Глава 2

Глава 2

Глава 2. Соседка

Меня разбудил стук. Не деликатный, не осторожный — а такой, каким стучат люди, которые уверены, что имеют на это полное право. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук-тук-тук. И голос:

— Мариночка! Мариночка, открывай!

Я лежала на бабушкиной кровати, под тяжёлым ватным одеялом, которое пахло лавандой и шкафом, и смотрела в потолок. На потолке была трещина — я помнила её с детства. Она тогда была похожа на зайца, а теперь — на что-то другое. На реку, может быть. Или на трещину.

Тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук.

— Мариночка, я знаю, что ты там! Машина у ворот!

Часы на стене показывали семь. Семь утра. Я встала, натянула бабушкин халат — он оказался мне впору, только пах чужой жизнью — и пошла открывать.

На пороге стояла женщина, в которой помещалось сразу очень много всего. Много тела, много цветастого халата, много рыжих кудрей, перетянутых платком, и очень, очень много выражения на лице. Сейчас выражение было одно: счастье. Огромное, неуправляемое, мокрое от слёз счастье.

— Мариночка. — Она всхлипнула, прижала ладонь ко рту, потом убрала и обхватила меня так, что я почувствовала себя подушкой, которую проверяют на мягкость. — Зоенька тебя ждала. Господи, как ждала. Мариночка.

— Здравствуйте, — сказала я куда-то в цветастое плечо.

— Тётя Валя! Какое «здравствуйте»! Тётя Валя я! Ты меня не помнишь, что ли?

Я помнила. Смутно — как помнят летние каникулы: всё слипается в одно тёплое пятно. Валентина Петровна. Бабушкина соседка и подруга. Кажется, она и тогда была такая же — шумная и необъятная, и от неё пахло тестом.

Сейчас от неё тоже пахло тестом. И в руках, которыми она перестала наконец меня обнимать, обнаружилась кастрюля. Большая, эмалированная, белая с красными вишенками.

— Пирожки, — сказала тётя Валя тоном, не допускающим возражений. — С капустой и с яйцом. Ещё тёплые. Чай-то хоть нашла где? Нет, конечно, куда тебе с дороги. Сейчас всё будет. — И ушла, прежде чем я успела сказать хоть слово.

Через три минуты она вернулась с пачкой чая, сахарницей и банкой молока. Ещё через пять минут на кухне кипел чайник, на столе стояли пирожки, а тётя Валя сидела на бабушкиной табуретке и говорила. Я подозревала, что она не замолкала ни на секунду, пока ходила за чайником.

— ...а Зоенька мне ещё в январе сказала: «Валя, Мариночка приедет, ты за ней присмотри». Я говорю: «Зоя, какая Мариночка, она ж восемь лет носу не казала, прости господи». А она: «Приедет. Не сейчас, но приедет». И вот ты здесь. — Тётя Валя вытерла глаза уголком платка. — А Зоеньки нет. Ушла в марте, тихонько, как свечку задули. Я утром прихожу — а она.

Она замолчала — впервые за пять минут. Налила чай. Руки у неё были большие, красные, натруженные, и двигались с той надёжной ловкостью, которая бывает у женщин, переделавших за жизнь миллион дел.

— Вы были с ней... близки? — спросила я.

— Сорок лет бок о бок. Я сюда замуж вышла в двадцать три года, а Зоя уже тут жила. Она мне первая сказала: «Ты, Валя, с тестом ладишь». Я-то думала — ну, пеку и пеку. А Зоя говорит: «Нет, ты именно ладишь. Как с живым разговариваешь». Странная она была, твоя бабушка. В хорошем смысле. Все тут немного странные.

Она засмеялась и подвинула ко мне тарелку.

— Ешь. Ты тощая, как жердь. Развод?

Я чуть не подавилась.

— Что?

— Развод, спрашиваю? Или сама ушла?

— Он ушёл.

— Дурак, — сказала тётя Валя с такой лёгкостью и уверенностью, как будто лично его знала. — Ну и хорошо. Дурак — он и есть дурак. Ешь.

Я откусила пирожок. С капустой, тёплый, с хрустящей корочкой и мягкий внутри, и — я не знаю, как это объяснить — вкуснее любого пирожка, который я ела в жизни. Не потому что капуста была какая-то особенная. А потому что... что? Потому что на кухне было утро, и свет из окна падал на клеёнку в цветочек, и рыжая женщина смотрела на меня так, как будто я была её собственной внучкой, вернувшейся издалека.

— Хорошие, — сказала я.

— А то. — Тётя Валя просияла. — Это я с утра пораньше затеяла, как увидела машину вчера. Думаю — кто ж это к Зоиному дому приехал? А Лёня говорит — Мариночка, кто ж ещё. Зоя говорила, что приедет.

— Лёня?

— Почтальон наш. Лёня Тишкин. Он всё знает. Не в том смысле, что сплетничает — нет, он молчит как камень. Но знает. Письма-то он носит. А письма, Мариночка, они же многое рассказывают, даже если их не читать.

Она говорила, а я ела пирожки и слушала, и мир потихоньку выстраивался вокруг меня, как деревня на ладони: вот тут живёт дед Кузьмич, часовщик, «ворчливый, но золотой человек, руки — от бога», а вот тут был магазин, а теперь закрылся, а продукты привозят по вторникам и пятницам, а вот тут церковь, и батюшка отец Михаил, «толстый и добрый, как его кот», а вот тут площадь и каштан, а под каштаном — родник.

— Звонкий Ключ, — сказала тётя Валя. — Все остальные спрятаны, а этот — прямо на площади. Дети бегают вокруг него летом. А зимой он всё равно звенит подо льдом. Красиво звенит. Тоненько так.

— Я вчера слышала. Вечером. Какой-то звук воды.

— Ну вот. — Тётя Валя кивнула так, как будто это всё объясняло. — Слышишь, значит.

Я хотела спросить — «значит» что? — но тут из комнаты раздался звук, похожий на стон умирающего лося. Алиса. Проснулась.

Она появилась в дверях кухни — помятая, в огромной футболке, с выражением лица, которое ясно говорило: «Я ненавижу всё, включая утро, этот дом и всех людей в радиусе ста километров».

— Это кто? — спросила она, глядя на тётю Валю.

— Это тётя Валя, — сказала я. — Бабушкина соседка.

— Батюшки, Алисочка! — Тётя Валя встала и понеслась к ней, как крейсер к маленькой лодке. Алиса отшатнулась, но было поздно — её обняли, поцеловали в макушку и усадили за стол. — Ты ж маленькая была, когда приезжала! А сейчас — красавица. Ешь пирожки.

Алиса посмотрела на пирожки так, как будто ей предложили съесть скорпиона. Потом — на меня. Потом всё-таки взяла пирожок. Откусила. И я увидела, как у неё дрогнули брови — совсем чуть-чуть, вверх. Удивление.

— Нормальные, — сказала она. Для Алисы это была высшая похвала.

Тётя Валя ушла через час — с обещанием вернуться вечером «с борщом, а то у вас шаром покати». Когда дверь за ней закрылась, на кухне стало как-то пусто. Как будто кто-то вынес из комнаты половину мебели.

— Она всегда такая? — спросила Алиса. Она доедала третий пирожок и старалась, чтобы это выглядело так, будто ей всё равно.

— Не знаю. Наверное.

— Громкая.

— Да.

— Пирожки вкусные.

Я посмотрела на неё. Она посмотрела на меня. Ни одна из нас не улыбнулась — но что-то между нами сдвинулось. Совсем немного, как дверь, которую приоткрыли на щёлочку.

— Хочешь, покажу дом? — сказала я. — Я сама толком не смотрела.

Алиса пожала плечами, но встала.

Мы ходили по дому, и я показывала — хотя показывать мне было нечего, потому что я сама всё забыла. Вот зал, бабушка называла его «горницей», тут ковёр на стене (Алиса закатила глаза), тут сервант с хрусталём (Алиса закатила глаза дважды), тут фотографии в рамках — бабушка молодая, красивая, с тёмной косой; дедушка, которого я не знала (умер до моего рождения); мама — маленькая, в школьном переднике, серьёзная; и я — шестилетняя, с кривой чёлкой и ведром крыжовника.

— Это ты? — Алиса взяла фотографию. — Чёлка огонь.

— Спасибо.

— Не за что.

Второй этаж — мансарда, низкий потолок, окно на сад. Тут пахло яблоками, хотя никаких яблок не было. Алиса заглянула, и я увидела, как у неё шевельнулось что-то в глазах.

— Можно мне тут? — спросила она. — Ну, если мы тут... если мы тут задержимся.

— Конечно.

Она кивнула и ушла наверх, и я услышала, как она открывает окно и говорит «ого» — тихо, себе под нос, не для меня.

Я вернулась на кухню. Тарелка из-под пирожков была пустая — Алиса съела все, включая мои. На столе, кроме тарелки, лежали салфетка, сахарница и бабушкина тетрадка.

Я остановилась. Тетрадка лежала у края стола, толстая, в клеёнчатой обложке — такие были в девяностых, зелёные, с цветком на обложке. Я точно помнила, что вчера видела её на полке. На полке. Не на столе.

Может, задела, когда доставала чашки. Может, тётя Валя переложила. Может.

Я села и открыла.

Бабушкин почерк — круглый, аккуратный, с завитушками на заглавных буквах. Первая страница:

«Тетрадь рецептов. Начата в 1987 году. Продолжается».

Не «закончена». «Продолжается».

Я перевернула страницу. Рецепт вишнёвого варенья. Но странный. Ингредиенты нормальные — вишня, сахар, вода, — а дальше:

«Воду брать из Тёплого Ключа. Только утром, пока роса. Мешать деревянной ложкой по часовой стрелке. Думать о том, кому варишь. Не отвлекаться. Если мысли уходят — остановиться, выйти в сад, постоять босиком. Вернуться, когда сердце успокоится».

И на полях, мелко, другими чернилами:

«Для Наташи Головиной — у неё муж ушёл в августе. Три банки хватило».

Я перевернула ещё. Крыжовниковое варенье:

«Крыжовник собирать, когда сердце стучит спокойно. Если тревожно — не трогать, будет кислое. Воду из Гремячего. Мешать медленно, представлять, как человек делает шаг вперёд. Первый шаг — самый трудный, поэтому мешать долго».

И на полях:

«Для Лёни, когда он боялся сделать предложение Тане. Одной банки хватило. Танечка сказала «да»».

Я листала и листала. Яблочное с корицей — «чтобы вспомнить то, что забыл, но по чему скучаешь». Сливовое — «от бессонницы, но не обычной, а той, когда не спишь от стыда». Малиновое — «просто так, для тихого вечера, когда ничего не болит, но и не радует». Каждый рецепт — с названием родника, откуда брать воду. С заметками на полях — для кого варила, сколько ушло, помогло ли.

На последней исписанной странице — незаконченный рецепт. Почерк другой — торопливый, неровный, буквы скачут. Как будто писала в спешке или нездоровая:

«Яблочное с корицей, но другое. Не для памяти — для прощения. Вода — из...»

Дальше — зачёркнуто. И ещё раз зачёркнуто. И на полях, совсем криво:

«Не получается. Не могу. Не из той воды. Или не то чувство. Или я не...»

Обрывается.

Я закрыла тетрадку. Руки были холодные, хотя на кухне стояла июньская жара. За окном шумел сад, и откуда-то — с площади, наверное — доносился тонкий, чистый звук. Звонкий Ключ.

Наверху Алиса что-то двигала — обживалась. За стеной, у тёти Вали, звякнула посуда. Где-то далеко залаяла собака.

Я сидела на бабушкиной кухне, держала в руках бабушкину тетрадку и не знала, что думать. Рецепты — ладно. У каждой бабушки свои странности. Но родники. Имена. Заметки на полях — кому помогло, кому нет. Незаконченный рецепт, оборванный на полуслове.

«Продолжается».

Банка на подоконнике ловила утреннее солнце, и варенье внутри казалось тёмно-красным, почти чёрным, как будто в нём было больше, чем вишня и сахар.

«Когда будет готова».

Я убрала тетрадку в ящик стола — и пошла разбирать коробки.