товарищ Павлова. Оказавшись в одной квартире волею случая, они заключили соглашение ни при каких обстоятельствах не смешивать быт и службу и не оказывать друг другу тех мелких соседских одолжений, которые ничего не стоят, но сильно сближают. Дети подружились — это их дело. Нина ходит в гости к однокласснику, а не к его родителям, и наоборот. Если Павлова кормит ужином обоих детей, когда безответственные предки Петра Константиновича пропадают в операционной, то она кормит абстрактного приятеля дочери. То же самое и Элеонора. Угощает подружку сына, нимало не волнуясь насчет ее генеалогии. В остальном никаких «посмотрите за моим молоком» и «одолжите соли».

Это были немного искусственные отношения, но они работали, как всякие отношения, в которых правила ясны и устраивают всех участников. Однако торчать с Павловой в одной кухне по выходным Элеонора не очень любила.

Тихонько устроившись за своим столом, она чистила картошку и рассеянно слушала, как Пелагея Никодимовна жалуется Павловой на несунов.

— Марь Степанна, ну хоть вы их приструните, это ж невозможное дело! Тащат и тащат!

— Так ли это важно? — пожала плечами Павлова. — Все-таки трудновато выживать на одних заборных книжках… ну возьмут себе по горсточке крупы, капля в море.

— Какая там капля, — шумно вздохнула Пелагея Никодимовна, — в жизни не видела, чтобы у людей столько к рукам липло.

— Я поставлю вопрос, но сомневаюсь, что ситуация изменится, — сказала Павлова сухо.

Срезав кожуру с последней картофелины, Элеонора отложила нож и взглянула на гору очисток. Картошка старая, помороженная, почти половина ушла в отходы, ничего удивительного, что повара тянут под эту лавочку.

— А раньше как, Пелагея Никодимовна? — спросила она, подходя к раковине.

— Как? — не поняла старушка.

— До революции? Тоже воровали?

Пелагея Никодимовна отмахнулась энергично, как от черта:

— Да господь с вами, Элеонора Сергеевна! Это ж позор какой!

— Что, нет? Не встречались разве вам такие случаи?

Павлова хмыкнула. Она, в линялом ситцевом платье и белой, как у богомолки, косынке, нарезала лук, орудуя большим ножом необычайно сноровисто и быстро. Лезвие стучало по разделочной доске весело, как дятел. Глядя на энергичные движения парторга, Элеонора вдруг почувствовала, что в этой скучной, с ног до головы пропитанной кислыми сталинскими догмами женщине где-то очень глубоко внутри тлеет страсть и опасность.

— Нет, бывало, что греха таить, — сказала Пелагея Никодимовна после долгого раздумья, — другой раз не удержится поваренок с голодухи, но так чтобы как сейчас, немыслимое дело.

— А если все же заводился такой воришка, как с ним поступали?

— Меня бог миловал, а в других домах кто как. Если не вразумляли, так увольняли, ибо зачем такое безобразие терпеть.

— Хорошо, я поговорю с вашими, гм, коллегами, — сказала Павлова.

Чуть-чуть прибавив огонек примуса под кастрюлькой, Элеонора отошла к окошку.

В окне виднелось высокое, хрустальное от первых заморозков небо, и грустные мысли ушли. Сегодня у Кости редкий выходной день, он выспался всласть, и скоро они все вместе пойдут на собачью площадку, где Петр Константинович с Ниной будут тренировать Полкана, а они с Костей — просто гулять. Смотреть в небо и молчать, потому что оба наговорились на работе.

— Поговорю, — повторила Павлова, — хотя к моей компетенции кухня не относится.

«Не относится, — усмехнулась про себя Элеонора, — хотя могла бы ты с марксистских позиций объяснить, почему у хозяина-эксплуататора воровать было стыдно, а у своего брата-трудящегося нет. В чем тут суть? Вряд ли разгадка в том, что при проклятом режиме все ели досыта и вопрос украсть или умереть не стоял ребром. Не будем идеализировать прежние порядки, хватало в Российской империи голодных и обездоленных, и далеко не все они сами довели себя до нищеты. Судьба могла быть к человеку очень жестокой, и воровство становилось единственным способом выжить. Таких людей, вынужденных брать чужое от лютой нищеты, жалели, но в целом кража считалась постыдным деянием. А теперь нет».

Вслух она этой крамолы, конечно, не произнесла. Уже достаточно наговорила, вмешавшись в разговор соседок.

* * *

Костя оделся по случаю выходного дня в гражданское, поправил на голове черный берет, который был, конечно, признаком дурного вкуса, но боже, как же ему шел, Петр Константинович, небывалое дело, натянул под куртку свитер, не прибегая к развернутой дискуссии, Нина поправила нарядные бантики, торчащие из-под такого же, как у Кости, беретика, Полкан вывалил розовый язык, и Элеонора, с удовольствием оглядев свой маленький отряд, протянула руку к замку входной двери, но тут противно затренькал телефон.

Костя с Элеонорой переглянулись.

— Сходили на площадку, — сказал Петр Константинович басом.

— Может, мы уже ушли? — спросил Костя нерешительно.

— Но мы не ушли, — Элеонора сняла с рычагов и протянула ему трубку.

— Да, я… Добро… Добро… через десять минут буду.

— Насколько я помню, по расписанию Бесенков дежурит на дому, — зачем-то сказала Элеонора.

Костя засмеялся:

— Дежурит он, а зовут меня. Диалектика. И по мне, лучше так, чем наоборот. Ладно, ребятки, не сердитесь…

— Иди спокойно, — Элеонора поцеловала мужа и открыла дверь.

Костя сбежал по лестнице, не оглядываясь. Мыслями он был уже на работе.

Элеоноре к внезапным вызовам, к нарушенным планам и бессонным ночам было не привыкать. В сущности, им дали эту большую комнату с прекрасным аппендиксом в виде спальни именно потому, что дом расположен в десяти минутах ходьбы от клиники, чтобы доктора Воинова всегда можно было высвистать на сложный случай. Поэтому и телефон провели в квартиру, предназначенную для незаменимых специалистов. Почему в их число кроме Воинова попали парторг и доцент кафедры анатомии, Элеонора не совсем понимала, не умаляя заслуг этих выдающихся людей, просто не могла вообразить себе рабочую ситуацию, которая потребовала бы немедленного присутствия партийного работника и преподавателя теоретической специальности. Действительно, до недавнего времени телефон оживал в неурочное время только по Костину душу, и Элеонора по ночам хватала трубку в полной уверенности, что услышит в ней робкий голос молодого доктора, растерявшегося перед сложным клиническим случаем, но сейчас иногда из черной мембраны раздавалась какая-то неживая, металлическая речь, требующая к аппарату товарища Павлову. Тогда Элеонора стучалась к соседке и поскорее уходила к себе, чтобы не слышать разговора, никак не соприкасаться с чем-то холодным и мертвящим, что, как ей казалось, бежит по телефонным проводам в дом.

Дети принялись добросовестно гонять будущего пограничного пса по полосе препятствий, а Элеонора побрела одна по идущей невесть куда тропинке. Ветви деревьев широко раскинулись и переплелись. От высокой, почти по пояс, пожухлой травы пахло грибами. По морщинистому узловатому стволу дуба молнией пронеслась белка и скрылась в дупле, Элеонора еле успела ее разглядеть. Маленький клочок дикой земли, зажатый между проспектом и железной дорогой, вдруг показался ей таинственным сказочным лесом.

Она засмеялась, растерла застывшие ладони и прибавила шагу. Есть, есть в поздней осени своя прелесть. В этих редких ясных днях, вдруг выпадающих тебе среди ноябрьской черноты, в одиноких листочках, уцелевших на голых ветках вопреки холодным ветрам, в черных от дождей деревьях, склонившихся перед неизбежной зимой, во всем этом живет надежда. Ты знаешь, что наступает тьма, будет холод и снег, но ведь и про весну ты тоже знаешь.

Жизнь идет своим чередом.

Прямо сейчас дети обучают Полкана новым командам.

Костя борется за чью-то жизнь, и, будем надеяться, одержит победу. А когда вернется, она обнимет его, накормит и уложит отдыхать.

Пусть они проживут этот день не совсем так, как собирались, но все-таки проживут его не зря. И завтра не зря, и так день за днем, до самого последнего.

* * *

Когда живешь с инженером и отличницей, к письменному столу не пробиться. Там каждый миллиметр покрыт чертежами и тетрадками, не вклинишься. Мура и не пыталась, занималась на подоконнике, деля его с одиноким кустом герани.

Сегодня она хотела подготовиться к докладу, разложила на подоконнике журнал «Большевик», брошюру «Изучить и осуществить исторические решения XVII съезда ВКП(б)» и газету «Правда» за последнюю неделю, и только взяла в руку карандаш, как холодный воздух ударил в лицо.

Мура замерла. Нет, не показалось, из щелей в раме задувает зверски, надо конопатить. По совести, давно пора, но Мура малодушно откладывала это неприятное занятие, оправдываясь перед самой собой делами чрезвычайной важности. Может, и сейчас отложить под флагом завтрашнего доклада?

С трудом устояв перед соблазном, Мура пошла варить клейстер и резать газеты, оставляя нетронутыми передовые статьи.

«Кончил дело, гуляй смело, говорит пословица, но как работающей женщине понять, что дело, а что гуляй? — горько думала она, натирая оконное стекло газетой, чтобы не оставалось разводов. — И окно нельзя оставлять, и к докладу необходимо подготовиться. Как, действительно, осуществить исторические решения, если я их изучить-то не в силах? Как донести до масс то, что ты ни черта не понимаешь? Проштудировать «Большевик» как следует. Хотя что там нового? Опять очередной деятель будет разоружаться перед партией, каяться… А в чем каяться, пойди еще пойми. Противно это все. Вообще противно, когда люди оправдываются, но когда в преступлении, это еще куда ни шло, а если всего лишь за точку зрения, то вдвойне мерзко».

Мура вздохнула и критически оглядела окно. Стекла вроде бы стали чистыми и прозрачными, но, если выйдет вдруг яркое солнце, на них обязательно проступят предательские разводы. Ну да ладно. Главное, основная грязная работа сделана, окно закрыто, Виктор может снять куртку и дальше спокойно готовиться к лекции, пока она затыкает щели мокрой газетой.

В детстве и юности было кристально ясно, за что борется отец-подпольщик, чему она сама посвятила жизнь. Тогда шли в бой за свободу, за справедливость, за то, чтобы человек труда стал хозяином, а не рабом. Все это было понятно и естественно, за это стоило жить, стоило и погибнуть. На фронте она ни в чем не сомневалась, и после несколько лет жила с уверенностью победителя.

Восторжествовало то, во что она верила, за что боролась.

А потом началось что-то странное. Цельная и ясная идея о всеобщем равенстве и свободном труде рассыпалась на какие-то «измы» и «генеральную линию партии», герои и вдохновители революции внезапно оказывались ее предателями и злейшими врагами. Мура не сомневалась в решениях ЦК, верила, что эти трудные решения действительно необходимы и враги действительно враги, но она понимала это сердцем, а не умом. Чем дальше, тем труднее становилось осмысливать происходящее. Стыдно сказать, но легкие, остроумные и логичные речи Троцкого были ей понятнее, чем вязкая риторика Сталина, в которой, чтобы понять каждый следующий абзац, следовало забыть предыдущий, но Троцкий был враг, а Сталин великий вождь, и сомневаться в этом значило предать родную партию.

Голова немножко шла кругом, когда она пыталась все это осмыслить, и Мура решила не думать о работе, пока стоит на подоконнике.

— Давай помогу, — сказал Виктор, подходя.

— Спасибо! — Мура вручила ему кисточку. Работа закипела. Муж намазывал полоску газеты клейстером, а она наклеивала на раму как можно аккуратнее, и тут же вытирала излишки клея тряпочкой. Тряпочка мгновенно почернела от типографской краски.

Так хорошо работалось вместе, что Мура запела «Не для меня придет весна». Виктор подхватил. Они конопатили окно и были счастливы, хоть и пели грустную песню. Бывают такие минуты, прелесть которых можно почувствовать только вместе, вдвоем. Они редки и мимолетны, но наполняют жизнь теплом и смыслом.

Муж улыбался, и Мура вдруг вспомнила, какой он добрый человек. За повседневностью это как-то стерлось, стало обыденностью, но, черт возьми, это ведь счастье, когда у тебя добрый и ласковый муж! Помнится, первая мысль была, когда она с ним познакомилась: «Какие добрые глаза у этого человека. Как с ним должно быть хорошо жить и растить детей». Детей, во множественном числе. Так почему бы нет? Они еще молоды, еще в силе, успеют еще двоих или даже троих. Для революции она сделала достаточно, и даже, наверное, все, что могла. Наступает время других, более строгих, более подкованных, более дисциплинированных, лучше образованных, в конце концов. Ей-то самой так и не пришлось учиться как следует. Не отпускали с партработы, потом Нина родилась, потом снова не отпускали. Закончила рабфак без отрыва, и все. Вот и результат печальный. Земля крестьянам, хлеб — голодным, мир — народам, это она еще в состоянии объяснить, а в современной политике ни бе, ни ме, ни кукареку.

— Вот ты Нину гулять отпустила, а могла бы матери помочь, — сказал Виктор, — большая уже.

— Да пусть. — Мура разровняла последнюю газетную полосочку.

— Торчит у Воиновых целыми днями. — Виктор обхватил ее талию своими большими теплыми ладонями и легонько снял с окна. Мура положила руки ему на плечи, надеясь, что он сильнее обнимет, закружит по комнате, но муж аккуратно поставил ее на пол и выпустил.

— Вить, там собака.

— И так называемый Петр Константинович.

— И он. Ребятам вместе веселее.

— Ну все-таки можно и о семье немножко думать, а не об одном веселье. По дому помогать. У всех девочек в ее возрасте есть уже обязанности, только наша как принцесса.

— Так радуйся, Витя, если у тебя дочка принцесса, то ты получаешься король.

— А жена тогда кто? Золушка?

Мура покрутила у него перед глазами абсолютно черными, заскорузлыми от клейстера пальцами:

— Так точно! Сейчас помою руки и превращусь в… А, ни в кого не превращусь. Мне по штату не положено.

Виктор ничего не ответил, даже не улыбнулся. Молча открыл ей дверь сначала из комнаты, потом в ванную, чтобы не оставляла черных отпечатков на белой краске, включил воду и ушел.

Смех пропал, вдруг поняла Мура, и даже присела на краешек ванны от своего неожиданного открытия. Простой человеческий смех исчез незаметно, как снег весной. Или как старик-сосед, которого так привык видеть на лавочке во дворе, что долго-долго не замечаешь пустоты скамейки и не можешь поверить, что он уже два месяца как умер.

Глупая шутка, но можно было бы еще подурачиться, сказать, например, что она превратится в тыкву или в фею-крестную. Или грациозно упорхнуть в ванную в одной тапочке, благо у нее ножка изящная и маленькая. Глупо, да, но кто сказал, что юмор это обязательно едко и метко? Есть смысл и в таких безобидных пустячках.

Но если бы этот пустячок достиг чужих ушей и был переосмыслен чужими головами, то в нем, как на фотопленке, обязательно проявилась бы какая-нибудь пропаганда царизма или еще что похуже. И это, к сожалению, не глупый страх, не бред преследования. Не так давно она была на заседании горкома, и докладчик говорил о человеке, которого исключили из партии за то, что он назвал Ивана Грозного хорошим царем. Товарищи посчитали, что человек, который видит положительные моменты в монархии, недостоин звания коммуниста. Докладчик привел это как забавный курьез, мол, хи-хи, смотрите, как товарищи перестарались, но исключили человека по-настоящему, и докладчик ничего не сказал, что восстановили. Ибо курьез курьезом, а настоящие коммунисты лучше следят за своими словами и подобных глупостей себе не позволяют. Просто сломали жизнь честному большевику, потому что кому-то что-то померещилось. Зал послушно смеялся над веселой историей, и Мура вместе со всеми, а про себя думала, что ведь это, черт возьми, не смешно, а страшно.

Мура снова намылила руки и стала тереть щеткой под ногтями.

Сейчас все остерегаются ляпнуть что-нибудь не то. Правда, как давно она не слышала хоть сколько-нибудь острой, смелой, пусть даже пошлой шутки! Даже хирурги, животные по сути, у которых вообще нет ничего святого, раньше только и делали, что ржали, как кони, а теперь молчат. Прежде не успеешь зайти в приемник, как припечатают тебе или про смерть, или про идиотов-начальников, или солененькое про плотскую любовь, не захочешь, а расхохочешься, а теперь нет. Все культурно, вежливо и никак.

Один Гуревич только смотрит своими черными, как декабрь, глазами и отпускает иногда пошлости… Сердце привычно екнуло от стыдного воспоминания.

Мура посмотрела в тусклое зеркало с ажурной чернотой по краю и прищурилась. Нет, все в порядке, строгая, серьезная женщина с холодным взглядом. Таким она и окоротила Гуревича в то странное утро. Наверное, так. Хотелось бы, чтобы так. А впрочем, какая разница, ему глубоко плевать на все ее взгляды. Он вообще даже ей в лицо не смотрит.

Положа руку на сердце, ей не в чем себя упрекнуть. Мура выдохнула и снова взялась за щетку. Кажется, въедливая типографская краска уже отошла, а она все терла и терла ладони. Сколько ни уговаривай себя, но была секунда, когда она больше всего на свете хотела целоваться с доктором, которого она знала только по фамилии. Будто ее к нему магнитом притянуло. Всего секунда, но она была. И Гуревич прекрасно это почувствовал.