Глава 17
Маска для Императрицы и суд над Империей
Императорский литерный поезд, изрыгая в потемневшее небо густые, тяжелые клубы черного маслянистого дыма, с яростным металлическим лязгом неумолимо пожирал версты. Стальная машина проносилась сквозь самое сердце России, разрезая пополам нищие, серые деревеньки под покосившимися, почерневшими от времени соломенными крышами. За окнами тянулись бесконечные, утопающие в весенней распутице бескрайние поля, темнели угрюмые перелески, мелькали кресты погостов и маковки сельских церквушек. Эта была та самая, настоящая, глубинная Русь, кормившая своим горбом блистательный столичный фасад.
На редких узловых станциях, где тяжелый состав, скрипя колодками, вынужденно замедлял свой стремительный бег, разворачивалась привычная картина. Местные путейские начальники, жандармские офицеры в парадной форме и мелкие чиновники, вытянувшись во фрунт на дощатых перронах, замирали, отдавая честь проносящемуся мимо бронированному вагону с золотыми двуглавыми орлами. Они не видели пассажира, но подобострастно салютовали самому символу власти.
Георгий сидел в глубоком, мягком кресле своего салона, погруженный в абсолютную тишину, нарушаемую лишь гипнотическим, монотонным перестуком колес. Он не отрываясь смотрел в большое зеркальное окно, но видел там не проносящиеся мимо полустанки. В темном, вибрирующем стекле отражалось его собственное лицо — бледное, с заострившимися скулами, но с жестким, тяжелым, совершенно не свойственным юноше его возраста взглядом. Его мысли, обгоняя пыхтящий локомотив на сотни верст, уже были там, в древней столице. В Москве, где под сводами Кремлевского дворца его с нетерпением, тревогой и властным раздражением ждала мать.
Предстоящая встреча с ней вызывала у него, солдата, прошедшего через ад современных войн, гораздо большее, ледяное внутреннее напряжение, чем любой, самый жесткий разговор с напыщенным боевым генералом или упрямым министром. От генерала можно было отмахнуться приказом. От матери отмахнуться было нельзя.
Георгий лихорадочно, как штабист перед решающим сражением, перебирал в голове всё, что знал о Марии Федоровне из учебников истории, и то, что щедро, обрывками воспоминаний, запахов и эмоций подкидывала ему ожившая память тела прежнего Цесаревича. Он пытался до конца осознать масштаб трагедии, воли и влияния этой миниатюрной женщины, которую в девичестве звали датской принцессой Дагмар, а в узком, закрытом кругу царской семьи привычно именовали Минни.
Её жизнь в России, под сверкающей толщей бриллиантов и горностаевых мантий, была страшной, непрерывной чередой чудовищных потерь. Эти потери не сломали ее, а выковали из изящной скандинавской принцессы человека с железным, непрогибаемым характером диктатора.
Сначала — внезапная, нелепая смерть ее первого жениха, Цесаревича Николая Александровича, старшего брата ее будущего мужа. Затем смерть любимого супруга — императора Александра III. Этот могучий, исполинский человек-гора, царь-миротворец, из которого, казалось, «гвозди можно было делать», человек, который на своих могучих плечах удержал падающую крышу вагона при крушении в Борках, сгорел от нефрита почек в неполные сорок девять лет, оставив её одну, в черном вдовьем платье, на ледяной, продуваемой ветрами вершине абсолютной власти. А до этого была еще одна, глубоко запрятанная, маленькая, почти стертая из официальной парадной памяти рана: смерть её годовалого сына, младенца Александра. Это стало первым, но далеко не последним жестоким ударом судьбы по её хрупкому материнскому сердцу.
И вот он, Георгий. Любимый сын Жорж. Он должен был стать её третьей, неизбежной, окончательной потерей. Она уже мысленно оплакивала его. Георгий помнил из «архива» прежнего хозяина тела эти удушливые, полные затаенного ужаса прощания. Отправляя его в горную тишину Абастумани, подальше от сырого петербургского климата, Мария Федоровна, как и весь консилиум лейб-медиков, прекрасно понимала: они выносят ему смертный приговор. Это была не ссылка на лечение, это была комфортабельная отправка в хоспис. В письмах, летевших из Гатчины на Кавказ, сквозь строгие, сдержанные фразы сквозило черное, безысходное отчаяние матери, которая ежедневно заказывала молебны в соборах, прощаясь с сыном, тающим на глазах от неумолимой чахотки.
«Не почувствует ли её материнское сердце фатальную подмену? — думал Георгий, тяжело вздыхая и устало потирая пульсирующие виски. — Одно дело — обвести вокруг пальца трусоватых свитских адъютантов вроде Базилевского, ошарашить провинциальных докторов или обаять простодушных донских казаков. И совершенно, принципиально другое дело — обмануть мать. Обмануть женщину, которая своими руками пеленала это тело, которая знает каждую интонацию этого голоса, каждый жест. Женщину, которая уже теряла самых близких и теперь, получив невероятную весть об исцелении, готова вцепиться в это чудо всеми зубами, защищая его от всего света».
Георгий прекрасно знал, кто такая Вдовствующая Императрица. Мария Федоровна была не просто матерью Царя. Она была негласной главой огромного, разветвленного, влиятельного клана Романовых. Она привыкла держать всех своих сыновей на очень коротком, жестком поводке, диктуя им свою волю мягким, но не терпящим возражений тоном. За ее внешней, изысканной хрупкостью, за ее безупречными манерами, милыми улыбками и изящными реверансами скрывался политический хищник с невероятно сильным, мужским характером.
Сейчас, в Кремлевском дворце, она со слезами на глазах ждала «своего милого Жоржа» — послушного, меланхоличного, болезненного мальчика, который будет целовать ей руки, покорно принимать капли от кашля и во всем соглашаться. Но к ней в купе императорского поезда мчался жестокий, битый жизнью солдат из будущего. Солдат с тяжелым, «хищным» взглядом штурмовика, человек, досконально знающий расписание всех грядущих национальных катастроф и готовый ломать людей через колено ради спасения страны.
Для Марии Федоровны вопрос брака исцелившегося Наследника престола не был вопросом сентиментальных чувств, любви или романтики. Это был строгий, холодный, математический расчет геополитики, союзов и пресловутой «чистоты августейшей породы». Георгий ни на секунду не сомневался, что в изящном секретере красного дерева у Мамá уже лежит пухлая, перевязанная лентой папка с фотографиями подходящих немецких принцесс. Профили и анфасы бледных, вышколенных девиц, отобранных для его скорейшей женитьбы. Она захочет немедленно привязать его к дворцу, опутать семейными узами, лишить всякой самостоятельности, чтобы он не наделал глупостей, попав под влияние таких вольнодумцев, как Сандро.
«Для неё моё внезапное физическое исцеление — это подлинный дар небес, вымоленный у икон, — Георгий горько, безрадостно усмехнулся своему тусклому отражению в двойном вагонном стекле. — Но как она отреагирует, когда в первые же минуты общения поймет, что этот бесценный дар пахнет вовсе не церковным ладаном и смирением? Что он пахнет порохом, сталью и холодным, расчетливым обманом? Я не смогу долго играть роль послушного теленка».
Вагон мягко покачивался на стрелках, ритмично постукивая, унося его всё дальше на север, в ту самую темень исторической неизвестности, которую он взялся перекраивать. Георгий отчетливо понимал: в Москве ему придется мобилизовать все свои внутренние ресурсы, всю волю, чтобы сыграть самую сложную, самую тонкую и смертельно опасную роль в своей новой жизни. Он не имел права позволить умной, проницательной Минни увидеть в нем чужака-импостера. Если она заподозрит, что ее сын сошел с ума от болезни или одержим бесами, его мгновенно изолируют, закроют в дальних покоях дворца под предлогом рецидива чахотки, и все его грандиозные планы по спасению флота и армии рухнут, не успев даже родиться. Ему предстояло стать идеальным, любящим сыном, одновременно мягко, но непреодолимо выстраивая свои собственные, стальные границы.
Но как бы ни пугала его встреча с властной матерью, еще больше, до холодной испарины вдоль позвоночника, Георгий опасался неизбежной встречи с братом. С Ники. С Императором Всероссийским Николаем II.
Георгий откинул голову на кожаный валик кресла и прикрыл глаза. Образ старшего брата, сотканный из исторических книг двадцать первого века и личных, теплых, но снисходительных воспоминаний прежнего Цесаревича, предстал перед ним во всей своей пугающей, трагической ясности.
Николай Второй. Последний монарх из трехсотлетнего дома Романовых. Человек, который сам, своими собственными ухоженными руками, шаг за шагом, методично и неотвратимо выкопает братскую могилу для великой империи, для миллионов своих подданных, для себя, своей жены и своих прекрасных, ни в чем не повинных детей. И выкопает он эту могилу не по злому умыслу, не из тиранической жестокости, как Иван Грозный. О нет. Он сделает это своим бесконечным безволием, своей катастрофической политической близорукостью, своим дремучим мистическим фатализмом и той самой вежливой, тихой, разрушительной трусостью, о которой с горечью говорил Сандро в Крыму.
«Человек, чья слабость страшнее любого тиранства, — размышлял Георгий, машинально потирая шрам на запястье — след от осколка из прошлой жизни, который каким-то мистическим образом перешел и на это тело. — Он искренне верит, что его власть от Бога, а значит, он не несет ответственности перед людьми. Только перед Всевышним. „На всё воля Божья“ — вот его универсальный, непробиваемый щит от реальности».
Георгий помнил выдержки из дневников Императора. Дневников, которые читала потом вся страна. В день, когда на Ходынском поле в чудовищной, кровавой давке погибли тысячи людей, пришедших за царскими гостинцами, Николай написал о хорошей погоде, о том, как пил чай, и поехал танцевать мазурку на роскошный бал к французскому послу Монтебелло, чтобы «не омрачать отношения с союзником». Когда русский флот будет уничтожен при Цусиме, он сухо отметит это событие между записями о прогулке на байдарке и удачном отстреле ворон в парке.
Ники был взрослым, сорокалетним человеком со сложившимися, окостенелыми, реакционными взглядами на всё на свете. Он жил в выдуманной, сусальной, сказочной Руси, где добрый царь-батюшка неразрывно связан с любящим его народом в косоворотках. Он ненавидел министров, которые осмеливались говорить ему горькую правду, и окружал себя льстецами, экстрасенсами и проходимцами.
И что самое страшное — он находился под абсолютным, подавляющим влиянием своей жены, императрицы Александры Федоровны. Аликс. Немецкая принцесса, замкнутая, истеричная, экзальтированная женщина, не принятая русским двором и отгородившаяся от него стеной высокомерия и мистики. Именно она, будучи куда более волевой, чем муж, постоянно нашептывала ему: «Будь Петром Великим, будь автократом, не уступай ни пяди своей божественной власти этим либералам и думцам!».
«Как достучаться до такого Императора? — этот вопрос бился в мозгу Георгия тяжелым, пульсирующим набатом. — Как пробить этот непроницаемый кокон из вежливости, фатализма и супружеского влияния? Я не могу просто прийти к нему в кабинет, ударить кулаком по столу и сказать: „Брат, мы идем к пропасти, дай мне всю власть над флотом и армией, иначе через восемнадцать лет нас всех расстреляют в подвале в Екатеринбурге“».
Ники терпеть не мог давления. Малейший нажим, малейшее повышение тона — и император закрывался в себе, его светлые, водянистые глаза становились стеклянными, он вежливо улыбался, кивал, а на следующий день подписывал указ об отставке того, кто посмел с ним спорить. С ним нельзя было говорить языком ультиматумов.
«Значит, мне придется стать искусным интриганом, — холодно, без малейших эмоций констатировал солдат, глядя в темноту за окном. Паровоз дал протяжный, пронзительный гудок, предупреждая о приближении к очередному переезду. — Мне придется использовать его любовь ко мне, к младшему, „чудесно спасенному“ брату. Мне придется играть на его страхах, манипулировать его комплексами, использовать информацию из будущего так осторожно, как сапер обезвреживает бомбу. Я должен буду стать для него незаменимым. Тем, кто решает проблемы, а не создает их. Тем, кто снимает с его плеч тяжесть грязной работы».
Это был циничный, жестокий расчет, но у Георгия не было выбора. На кону стояла судьба одной шестой части суши. Десятки миллионов жизней. И ради этого он был готов врать в глаза матери, манипулировать слабовольным царем и ломать судьбы заносчивых сановников.
В коридоре вагона послышались торопливые, тяжелые шаги, и в дверь купе деликатно, но настойчиво постучали. — Войдите, — бросил Георгий, не меняя позы.
В дверях появился ротмистр Базилевский. Его мундир был застегнут на все пуговицы, несмотря на духоту в вагоне. — Ваше Императорское Высочество, — доложил адъютант, щелкнув каблуками. — Прошли Серпухов. Начальник поезда докладывает: до Москвы, до перрона Николаевского вокзала — ровно час хода. Эскорт предупрежден. В Кремле всё готово к торжественной встрече. Ея Императорское Величество ожидает.
Георгий медленно перевел взгляд с ночного окна на вытянувшегося офицера. Лицо Наследника было спокойно, как посмертная маска, ни один мускул не выдавал той бури, что бушевала внутри.
— Хорошо, Петр Александрович. Благодарю. Распорядитесь подать мне мой парадный мундир Атаманского полка. Со всеми орденами. И скажите Василию, чтобы приготовил горячей воды умыться.
— Слушаюсь! — Базилевский поклонился и исчез за дверью.
Георгий остался один. Он встал, прошел к зеркалу в полный рост, вмонтированному в панель из красного дерева, и посмотрел на себя. Прямая спина, развернутые плечи, жесткая линия губ. Болезнь ушла в прошлое, оставив лишь легкую бледность, которая придавала его лицу аристократическую утонченность.
— Ну что ж, Жорж, — тихо произнес он, обращаясь к призраку прежнего Цесаревича, растворенному в его памяти. — Ты умер, чтобы я мог жить. Посмотрим, смогу ли я сыграть твою роль так, чтобы выжила эта проклятая, прекрасная страна.
Через час, когда предрассветный туман над Москвой начал окрашиваться в свинцово-розовые тона, императорский поезд с шипением стравливаемого пара тяжело вкатился под своды Николаевского вокзала. Георгий, застегнутый на все пуговицы голубого мундира, стоял у дверей вагона. Время рефлексий закончилось. Темень неизвестности расступилась, уступая место слепящему свету на перроне и крикам толпы.