Отсюда и до победы! · Глава 21

Глава 21

Мы шли ещё четыре дня.

Не к фронту — от него, а точнее — вдоль него, держась леса и стараясь не пересекать дороги без нужды. Немцы были везде: на шоссе, на грунтовках, на переправах. Их тылы расширялись быстро — слишком быстро для того, чтобы мы могли двигаться прямо на восток.

Я выбирал путь по рельефу и по звукам. Там, где гудело — обходил. Там, где тихо — шёл.

Рудаков не вмешивался. Он принял решение однажды — уходить — и после этого делегировал маршрут мне полностью. Это требовало доверия, которое у него было, и характера, которого у многих командиров нет.

На четвёртый день мы вышли к деревне.

Деревня называлась Глушково — маленькая, домов пятнадцать, стояла в низине у замёрзшего пруда. Замёрзшего — это я заметил: октябрь, первые заморозки, по утрам трава стояла белая. Зима шла скоро, и это меняло расчёты.

В Глушково были свои.

Не регулярные части — сводный отряд, человек восемьдесят, смесь из разных частей. Командовал капитан Гришаев — молодой, лет двадцати восьми, с лицом человека, который последние две недели не спал нормально. Но держался.

Гришаев увидел нашу колонну и сначала не поверил.

— Сколько вас? — спросил он у Рудакова.

— Четыреста девятнадцать, — сказал Воронов. С начала выхода мы потеряли троих — один умер от сердца на втором дне марша, двое отстали и не догнали.

— Четыреста девятнадцать, — повторил Гришаев медленно. — Из-под Ярцево.

— Из-под Ярцево, — подтвердил Рудаков.

— Вы как вышли?

— Вот он вывел, — сказал Рудаков и кивнул в мою сторону.

Гришаев посмотрел на меня — на погоны, на лицо.

— Младший сержант?

— Так точно.

— Младший сержант вывел батальон из-под Вязьмы.

— Из-под Ярцево, — поправил я.

— Это одно и то же сейчас, — сказал Гришаев.

В Глушково мы провели двое суток.

Это было нужно — люди устали, некоторые не могли идти без отдыха. Несколько человек простудились за дни в холодном лесу. Фомин, у которого плечо так и не зажило нормально, лежал с температурой.

Я занимался двумя вещами: разведкой и информацией.

Разведка — Огурцов и Сашко ходили вокруг деревни, смотрели, где немцы. Они были — километрах в шести, на шоссе. Но в деревню пока не заходили: маленькая, в стороне, видимо не интересовала.

Информация — я разговаривал с людьми Гришаева.

Они пришли с разных сторон. Кто из-под Вязьмы, кто из-под Брянска, кто вообще не понимал, откуда и как здесь оказался. Картина складывалась из обрывков — неполная, но достаточная.

Котёл замкнулся шестого-седьмого октября. Именно тогда, когда мы уходили. Немецкие клинья соединились восточнее Вязьмы и западнее одновременно — кольцо получилось двойное. Внутри — несколько армий.

Один из людей Гришаева — немолодой сержант с Брянского фронта — рассказывал негромко, глядя в землю:

— Я видел, как шли. Тысячи. По полям, по дорогам — все на восток. Немцы с воздуха, немцы с земли. Колонны разрезали и разрезали. Кто успел — вышел. Кто не успел…

Он не закончил.

Я слушал и думал о Капустине.

Под Вязьмой стоял его батальон. Восточнее Вязьмы — значит, прямо в зоне замыкания кольца. Я не знал, успел ли он. Не знал и не мог знать — связи не было ни с кем.

Зуев нашёл меня вечером первого дня в Глушково.

Я сидел в пустой хате — хозяева ушли куда-то, бросили почти всё. Горела свеча — маленькая, оплывшая, из тех, что остаются в деревенских домах в самых неожиданных местах. Я писал в тетрадь: данные от людей Гришаева, схема котла как я её понимал, что дальше.

Зуев вошёл, сел напротив.

— Капустин, — сказал он.

— Не знаю, — сказал я.

— Я тоже. — Он помолчал. — Но думаю о нём.

— Я тоже.

Мы сидели молча. Свеча потрескивала — чуть, едва слышно. За окном была темнота и редкие голоса снаружи — люди устраивались на ночлег.

— Он умный человек, — сказал Зуев наконец.

— Умный, — согласился я.

— Умные выходят.

— Иногда, — сказал я.

— Капустин — из тех, кто выходит.

Я смотрел на свечу.

— Хочется верить.

— Верьте, — сказал Зуев. — Это не слабость. Это правильное использование неизвестного.

Я посмотрел на него.

— Правильное использование неизвестного, — повторил я. — Это откуда?

— Сам придумал, — сказал он. — Только что.

— Хорошо сформулировано.

— Стараюсь.

Он достал блокнот — тот самый, истёртый, уже почти кончившийся.

— Ларин, мне нужно кое-что спросить. Официально, для отчёта.

— Спрашивайте.

— Когда вы приняли решение готовить маршруты выхода?

— В конце сентября, — сказал я. — После рейда.

— На каком основании?

— На основании данных, собранных в рейде, — сказал я. — Состав и темп немецких колонн указывали на подготовку крупного наступления.

— Вы доложили об этом Рудакову?

— Доложил в общих чертах, — сказал я. — Конкретные сроки не называл — только вероятность и направление.

— Рудаков согласился с вашей оценкой?

— Согласился подготовить маршруты, — сказал я. — Это разные вещи. Он не обязан был соглашаться с оценкой, чтобы разрешить подготовку. Достаточно было — «на всякий случай».

Зуев записывал.

— И когда наступило «на всякий случай» — маршруты были готовы.

— Были готовы.

— Это называется стратегическое мышление, — сказал Зуев. — Или предвидение. У вас — и то, и другое.

— У меня — опыт, — сказал я.

— Чей?

Я посмотрел на свечу.

— Мой, — сказал я. — Других источников нет.

Зуев опустил карандаш.

— Ларин. Я написал достаточно про вас, чтобы сделать определённые выводы.

— Какие?

— Что вы — не тот, кем числитесь, — сказал он ровно. — Документы говорят одно, реальность — другое. Это не обвинение. Это наблюдение.

— Я знаю.

— И вы не объясняете это противоречие.

— Нет.

— И я перестал требовать объяснения.

— Знаю, — сказал я. — Я это ценю.

Зуев смотрел на меня.

— Но я напишу об этом противоречии в отчёте, — сказал он. — Прямо. Что оно существует и что я считаю его важным.

— Пишите.

— Вас это не беспокоит?

— Нет, — сказал я. — Потому что вы напишете так, как видите. А видите вы — правильно.

Он думал секунду.

— Это доверие, — сказал он.

— Это реализм, — поправил я. — Я не могу контролировать то, что вы пишете. Поэтому беспокойство бессмысленно.

— Но если бы могли контролировать — беспокоились бы?

Я думал.

— Нет, — сказал я. — Всё равно нет. Правда не требует защиты. Она стоит сама.

Зуев смотрел на меня долго.

— Вы говорите иногда вещи, которые я потом долго думаю, — сказал он.

— Это случайно.

— Нет, — сказал он. — Не случайно.

Встал. Убрал блокнот.

— Спокойной ночи, Ларин.

— Спокойной, Зуев.

На второй день в Глушково к нам пришли.

Я сидел у пруда — смотрел на лёд, тонкий ещё, прозрачный, трогал носком ботинка. Думал о том, что через месяц-полтора здесь будет нормальная зима. Морозы, снег. Немецкие части к русской зиме не готовы — я знал это. Это остановит их. Ненадолго, но остановит.

Три человека вышли из леса с севера. Советская форма, оружие — шли открыто, руки видны. Часовой их остановил, позвал Рудакова.

Рудаков позвал меня.

Один из троих говорил — остальные молчали. Говоривший — капитан, лет тридцати пяти, лицо серое, глаза запавшие. Он был из котла.

— Вышли трое суток назад, — говорил он. — Нас было девятнадцать. Шли лесом, немцы несколько раз обнаруживали, четверо убиты, остальные рассеяны.

— Откуда шли? — спросил я.

— От Вязьмы. Западнее.

— Какая часть?

— Сто тринадцатый стрелковый полк. — Он замолчал секунду. — Что от него осталось.

— Сто тринадцатый, — сказал я. — Это не сто двенадцатый?

Капитан поднял взгляд.

— Сто двенадцатый рядом стоял, — сказал он. — Знаете?

— Знаю человека оттуда, — сказал я. — Капустин. Майор. Не встречали?

Капитан думал.

— Капустин, — повторил он. — Слышал фамилию. В первые дни. Говорили, что его батальон держал дорогу восточнее.

— Держал — это значит, стоял?

— Значит, стоял и воевал, — сказал капитан. — Что потом — не знаю. Мы уходили западнее, пути разошлись.

Я кивнул.

— Спасибо.

— Он вам близкий? — спросил капитан.

— Командир, — сказал я. — Первый.

Капитан смотрел на меня.

— Хороший командир?

— Лучший из тех, кого я видел, — сказал я.

Капитан кивнул — медленно, как кивают люди, которые понимают, что это значит.

— Выйдет, — сказал он. — Хорошие выходят.

— Зуев то же самое говорил, — сказал я.

— Умный человек, ваш Зуев.

Огурцов нашёл меня у пруда после этого разговора.

Встал рядом, смотрел на лёд.

— Слышал, — сказал он.

— Слышал — что?

— Про Капустина. Что стоял и воевал.

— Слышал, — согласился я.

— Это хорошо, — сказал Огурцов. — Значит, не потерялся сразу.

— Это хорошо.

Мы стояли молча. Лёд на пруду был тонкий — если наступить, проломится. Это был плохой лёд, ненадёжный. Но к декабрю встанет нормально.

— Ларин, — сказал Огурцов.

— Да.

— Мы дальше куда?

— На восток, — сказал я. — К своим. Гришаев говорит, что в Можайске есть части — туда и идём.

— Далеко?

— Километров семьдесят.

— Снова лесом?

— Не всё, — сказал я. — Там восточнее открытее. Но немцев меньше — они растянуты, тылы не успевают за фронтом.

— Это хорошо?

— Для нас — да.

Огурцов думал.

— Ларин. Ты когда устаёшь?

Я посмотрел на него.

— Когда ты последний раз нормально спал? — продолжал он. — Я смотрю — ты всегда или ходишь, или думаешь, или пишешь. Ночью — полчаса, час. Потом снова.

— Привычка, — сказал я.

— Это нехорошая привычка.

— Может быть.

— Нехорошая точно, — сказал Огурцов. — Человек, который не спит, — делает ошибки.

— Пока не делаю.

— Пока, — подчеркнул он. — Ты сам говоришь это слово постоянно. Пока. Значит, понимаешь, что всё может измениться.

Я смотрел на него.

— Семён, — сказал я. — Ты следишь за мной.

— Слежу, — согласился он без смущения.

— Зачем?

— Потому что ты следишь за всеми нами, — сказал он. — Кто-то должен следить за тобой.

Я смотрел на него долго.

Огурцов стоял и смотрел на лёд — спокойно, как смотрят на что-то, что уже решено и объяснять больше нечего.

— Спасибо, Семён, — сказал я.

— Не за что, — сказал он. — Просто логично.

Вечером второго дня, перед выходом, ко мне подошёл Петров.

Он выглядел иначе, чем в начале. Не повзрослел — это неточное слово. Скорее — уплотнился. Как будто что-то внутри, что было рыхлым и неуверенным, теперь стало твёрдым. Не жёстким, а именно твёрдым — в хорошем смысле.

— Ларин.

— Да.

— Можно спросить?

— Спрашивай.

— Вы боитесь потерять кого-то из нас?

Я смотрел на него.

— Боюсь, — сказал я.

— Как это? — спросил он. Не с удивлением — с интересом. — Вы всегда такой спокойный.

— Спокойный снаружи, — сказал я. — Внутри — по-разному.

— И страх — внутри?

— Там же, где всё остальное.

Он думал.

— Я думал, что у вас страха нет, — сказал он. — Вы так работаете. Как будто точно знаете, что всё будет хорошо.

— Я не знаю, что всё будет хорошо, — сказал я. — Я знаю, что нужно делать. Это разные вещи.

— Большая разница?

— Огромная, — сказал я. — Тот, кто знает, что всё будет хорошо, — самонадеянный. Тот, кто знает, что делать, — профессионал.

Петров думал долго.

— Вы профессионал, — сказал он наконец. — Это я понял.

— Стараюсь, — сказал я.

— Нет, — сказал он. — Не стараетесь. Вы есть. Это разные вещи.

Я посмотрел на него. Восемнадцать лет, лопоухий, четыре месяца войны. Говорит точно — точнее, чем многие взрослые.

— Ты тоже станешь профессионалом, — сказал я.

— Когда?

— Уже начал, — сказал я.

Он смотрел на меня секунду. Потом кивнул — коротко, по-взрослому.

— Ладно, — сказал он. — Тогда завтра — идём?

— Завтра — идём.

— На Можайск?

— На Можайск.

— И там — снова в бой?

— Там — разберёмся, — сказал я.

Он кивнул ещё раз.

— Хорошо, — сказал он. — Я готов.

Ушёл.

Я смотрел ему вслед и думал: вот что делает война с людьми, если она их не ломает. Делает точнее. Убирает лишнее — слова, движения, страхи — и оставляет только то, что нужно.

Петров Коля из теплушки у Бреста и Петров Коля здесь, у Глушково, — это почти разные люди. Один — мальчик с лопоухостью и трёхлинейкой, которую не знал, как держать. Другой — боец, который знает.

Четыре месяца.

Я думал о том, что впереди — ещё много. Зима, Москва, контрнаступление. Потом — сорок второй, самый чёрный год. Харьков, Крым, Сталинград. Долгий, бесконечный, кровавый.

Но Петров Коля дойдёт.

Я решил это — не как предсказание, а как намерение. Постараюсь.

Утром мы выходили из Глушково.

Рудаков шёл рядом со мной — впервые за долгое время.

— Ларин, — сказал он.

— Да.

— Я написал ещё один документ. Вчера вечером.

— Я знаю, — сказал я. — Воронов говорил.

— Воронов у тебя тоже глазастый.

— Все глазастые, — сказал я. — Небольшой отряд.

Рудаков усмехнулся.

— Там написано про выход, — сказал он. — Про то, как ты готовил маршруты. Как принял решение в нужный момент. Как работал с Фоминым. — Он помолчал. — И про то, что без тебя мы были бы в кольце.

— Это преувеличение, — сказал я.

— Нет, — сказал Рудаков. — Это точная оценка. Я умею оценивать точно.

— Знаю.

— Документ пойдёт в штаб армии, — сказал он. — Как только выйдем к своим.

— Хорошо.

— Не хорошо, — поправил он. — Правильно. Разница та же, что ты объяснял Фомину.

Я посмотрел на него.

— Вы слышали тот разговор.

— Слышал, — сказал он. — Я всегда слышу. Просто не всегда говорю.

Мы шли молча несколько минут.

Лес вокруг был осенний — листья почти облетели, деревья стояли голые, сквозные. Небо серое, низкое. Под ногами — мёрзлая трава, она хрустела тихо при каждом шаге.

— Ларин, — сказал Рудаков наконец.

— Да.

— После войны — что ты будешь делать?

Я думал.

— Не знаю, — сказал я честно.

— Думаешь об этом?

— Думаю.

— И?

— И не знаю, — повторил я. — Слишком много переменных.

Рудаков кивнул.

— Переменных много у всех, — сказал он. — Но у некоторых — меньше, чем у других. Ты из тех, у кого меньше.

— Почему?

— Потому что ты знаешь, что делаешь, — сказал он. — Люди, которые знают, что делают, — они всегда находят место.

Я смотрел на него.

— Это оптимистично.

— Это реалистично, — поправил он.

Колонна шла в лес, растягивалась по тропе. Четыреста девятнадцать человек — живые, усталые, холодные. Идущие на восток.

Я шёл первым.