Глава 7
Во дворе уже сгущались серые сумерки, когда я вошел в парадную. На лестнице, казалось, было холоднее, чем снаружи. Руки после дров казались тяжелыми.
Дверь скрипнула, на площадку вышла Аграфена.
— Вадим Александрович, постойте-ка.
Я остановился.
— Почтальон нынче приходил, спрашивал вас. Я ему сказала, что человек переехал в соседнюю квартиру, что ящик давно с той двери снят и на новую прибит. Он подивился, но письмо все же оставил. В ящике у вас лежит.
— Благодарю вас, Аграфена Тихоновна.
— Из-за границы, кажется. Марки чудные. Мельком увидела.
Из-за границы… из-за границы мне мог написать только один человек.
Чувствуя, как застучало сердце, я поднялся к своей двери, открыл ящик и вытащил конверт.
…Бумага кремовая, с легкой желтизной. Я открыл дверь, зашел, включил свет, и увидел частую сетку водяных знаков, а в углу проявился маленький вензель. Внутри конверта находилась тонкая темная подкладка.
В левом верхнем углу на лицевой стороне выдавлено что-то вроде маленького герба, по его краям держалась тонкая позолота.
À Monsieur V. Dmitrieff Russie, St.-Pétersbourg Perspective Souvorov, 18, log. 10
И ниже по-русски: Суворовскiй пр., д. 18, кв. 10.
Анна не знает, что я теперь живу в соседней квартире.
В правом верхнем углу лепились две итальянские марки с профилем в лавровом венке. Круглый штемпель с надписью ROMA (FERROVIA) частично заходил на марки.
Я перевернул конверт. На оборотной стороне обратный адрес: Villa Medici, Fiesole. Firenze, Italia. Имени отправителя не было (писать его в то время считалось дурным тоном). Жирный круглый штемпель С.-ПЕТЕРБУРГЪ, 31 ОКТ. 1904. Письмо, отправленное двенадцатого ноября, пришло в Петербург тридцать первого октября. Я усмехнулся про себя. Два календаря, тринадцать дней разницы, и письмо на вид добиралось в прошлое. Символично.
Клапан был скреплен сургучом. Темно-бордовая капля с четким оттиском родового герба. Контур птицы и полустертые буквы вокруг: Батурины.
Я сел за стол и положил конверт перед собой.
Значит, не забыла меня в своей Италии.
Villa Medici во Фьезоле, Флоренция. Там сейчас тепло, сухо, виноградники, виллы с каменными террасами. У семнадцатилетней графини Батуриной уроки итальянского, балы, прогулки по морю. А у меня позади день рубки дров, таскания ведер, пьяный коллега Гаврила, которого пришлось бить, потому человеческую речь он понимать не хотел, и впереди еще такие же дни.
Вскрыть конверт? Сломать сургуч, развернуть лист, узнать, что она пишет? Наверняка что-то нежное и обстоятельное, с описанием цветущих в ноябре лимонов и тоски по Петербургу. И, возможно, тоски по мне. Время романтическое, и наши отношения как раз в этом духе.
И что дальше?
Написать в ответ? О чем? О больнице на Тверской? О том, что циркуляр Извекова все еще не отменен, и что меня не берут даже в фельдшеры? Что я сейчас больничный служитель с очень зыбким будущим? Написать ей, чтобы она написала мне еще.
Никаких перспектив. Тогда, в ту ночь, было прощание. А сейчас может начаться что-то еще — переписка, которая никуда не ведет и будет лишь приносить боль.
Надо сжечь письмо, не распечатывая. Так будет лучше для всех.
Открыть дверцу печи, бросить конверт в огонь и больше об этом не думать.
Да, сжечь. Сейчас. Пока не прочитал.
Я встал, сделал шаг к печке и остановился.
Нет. Сжечь его сейчас будет тоже глупой сентиментальностью. Поэтому я снова положил письмо на стол.
Завтра решу, что делать. А сейчас надо спать, завтра еще один нелегкий день.
На квартире было темно. Горела только керосиновая лампа на комоде, фитиль прикручен до минимума, и желтый круг света падал на край стола, не доходя до стен. Азеф сидел в кресле у окна, спиной к улице. Грузное тело занимало все кресло целиком, подлокотники трещали, когда он двигался. В руке он держал стакан с чаем.
Куратор устроился напротив, на стуле. Шляпу положил рядом, на пол.
— Ну, — сказал куратор. — Что у вас.
Азеф не сразу ответил. Он поставил стакан на стол, подвинул его пальцем к центру и поправил, как будто это имело значение.
— Евгений Филиппович, я вас слушаю.
— У меня ощущение, — сказал наконец Азеф, — что в организации есть кто-то еще.
— В каком смысле?
— В прямом. Кроме меня есть кто-то, кто управляет. Или, по крайней мере, вмешивается. Я не могу объяснить точнее, потому что сам не понимаю. Но это точно есть.
Куратор достал портсигар, щелкнул замком, закрыл обратно. Закуривать не стал.
— Доказательства?
— Их нет. Есть наблюдения и выводы.
Куратор смотрел на лампу.
— Мы ни о чем таком не знаем, — сказал он.
— Но тем не менее, это есть
— Это, Евгений Филиппович, может быть и ваше воображение.
— Может. Но есть еще Николай Быстров. Точнее, был. Два месяца, как его нет. Исчез. Ни тела, ни записки, ничего. Вечером его видели на Лиговке, и все.
— Бежал, может?
— Куда?
— За границу. Мало ли. Испугался и скрылся.
— Николай не из таких.
Куратор молчал.
— И вы, — продолжал Азеф, — тоже его не находили. Мы уже разговаривали об этом.
— Да, не находили.
— Мне кажется, он кому-то перешел дорогу.
— Не знаю, что вам сказать, — ответил полицейский.
— А если попробовать поискать еще?
— Попробуем, — пожал плечами куратор. — Это нетрудно.
— Я вот о чем думаю, — сказал Азеф. — Деньги.
— Что деньги?
— Спонсоры. У нас несколько человек, которые дают крупные суммы. Некоторых я знаю, некоторые поставили условие о своей полной анонимности. Передают деньги через посредников, причем вся цепочка неизвестна даже им.
— Разумно, — кивнул куратор. — Чем меньше людей о тебе знают, тем спокойнее живется. Мы неоднократно говорили о них. Их имена нам необходимы.
— Я думаю, что все идет оттуда. Буду искать в этом направлении.
— Хорошо.
Азеф поднялся, кресло снова скрипнуло. Он был тяжелее, чем казался сидя. Куратор тоже встал, взял шляпу.
— Николая поищем, — сказал он. — Посмотрим по всем учетам. Может, нашлось где-то неустановленное мертвое тело, подходящее под его приметы. И, Евгений Филиппович, если появится что-то определенное, давайте немедленно свяжемся. Не ждите следующей встречи по графику.
— Хорошо. Думаю, я сам разберусь с тем, кто вмешивается со стороны… и жалеть его я не буду. Вы понимаете, о чем я. Он подставляет всех… и вас, в том числе. Я прошу вас еще об одном: если с кем-то из известных в Петербурге людей… скажем так, что-то случится, провести расследование, не слишком в даваясь в подробности. Не копая глубоко. Ставка слишком высока.
Куратор помолчал, затем ответил.
— Давать полную гарантию до того, как буду известны имена, я не могу. Но, разумеется, мы заинтересованы в том, чтобы наша главная цель не пострадала. Хотя законность в любом соблюдаться будет. Пусть даже формально.
— Именно это я и хотел услышать, — удовлетворенно кивнул Азеф.
…Куратор вышел первым. Было слышно, как он спустился по лестнице, как внизу открылась и закрылась парадная дверь. Азеф подошел к окну, отодвинул край занавески пальцем и смотрел, пока фигура в шляпе не прошла под фонарем и не свернула за угол.
— Жди меня в гости, — тихо проговорил он, отвернувшись от окна и обращаясь к невидимому и пока еще неизвестному врагу. Убившему Быстрова и мешающему его планам.
Потом он опустил занавеску, взял стакан с холодным чаем, быстро допил его. Снял с крючка пальто, Погасил лампу, закрыл дверь на ключ и медленно пошел вниз.
Утром я поднялся затемно. Аграфена на кухне уже гремела заслонкой. Мне кажется, она никогда не спала. На весь голодный с утра подъезд пахло едой. Я быстро поел и отправился на работу. Встречаться ни с кем из соседей, кроме Николая и Аграфены, не хотелось. Начнут спрашивать «за жизнь», а мне сказать нечего. Говорить правду, где и кем работаю, не хотелось, а ложь рано или поздно выберется наружу. Та же Аграфена проболтается. Или Николай. Он хоть и бывший военный, а поговорить большой любитель.
Письмо от Анны захватил с собой.
До Тверской шел пешком. В подворотнях стояла вода от ночного дождя, дворники скребли метлами тротуар. Я пришел за четверть часа до времени и, глубоко вздохнув, прошел через ворота во двор.
…Для начала мне пришлось мыть пол в коридоре.
— Начинай от окон, к двери. Тут карболка, она руки жжет. После руки мой с мылом, иначе кожу съест, — сказал мне фельдшер. Наконец-то я запомнил его фамилию — Мохов.
Что такое карболка, я знал. Ее запах щипал в носу, пока я возил тряпкой. В процессе я усмехнулся: здесь моют полы с карболкой, и никто даже не спорит. А Извекова, в его дорогущей операционной на Литейном я так и не смог убедить это делать.
Кстати, нет ли сейчас такого наказания, как «общественные работы»? Извеков-то под уголовным делом. Черт с ней, с тюрьмой, пусть бы дали ему пятьсот часов мытья полов в больницах. Я б заплатил за возможность посмотреть на такое, честное слово.
К одиннадцати я вымыл несколько коридоров. Рубаха прилипла к спине. Надо что-то думать насчет перчаток, если таким придется заниматься часто, кожа слезет.
Вот люди офигеют — оперируют-то здесь еще по-старинке, голыми руками, а какой-то служитель полы моет в перчатках. Ишь, интеллигент нашелся.
Потом меня позвали в операционную. Там закончили оперировать утреннего пациента, и Мохов указал мне на оцинкованный таз.
— Вынеси в печь.
В тазу лежали перевязочные салфетки, бурые от высохшей крови, и завернутый в окровавленную марлю, кусок чего-то. Что-то отрезали. Да уж. Разворачивать я, понятное дело, не стал и понес во двор.
Печь для сжигания стояла у стены дровяного сарая. Приземистая, с железной дверцей, закопченная донельзя. Возле нее стоял Игнат, истопник, в кожаном фартуке. Он молча, не меняясь в лице, как демон в аду, привыкший за тысячу лет к своей работе, высыпал содержимое тазика в огонь. Пламя поднялось и снова осело. Игнат захлопнул заслонку.
Затем мне велели мне забрать корзины из второй палаты. Грязное белье: простыни, рубахи — все пропитанное кровью, сукровицей и прочим. Две большие плетеные корзины я оттащил в прачечную во флигеле.
В прачечной стоял пар, пахло щелоком. Я выгрузил корзины и пошел назад, через двор, мимо заразного барака. В окне барака кто-то затянул то ли молитву, то ли причитание. Монотонно, в нос. Не знаю пока, действительно ли там заразные, или туда отправляют всех подозрительных. Или просто бродяг, которых даже в эти палаты не положишь.
Дальше было еще веселее — меня отправили воевать с клопами. Дарья Егоровна, старшая сиделка, встретила меня на пороге. Она была плотная, строгая, в темном платье и белом фартуке (точнее, уже не совсем в белом), и смотрела на меня, как сержант на новобранца. Аграфена так иногда смотрит, но здесь суровый взгляд Аграфены прошел процедуру модернизации. Ну и упрощения, потому как у Аграфены, несмотря на свою показную суровость, сердце было все-таки доброе.
— Койки выноси, — сказала она. — На двор. Больных пока в соседнюю. Кипяток в самоваре. Лей не жалея.
Я перетаскал с Гаврилой шесть коек во двор, затем отправил его помогать сиделкам. Пока с верхнего этажа слышался надсадный кашель, я лил кипяток. Сварившиеся клопы ползли наружу и падали на землю.
… А потом два дворника в фартуках притащили на рогожной подстилке мужчину лет сорока. Одет он прилично, в коричневом пальто и жилете, но правый рукав порван, а на голове темнела грязь. За ними семенил извозчик в синем кафтане, непрерывно крестясь и бормоча.
— С Литейного везу, ваше благородие. Прямо под колеса их пролетка выкинула, значит. Ихняя-то лошадь понесла, а седока и стряхнуло на мостовую.
— Быстрее в смотровую, — сказал пришедший фельдшер Трофимов. — И докторов позовите.
Мы положили человека на каталку и повезли в смотровую. Она в больнице на первом этаже, в отличии от операционной. В этом были неудобства — нести человека в операционную приходилось по лестнице (лифты, понятное дело, отсутствовали). Хорошо хоть лестница широкая, с небольшими ступеньками.
В смотровой пациента переложили на стол. Трофимов склонился над пациентом, приподнял ему веко, посмотрел зрачок, пощупал шею.
— Пульс есть, хоть и слабый. Дышит.
Я смотрел на лежащего. Дышал он странно. Грудь поднималась неровно, с задержками, и при каждом вдохе раздавалось сиплое бульканье, как будто в горле у него перекатывалась вода. Голова запрокинута набок, нижняя челюсть отвисла. На макушке, чуть сбоку, я виднелось темное пятно под волосами. Шишка уже набухала.
Ушиб головы. Без сознания. С характерным клокочущим дыханием.
Вошли врачи — Кулагин и Веденский.
— Сотрясение, — сказал Веденский, наклонившись над больным. — Не похоже, что что-то еще. Зрачки равные. Давайте нашатырь.
Нет. Ты, уважаемый доктор, неправ. Слишком долго для простого сотрясения нет сознания.
Трофимов взял ватный тампон, плеснул на него из склянки и поднес к лицу пациента.
В эту секунду дыхание лежащего изменилось.
Сначала он захрапел. Не так, как храпят пьяные, а тяжело, прерывисто, с долгими паузами. Храп быстро перешел в хрип, хрип в сип, и я увидел, как губы у него начали сереть. Грудь все еще двигалась, но воздух в легкие уже не шел.
— Задыхается, — испуганно сказал Кулагин.
— Язык, — бросил Веденский. Он выпрямился и обернулся к двери. — Щипцы. И роторасширитель. Скорее.
Трофимов сам метнулся к шкафу. Сейчас возьмет тупые щипцы для вытягивания языка и старый винтовой роторасширитель с облупленным никелем и пятнами ржавчины в резьбе. Если Веденский вставит этот расширитель и начнет крутить винт, с зубами мужчина может попрощаться.
— Будем ломать зубы, — быстро сказал Веденский, словно соглашаясь со мной. — Иначе задохнется. Держите голову.
Пришел Беликов, но не вмешивался, стоял в стороне. Всем было очевидно, что надо делать.
Всем, кроме меня.
Пациент уже не хрипел. Он не дышал вовсе. Грудь еще подергивалась, но это было движение не легких, а мышц, которые не понимали, что воздуха нет. Губы стали темно-фиолетовые.
Ждать нечего, решил я. Хуже не будет ни пациенту, ни мне. Мне, как говорил классик, нечего терять, кроме своих цепей (точнее, тряпки с карболкой).
— Разрешите.
Веденский вытаращил на меня глаза. В руке у него уже был роторасширитель.
— Что?
— Отойдите.
Я подошел к столу. Веденский хотел что-то сказать, но не успел, потому как я довольно грубо отодвинул его в сторону. У меня было несколько минут. Дольше без кислорода мозг начнет умирать.
Левую ладонь я положил мужчине на лоб и надавил, запрокидывая голову назад. Шея разогнулась. Пальцами правой руки, большим и указательным, я нащупал углы нижней челюсти, прямо под мочками ушей, там, где кость образует прямой угол. Подцепил снизу, потянул вперед и вверх, так, чтобы нижние зубы оказались впереди верхних.
Челюсть подалась с сухим щелчком в суставе.
Пациент всхлипнул. Именно всхлипнул, шумно, на вдохе, как ребенок после долгого плача. Грудь поднялась. Он вдохнул еще раз, и еще. Фиолетовый оттенок губ начал отступать, уходя в обычную синюшную бледность, а потом в розоватую.
В приемном покое стало очень тихо.
Я держал челюсть еще с полминуты, пока дыхание не выровнялось. Потом осторожно отпустил, придерживая голову так, чтобы она оставалась запрокинутой. Язык больше не западал. Пациент дышал глубоко и жадно, словно хотел напиться кислородом.
Все в смотровой смотрели на меня, как на привидение.
Кулагин забыл закрыть склянку с нашатырем, и теперь запах расходился по комнате.
— Что это было? — спросил Веденский. Выразил общую мысль.
Я подложил пациенту под плечи свернутое одеяло, чтобы голова оставалась в правильном положении без моего участия.
— Подбородок вперед, а голова назад. Язык висит на нижней челюсти, и если челюсть выдвинуть, язык уходит с задней стенки глотки.
Веденский сделал шаг назад. Ну точно, я в роли привидения. Хоть не выбежал из кабинета.
— Откуда вы это знаете?
Очень хороший вопрос. Правдиво на него, к сожалению, не ответишь.
— Научили.
— Кто? Где?
Я не ответил.
По некоторым причинам не стал объяснять, что это прием обеспечения проходимости дыхательных путей, который описал Питер Сафар только в 1950-х годах.
Вместо ответа я еще раз проверил пульс на сонной. Вроде все нормально. Зрачки по-прежнему равные, на свет реагируют.
— Его нужно положить на бок, — сказал я. — Если снова потеряет сознание на спине, все может повторится. И следить, чтоб не рвало. При рвоте на спине захлебнется. Слишком долго для сотрясения мозга он не приходит в себя. Надо следить за зрачками. Либо ушиб, либо внутричерепная гематома. Тогда трепанация.
— На бок, — тихо повторил Беликов. Он был потрясен не меньше Веденского.
Кулагин с Трофимов повернули пациента на правый бок. Я согнул ему верхнюю ногу в колене и подложил под нее свернутое второе одеяло, чтобы не заваливался обратно. Руку положил под щеку.
— Этого я не встречал ни в одном руководстве, — произнес Веденский, глядя на меня расширенными глазами.
— Руководства за наукой не поспевают, — ответил я.
Люблю я эту фразу. Против нее аргументов нет.
Кулагин наконец закрыл склянку с нашатырем.
— Что нам с ним делать теперь? — спросил он.
Причем спросил у меня.
— То же, что и собирались, — сказал я. — Лед на голову, покой, наблюдение. Следите за зрачками каждые четверть часа. Если один начнет расширяться, значит, внутричерепное давление растет, и это уже другой разговор. Тогда будем решать.
Я решил сделать паузу. Мне надо перевести дух и понять, как вести себя дальше.
— Разрешите отойти на полчаса.
Беликов, судя по выражению лица, справившийся с шоком и собиравшийся задать мне примерно тысячу-полторы вопросов, после паузы произнес:
— Идите. И возвращайтесь. Нужно будет поговорить. Я хочу вам кое-что предложить. Продолжать работать с вашими знаниями на месте служащего — это преступление. И еще… об этом методе надо писать в медицинских журналах. Многим может помочь.
Похоже, мой рискованный план удался!
Но размышлять над словами Беликова я пока не стал — сначала надо дойти до Таврического сада. Думается там наверняка лучше. Похожу какое-то время в одиночестве, соберусь с мыслями. Что-то сейчас будет, но что — непонятно, и мне надо быть готовым ко всему. Вполне вероятно, что моя жизнь сейчас изменится. Надеюсь, мне действительно что-то предложат, а не сделают выговор за то, что я наглым образом вмешался в работу врачей и не дал им согласно инструкций выломать пациенту зубы. Не похож Веденский на садиста, хотя чужая голова — потемки.
Я спустился под лестницу, переоделся в свою одежду и отправился в сад. В кармане лежало письмо от Анны. Может, пока буду гулять, и открою. А может, решу, что все-таки его надо выбросить.
…Сторож у ворот равнодушно скользнул по мне взглядом. В будний день в это время сад стоял почти пустой. Прошла гувернантка с двумя детьми, у большого пруда топтался старик в фуражке, кормил уток хлебом. Больше никого.
По главной аллее я идти не стал. Хотелось побыть одному. Я свернул направо, в боковую дорожку, потом ещё раз, в узкую тропинку между старых лип. За липами начиналась запущенная часть сада, где летом разрастался кустарник, а сейчас, в октябре, под ногами лежал слой мокрых, тёмных листьев. Сюда никто не ходил.
Я нашёл скамейку у воды, в отдалении от дорожек, за кустами облетевшей сирени. С этой скамейки был виден кусок пруда и противоположный берег, где голые чёрные ветки дубов нависали над водой. Ни одного человека.
Я вытащил из внутреннего кармана конверт.
Открывать или не открывать.
И тут хрустнула ветка. Сзади, за кустами.
Я обернулся.
Он вышел неторопливо, словно гулял. Серое пальто, котелок, руки в карманах. И все та же вечная улыбочка.
Правую руку он держал в кармане.
— Вадим Александрович, — насмешливо произнес Кудряш. — Давно не виделись.
Я встал со скамейки.
— Давно, — сказал я.
Он остановился в нескольких шагах от меня и вынул руку из кармана.
Браунинг. Совсем крохотный, никелированный. Патронами стреляет маленькими, но на тот свет отправит запросто. И грохота, как от нагана или маузера не будет. Не переполошит всю округу. Выстрелил — и почти спокойно ушел. Ствол направлен мне в грудь.
— Я узнал, где ты работаешь, — сказал он той же насмешливой интонацией. — И ждал, когда ты придешь сюда. Не может быть, думал я, чтоб не заглянул. И оказался прав.
— Неудобно получилось, — продолжил он. — Испортил ты людям жизнь. За это придется ответить.
Я подумал, что если резко отпрыгнуть в сторону, то есть какие-то шансы. Ранен буду стопроцентно, но пули браунинга небольшие, можно попытаться на адреналине добежать до улицы.
Раздался выстрел.
