Глава 37

Глава 37

Дорога к старому карьеру была прервана неожиданным зигзагом. Пока Влад вёл машину по ухабистой лесной дороге, Вадим, листавший старые заметки на телефоне, внезапно выпрямился.

— Стой!

Влад нажал на тормоз. — Что?

— Мы проезжаем мимо. Совсем рядом. — Вадим ткнул пальцем в экран, потом в заснеженные ели за окном. — Городок, куда они переехали сразу после отъезда из нашего города. Где они жили несколько лет, пока Еве не исполнилось пять. Мать моей… знакомой однажды обмолвилась. Я тогда записал название, искал потом. Он в двадцати километрах отсюда, не больше.

Алена почувствовала, как у неё перехватило дыхание. Родители. Не просто абстрактные фигуры из кошмара, а реальные люди, оставившие след.

— Ты думаешь, там что-то осталось? — спросила она, голос дрогнул.

— В таких маленьких городках всё знают, — сказал Влад, уже оценивая ситуацию. — И всё помнят. Особенно про странных приезжих, которые сбежали ночью. Можем попробовать. Это может дать нам больше контекста, прежде чем лезть к ведьме.

Решение было принято быстро. Карьер никуда не денется. А шанс узнать что-то из первых рук был слишком важен.

Городок оказался сонным, занесённым снегом, с одной главной улицей. Дом, который удалось найти по старым архивным записям и расспросам у самого разговорчивого старика в единственном магазине, был двухэтажным, обветшалым. Квартира, где они жили, давно сдавалась другим, но нынешняя хозяйка, пожилая женщина с глазами-бусинками, оказалась кладезем информации и… своеобразной коллекционеркой.

— А-а, Семёновы! — всплеснула она руками, узнав фамилию из уст Влада (он представился дальним родственником, ищущим корни). — Ну кто ж их не помнит! Приехали ни свет ни заря, с грудным ребёночком. Лица испуганные, будто от кого-то прятались. Тихие-тихие. А девочка… красавица, но глаза грустные, недетские. И серьги! С самого младенчества в этих чёрных серьгах. Никогда не снимала, бедняжка.

— Они ничего не оставили? — осторожно спросил Вадим. — Старых вещей? Книг?

Хозяйка задумалась, потом лицо её озарилось.

— А ведь оставили! На чердаке! Когда они уехали, тоже ночью, кстати, я убираться полезла — а там коробка. Старая, картонная. Я её открыла — а там книжки детские, погремушка… и тетрадка какая-то. Я хотела выбросить, да рука не поднялась. Может, думала, вернутся. Так и стоит там, пылится.

Сердце Алены забилось так, что она боялась, его стук услышат. Десять минут спустя они стояли на пыльном, холодном чердаке под самой крышей. В луче фонарика Влада плясали пылинки. И в углу, под заиндевевшим окошком, действительно стояла серая картонная коробка.

Алена первой подошла к ней. Руки дрожали, когда она сняла крышку. Запах пыли, старой бумаги и чего-то сладковатого — детского крема? Наверху лежала потрёпанная плюшевая собака, несколько тонких детских книжек. Алена отодвинула их. И на дне, под слоем пожелтевших распашонок, нашла её.

Толстую тетрадь в тёмно-синем коленкоровом переплёте. Дневник.

Она вынула её, смахнула пыль. Буквы на обложке были вытеснены золотом, но потускневшим: «Записи». Она открыла первую страницу. Чёткий, женский почерк. Запись была датирована двадцать пять лет назад, за месяц до её рождения.

«…невероятно счастливы. Ждём нашу лучиночку. Чувствую её каждый день, она такая сильная, такая особенная…»

Алена листала дальше, пропуская страницы о подготовке, о надеждах. Потом — запись о рождении. Радость, усталость. А потом… через несколько дней после выписки, почерк стал неровным, торопливым.

«…что-то не так. Она не плачет, но и не спит. Смотрит куда-то внутрь себя. А когда к нам пришли гости из стаи Льва (они живут по соседству), принесли подарки… они привели своих малышей. Двойняшкам всего полгода. И когда я поднесла нашу девочку… о Боже. Они оба, эти крохи, прямо потянулись к ней! Не просто посмотрели. Заскулили, протянули ручонки. А наш Ваня (её отец) побледнел как полотно. Он почувствовал. Он сказал мне потом: «Оба. Они оба к ней потянулись. Как к своей. Одновременно. Такого не бывает»».

Алена замерла, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Она подняла глаза и увидела, что братья читают через её плечо. Лица их были каменными.

Она читала дальше. Паника нарастала со страницы на страницу.

«…Ваня рыскает по архивам, разговаривает со старейшинами. Ответ один: «Аномалия. Неслыханно. Два истинных притязания на одну новорождённую? Это к беде. К расколу. Таких в истории либо изгоняли, либо…» Он не договаривает. Я боюсь спросить».

«…сегодня Ваня пришёл и сказал, что нашёлся выход. Не здесь. Далеко. У какой-то старухи, знахарки, которую все боятся. Она умеет… скрывать суть. Делать печати. Но цена… цена — память. Память самой девочки о том, кто она. И возможность для других почувствовать её. Он говорит, это единственный способ спасти её. Спасти от того, чтобы её разорвали на части, когда она подрастёт. Или от того, чтобы она стала причиной войны между двумя братьями, которые вырастут, не зная, что их судьба сплетена в один узел».

Слёзы капали на пожелтевшую бумагу, размывая чернила. Алена рыдала тихо, беззвучно, читая исповедь матери, которая любила её так сильно, что согласилась на величайшее преступление — украсть у дочери её собственную сущность.

Последние записи перед отъездом были почти неразборчивы.

«…завтра едем. Сердце разрывается. Я целую её спящую, в эти проклятые серьги, которые та женщина вдела ей в уши. Они такие холодные. И она во сне вздрагивает. Прости, доченька. Прости нас. Мы любим тебя больше жизни. И потому должны сделать тебя невидимой для того мира, который тебя убьёт. И для той части тебя самой, что может тебя свести с ума…»

И последняя строчка, уже другим, мужским, твёрдым почерком, вероятно, отца:

«Печать наложена. Никто не почует. Никто не вспомнит. И она… она будет просто человеком. Это лучше. Это милосердно. Спрячемся. Исчезнем. Забудем сами. Лишь бы она жила».

Тишина на чердаке была гробовой. Алена сидела на корточках, прижимая дневник к груди, её плечи тряслись. Правда была горше любой догадки. Её не просто скрыли. Её искалечили из любви. Из страха. Чтобы спасти от войны, от раскола, от них… от этих двоих, которые сейчас стояли за её спиной, такие же жертвы этого решения, как и она сама.

Вадим первым опустился на колени рядом с ней. Он не пытался обнять. Он просто положил руку на коробку с детскими вещами, касаясь её локтя.

— Они боялись нас, — прошептал он, и в его голосе была не злоба, а щемящая боль. — Даже не зная нас. Боялись того, чем мы могли стать. Ради тебя.

Влад стоял неподвижно, глядя в заиндевевшее окно. Его профиль был резок.

— Они были правы, — сказал он тихо. — Посмотри, что происходит. Война. Раскол. Боль. Они предвидели это. И попытались предотвратить.

— Но они отняли у меня жизнь! — вырвалось у Алены сквозь слёзы. — Мою настоящую жизнь!

— Они отняли, чтобы ты жила, — поправил Влад. Он наконец обернулся, и в его гладах была та же мука, что и в голосе отца из дневника. Мука человека, который понимает ужасный выбор, стоявший перед теми людьми. — Они выбрали меньшее из двух зол. И мы теперь пожинаем плоды того, что их план дал сбой.

Они сидели в пыли и холоде, среди призраков прошлого, держа в руках доказательство того, что их связь не была случайностью. Она была предначертана. И была настолько чудовищной для их мира, что любящие родители предпочли навсегда изувечить собственную дочь, лишь бы уберечь её и тех двоих мальчиков, которые спустя годы встанут по обе стороны от неё, раздираемые той самой силой, от которой её так отчаянно пытались спрятать.

Дневник стал ключом. Он не давал ответа, что делать дальше. Но он давал понимание. Глубокое, болезненное, всепрощающее понимание. Их троица была не ошибкой. Она была судьбой. Судьбой, которая так испугала её родителей, что они предпочли вырвать страницу из книги, прежде чем история была написана. Но история всё равно нашла свой путь. И теперь им, троим взрослым, предстояло решить, как её закончить — кровью, безумием или чем-то третьим, чего не было в сценарии тех испуганных людей, оставивших на чердаке коробку с плюшевой собакой и дневником, полным отчаяния и любви.