Надежда Соколова Поместье леди Анны · Глава 3

Глава 3

Ночью ко мне снова пришёл сон. Не тот, где я стояла на холме и защищала землю — с ветром в волосах и магией, текущей по жилам, горячей и послушной. Другой — странный, щемящий, оставивший после себя чувство потери, будто у меня забрали что-то, о чём я и не знала, пока не потеряла.

Я сидела в своей земной квартире — той самой, однушке с ипотекой, которую брала на двадцать лет. Ипотека висела на мне тяжестью, которую я уже почти перестала замечать, как хроническую боль в пояснице. Всё было на месте: старенький диван, продавленный с одной стороны, где я обычно сидела с ноутбуком; телевизор на тумбочке — плоский, но уже немодный, с царапиной на рамке; книги на полках — детективы, фэнтези, пара томиков Чехова, которые я так и не дочитала. Свет в комнате был не солнечный, а какой-то ровный, ламповый — тот, который бывает в хорошую погоду, когда шторы раздвинуты, но солнце не бьёт прямо в глаза.

Кузя, рыжий кот, спал на подоконнике, свернувшись клубком, и его бок мерно поднимался и опускался. Я знала каждую рыжинку на его шерсти, каждый белый носочек на лапе. Он был моим утешением в долгие вечера, когда работа высасывала все силы. Теперь он спал, не ведая, что его хозяйка — не совсем та, кем была.

Но что-то изменилось. Я не сразу поняла — что. А потом заметила: на столе стояли цветы в вазе. Свежие, полевые — ромашки, васильки, колокольчики. Их букет пах по-летнему сладко и чуть горьковато, и я замерла, потому что никогда не покупала себе цветов. Никогда. В моей прошлой жизни на это не было ни денег, ни привычки, ни того, кто подарил бы. На кухне пахло пирогом — тёплым, ванильным, сдобным, от которого у меня всегда текли слюнки, но я никогда не умела так печь. И в воздухе витало что-то неуловимо другое — тепло, уют, спокойствие. То, чего в моей квартире всегда не хватало, хотя все вещи были на месте.

Я огляделась ещё раз. На журнальном столике лежала вязаная салфетка — кремовая, ажурная. Я не вязала. На вешалке у двери висело мужское пальто — тёмно-синее, не моё. На полке с книгами появилось несколько новых корешков — по кулинарии, с яркими картинками.

Из кухни вышла она.

Анна. Та самая Анна, чьё тело я теперь носила в этом мире — сильное, молодое, с ладонями, привыкшими к магии и к лопате. Мои черты лица — те же скулы, тот же разрез глаз, тот же изгиб бровей. Моя фигура, мои волосы — русые, длинные, которые я когда-то постоянно собирала в хвост, чтобы не мешались. Но взгляд — другой. Мягче, спокойнее, без той вечной усталости, что была у меня. В этом взгляде не было темноты под глазами от недосыпа, не было налёта выжженности, который я носила после столичной работы. Был покой.

На ней был простой домашний халат — синий, в мелкий цветочек, волосы убраны в пучок на затылке, из которого выбилось несколько прядей. И живот — округлый, заметный, явно беременна уже месяцев шесть. Она вошла, и я услышала, как она дышит — чуть тяжело, как дышат женщины на поздних сроках, когда каждый шаг даётся с трудом, но это не тягость, а счастье.

— Ты? — прошептала я. Голос мой прозвучал глухо, будто я говорила сквозь толстый слой ваты.

— Я, — улыбнулась она, и улыбка её была такой тёплой, такой домашней, что у меня защемило под ложечкой. — Пришла посмотреть на тебя. Или ты — на меня.

Она села в кресло напротив, и я заметила, как она осторожно устроила живот, положила на него руки — привычным жестом, который успел стать родным.

— Как ты здесь оказалась?

— Так же, как ты — там, — она провела ладонью по округлости, и под тканью халата что-то шевельнулось — маленькая жизнь. — Мы поменялись местами. Помнишь?

Я помнила. Тот день, когда я очнулась в карете — от тряски, от запаха сена, от чужого платья на своём теле. И она тогда очнулась здесь. В моём теле. В моей жизни. В моей однушке с ипотекой, в моём нелюбимом офисе, в моих долгах и моём одиночестве. Я думала об этом иногда, но не позволяла себе представлять подробности — боялась, что позавидую или, наоборот, ужаснусь.

— Ты вышла замуж? — спросила я, глядя на кольцо на её пальце — простое, серебряное, без камней, но такое правильное на своей руке.

— Да, — она улыбнулась шире, и в её глазах зажглись искорки — я таких у себя никогда не видела. — За соседа с лестничной площадки. Ты его, наверное, не помнишь — он всё время в футболке ходил, тренированный такой. Мы встретились в лифте через неделю после... ну, после того дня. Он принёс пирожные. Сказал, что заметил, какая я грустная, и решил подбодрить.

Я напрягла память. Смутно — парень, который иногда здоровался в лифте. Широкие плечи, тёмные волосы, всегда с наушниками. Я даже имени его не знала. А теперь он — муж. Отец будущего ребёнка.

— И ты... беременна?

— Да, — она положила обе руки на живот — нежно, бережно, как драгоценность. — Девочка. Назовём Аней. В честь тебя — и меня. Так совпало, что имя у нас одно.

В её голосе не было ни капли горечи. Она говорила об этом просто, радостно, как о самом естественном деле в мире. А у меня вдруг перехватило горло. У меня не было детей. Я даже не думала о них — сначала учёба, потом работа, потом ипотека, и всё как-то не до того. А теперь, в этом мире, детей тоже не было. И мужа. И даже надежды на скорое замужество — потому что кто женится на Хранительнице, которая пашет землю и командует мужиками?

— Ты счастлива? — вопрос вырвался сам собой, и я тут же пожалела о нём. Что она ответит? Что да, счастлива, а я — нет? Что она получила мою жизнь и сделала её лучше, а я получила её жизнь и только устаю?

Она посмотрела на меня долгим взглядом. В этом взгляде не было торжества, не было сравнения. Была только правда.

— Счастлива, — сказала она твёрдо. — Он хороший муж, заботливый. Работает водителем автобуса — знаешь, маршрут номер семь, который идёт через весь город. Встаёт в пять утра, приходит уставшим, но всегда меня обнимет и спросит, как день прошёл. Я ушла с твоей работы — не могла больше сидеть в офисе. Эти бесконечные отчёты, начальник, который повышает голос, коллеги, которые плетут интриги... Не моё. Открыла маленькую пекарню при доме. Помещение сняла, оформила всё. Пеку пироги и торты на заказ. Соседи любят. Особенно мой вишнёвый пирог с творогом.

— Ты печёшь? — я удивилась, и в голосе моём прозвучала не только неожиданность, но и какая-то странная зависть. — Я никогда не умела. Я даже хлеб в хлебопечке не могла нормально испечь — вечно пригорал или оседал.

— Ты — нет. А я умею, — она усмехнулась, и усмешка эта была не злой, а скорее снисходительной — как у старшей сестры к младшей. — Здесь моя жизнь. И я её люблю. Знаешь, когда я очнулась в твоём теле, в твоей квартире — мне было страшно. Я не понимала, что такое кран с горячей водой, как пользоваться телефоном, зачем эти пластиковые карточки. А теперь — привыкла. Даже полюбила. Здесь удобно. Здесь тепло. Здесь никто не воюет, не жжёт дома, не убивает соседей из-за клочка земли. Здесь просто живут.

Она замолчала, и я подумала о том, чего она не сказала: о том, что у неё нет магии. Что она никогда не почувствует, как сила течёт по венам, как земля отзывается на твой зов. Но ей, кажется, это было не нужно. Ей хватало пирогов, мужа в футболке и дочки, которая скоро родится.

— А ты знаешь, что я там делаю? — спросила я, и в моём голосе прозвучала какая-то детская просьба о признании. Скажи, что я хороша. Скажи, что я справляюсь.

— Знаю, — она кивнула, и взгляд её стал серьёзнее. — Ты стала Хранительницей. Ты помогаешь людям, строишь дома, растишь хлеб. Ты делаешь то, что должна была делать я. То, для чего моё тело предназначено.

— Ты не хотела?

— Я не смогла бы, — она покачала головой, и в этом движении было столько принятия своей судьбы, что мне стало и обидно, и легче одновременно. — Я слабая. Я боюсь крови, боюсь темноты, боюсь, когда на меня кричат. Я не смогла бы командовать мужиками, не смогла бы решать чужие судьбы. А ты — сильная. Ты справляешься. Я вижу.

Она сказала это так просто, будто оценивала чужую работу на твёрдую «хорошо». А мне вдруг захотелось разреветься. Я сильная? Да я просто делаю то, что должна делать. Потому что если не я, то кто? Потому что некого позвать на помощь. Потому что амулет сам выбрал меня. Сила — это не выбор, это бремя. Но я не стала этого говорить. Пусть она думает, что я сильная. Пусть.

Мы сидели молча. Где-то за окном шумел город — тот самый, который я когда-то считала своим. Я узнавала каждый звук: далёкий гул машин, хлопок двери подъезда, музыку из соседней квартиры — кто-то включил радио на полную громкость, и я различала знакомую песню, которую когда-то сама напевала, моя посуду на кухне. Этот шум был фоном всей моей жизни, и я не замечала его. А теперь он казался мне дорогим, как голос матери.

— Я скучаю, — сказала я тихо. Тише, чем хотела. Тише, чем следовало. — Иногда.

— По чему? — спросила она, и в её голосе я услышала не осуждение, а понимание.

— По этому миру. По его удобствам. По горячей воде из крана — ты не представляешь, как мне иногда хочется просто встать под душ, а не греть воду в котле по вёдрам. По пицце на заказ — там, где я сейчас, даже слова такого не знают. По интернету — когда можно просто взять и узнать всё, что нужно, не расспрашивая Матиаса или не роясь в пыльных книгах. Но больше — по людям. По маме. По бабушке. По тем, кто меня знал с пелёнок и любил просто так, а не за то, что я Хранительница.

— Твоя мама приходит ко мне в гости, — сказала Анна, и голос её стал мягче, почти извиняющимся. — Она приходит каждое воскресенье, печёт со мной пироги, смотрит сериалы. Она счастлива, что у меня всё хорошо. Она не знает правды.

— Лучше пусть и не знает, — я вздохнула, и этот вздох вышел глубоким, из самой груди. — Зачем ей правда? Правда причинит боль. А так — у неё есть дочь, здоровая, замужняя, беременная. С пекарней и кошкой. Что ещё матери надо?

Я представила мамино лицо — морщинки у глаз, седые пряди, которые она упорно закрашивает, руки с набухшими венами. Если бы она узнала, что настоящая я — там, в другом мире, без горячей воды и пиццы, среди магии и опасности, — она бы не пережила.

Сон начал меркнуть. Комната поплыла — сначала по краям, потом центр тоже стал размываться, как акварель под дождём. Краски поблёкли, звуки города истончились. Я поняла, что просыпаюсь, и отчаянно схватилась за подлокотник кресла — но пальцы прошли сквозь него, потому что это был только сон.

— Подожди, — крикнула я, и голос мой прозвучал отчаянно, почти зло. — Как мне быть? Я там одна. У меня нет мужа, нет детей, никого, кто бы меня пожалел, когда трудно. Только работа, земля, долги, люди, которые смотрят на меня и ждут, что я всё решу.

— Всё будет, — успела ответить она. Её голос доносился уже издалека, словно из-за толстой стены. — Твоё время придёт. Не торопи события. Просто живи. Просто делай то, что делаешь. А остальное — придёт.

Я открыла глаза.

В комнате было темно — только луна светила в окно, бледная, холодная, как лёд на осенней луже. Луна здесь была другой — больше, ярче, и свет её казался живым, пульсирующим. Амулет на груди грел привычно, ровно, но внутри было пусто и холодно. Я лежала на спине, глядя в потолок, и слёзы текли по вискам в уши — солёные, горячие, бесполезные.

Она вышла замуж. У неё будет ребёнок. Она счастлива — в моём теле, в моей жизни, в моём мире, от которого я бежала, сама того не зная. А я здесь — одна, с кучей забот, с магией, которая иногда кажется проклятием, с землёй, которая держит крепче цепей, с людьми, которые от меня зависят. И я не могу пожаловаться, не могу уйти, не могу сказать: «Всё, устала, делайте сами». Потому что это моя судьба. Или её тело. Или просто случайность, которую никто не объяснил.

Слёзы сами потекли по щекам. Я не плакала давно — с самой той ночи, когда проснулась в карете под чужой звёздной россыпью, с чужим амулетом на груди и с чужим именем на устах. Тогда я сдерживалась, потому что рядом были люди, потому что нельзя показывать слабость, потому что я решила — буду сильной. А теперь слёзы текли сами, без спроса, и я не вытирала их, пусть смачивали подушку и затекали в уши. Плакала от тоски — по дому, которого больше не было. От зависти — к той, другой Анне, которая получила мою жизнь и сделала её счастливой. От одиночества — тяжёлого, плотного, как одеяло, которым накрываешься с головой в самую холодную ночь.

— Ты чего? — раздался голос из темноты. Призрачный, чуть шелестящий, как сухая листва по камням.

Вильгельм. Я не видела его — комната была залита лунным светом, но его силуэт не проступал в серых тенях. Однако холод, который всегда сопровождал его появление, я чувствовала отчётливо: сначала на плечах, потом вдоль позвоночника, будто кто-то открыл окно в зимний лес. Он висел где-то в углу, не приближаясь, давая мне пространство, но и не уходя. Он всегда так делал — когда я плакала. Он умел ждать.

— Сон приснился, — ответила я, и голос мой прозвучал глухо, с противной хрипотцой. — Плохой.

— Не похоже на плохой, — усмехнулся он, и в этой усмешке не было насмешки. Скорее, мягкая уверенность человека, который видел тысячи снов — своих и чужих — и научился различать их природу.

— Грустный, — поправила я.

— Расскажешь?

— Не сейчас.

Я не могла. Не потому, что не доверяла ему, а потому, что слова разбили бы хрупкость того сна, превратили его в плоскую историю. И ещё потому, что, рассказывая, я бы снова увидела её живот, её кольцо, её покой — и снова захотела того же, с острой, незнакомой прежде болью.

Помолчали. Тишина была плотной, как вода в пруду перед грозой. Вильгельм не уходил, просто висел где-то рядом — я слышала едва уловимое потрескивание воздуха там, где его холод встречался с комнатным теплом. Он не мешал, не давил, но его присутствие было как тёплая рука на плече. Или холодная — в его случае.

— Ты тоже хочешь мужа, — сказал он вдруг. Просто, без обиняков, без обычной своей иронии.

— Откуда ты... — начала я, но он перебил.

— Вижу, — сказал он, и в этом коротком слове было столько веков наблюдения за живыми, что мне стало не по себе. — И не стыдись. Хотеть семью — нормально. Даже Хранительницы выходили замуж. Я помню одну — она держала земли на южных рубежах, тридцать лет. И у неё был муж, кузнец. Такой здоровый, бородатый. Он пек для неё хлеб, когда она возвращалась с обхода. И дети у них были — трое, с такими же горящими глазами.

Я не видела его лица, но представила, как он улыбается — той своей полупрозрачной улыбкой, которая не греет, но утешает.

— У меня нет времени, — прошептала я, и этот шёпот был адресован не ему, а мне самой. Оправдание, которое я повторяла сотни раз, когда одиночество подступало слишком близко.

— Время будет, — голос его стал тише, почти невесомым. — Главное — не упустить, когда появится.

Он исчез — не постепенно, не мерцанием, а вдруг, как выдыхаемый морозный пар. Только холод на мгновение стал сильнее, а потом отступил, оставив после себя лишь пустоту и запах сырой земли. Я знала, что он всё ещё где-то рядом — в стенах, в половицах, в утреннем тумане за окном. Но говорить больше не хотел.

Я повернулась на бок, свернулась калачиком — поза эмбриона, поза защиты, поза человека, который хочет стать маленьким и незаметным, чтобы боль не нашла. Подтянула колени к груди, обняла себя за плечи. Амулет лежал на груди, грел, успокаивал — его тепло было ровным, живым, как сердцебиение. Но тоска никуда не уходила. Она была внутри — глубокая, как колодец, в который упало ведро, и всё никак не удаётся достать.

За окном шумел ветер. Не порывами, а долгой, тягучей песней, которая набирала силу и снова стихала. И пахло дождём — тем особенным запахом, который бывает перед первым осенним ливнем, когда небо ещё чистое, но воздух уже тяжёлый от влаги. Осень. Время сбора урожая и подведения итогов. Сады отдали плоды, поля — зерно, огороды — корнеплоды и соленья. А я, как старое дерево, подсчитывала, что успело созреть во мне.

Я подвела итоги. Вслух, шёпотом, чтобы никто не слышал:

— У меня есть дом — тёплый, крепкий, с печами, которые дышат жаром. Есть люди — тридцать семь душ, считая детей. Есть земля — поля, луга, лес, река. Есть магия — та, что течёт в амулете и во мне, та, что заставляет колосья клониться и ветры стихать. — Я замолчала, сглотнула ком в горле. — Но нет семьи. Нет мужа, который вернётся вечером и просто поставит чайник, не требуя отчёта о делах. Нет того, кто обнимет ночью, уткнувшись лицом в мои волосы. Нет того, кто разделит заботы — не из чувства долга, а потому что наши заботы стали общими. Нет того, кто будет рядом всегда — когда я смеюсь, когда злюсь, когда плачу в подушку, как сейчас.

Я вспомнила Эрика и Селин, как они смотрят друг на друга на людях — стеснительно, но не скрывая. Жака и Брижит — как они перешучиваются, и в каждой шутке слышится долгая привычка быть вместе. Даже кузнеца Мирка и его жену — она приносит ему обед в кузницу, и он оставляет молот, чтобы открыть крынку и поцеловать её в висок. Все эти маленькие, будничные знаки любви, которых я была лишена.

— Твоё время придёт, — сказала во сне та, другая Анна. Она говорила спокойно, уверенно, как человек, который уже получил своё и не сомневается в чужом будущем.

Я не знала, верить ли ей. Но хотелось верить. Отчаянно, как утопающий хватается за ветку. Потому что если не верить, то зачем вставать по утрам, зачем командовать урожаем, зачем вникать в каждую ссору и каждую нужду? Ради чего всё это — если вечером возвращаться в пустую спальню, где только амулет хранит тепло?

Утром я спустилась к завтраку красными глазами. Опухшие веки, тени под глазами, нос, который покраснел — я видела себя в тусклом зеркале на лестнице и поморщилась. Но деваться было некуда. В доме ждали, что госпожа сядет во главе стола, как всегда.

Жанна, увидев меня, ничего не спросила. Только бросила быстрый взгляд — тот особенный взгляд, каким смотрят женщины, которые сами не раз плакали по ночам и знают, что вопросы здесь не помогают. Она молча пододвинула кружку с чаем — дымящуюся, с мятой и липовым цветом, — и положила лишний кусок пирога. Вчерашнего, с яблоками, щедро сдобренного корицей. Больше обычного. Жанна умела лечить едой.

— Надо сил набираться, госпожа, — сказала она, ставя передо мной тарелку с творогом и мёдом. В её голосе не было вопроса — только утверждение.

— Надо, — ответила я, и голос мой прозвучал хрипло.

Я взяла ложку, отхлебнула чай — горячий, терпкий, обжигающий горло, и от этого стало легче. Словно жар вымывал остатки ночной тоски.

За столом, как всегда, было шумно. Я смотрела на Эрика и Селин — они сидели рядышком на лавке, плечо к плечу, и под столом я заметила, как их пальцы переплелись. Селин что-то шепнула ему на ухо, он улыбнулся, и улыбка его была такой открытой, такой юной, что у меня защемило сердце. На Жака и Брижит — те перешучивались через весь стол, бросая друг другу хлебные шарики, и Брижит смеялась тем особенным смехом, какой бывает только у женщин, уверенных в своей любви. На Ольнару — она косилась на одного из молодых парней, помощника кузнеца, и тот, поймав её взгляд, краснел и отворачивался. И в этом неловком, полустыдливом танце было что-то прекрасное — то, что я раньше не замечала или не хотела замечать.

И вдруг меня накрыло. Накрыло осознанием, простым и невыносимым: я тоже хочу так. Хочу любить — не землю, не магию, не долг, а живого человека, с его привычками, слабостями и утренней сонной физиономией. Хочу быть любимой — не за то, что я Хранительница, а просто потому, что я — я. Хочу чувствовать тепло рядом, когда за окном воет ветер и кажется, что весь мир против тебя. Хочу не просыпаться одной в широкой постели, где вторая подушка всегда холодная и не смятая.

После завтрака я дождалась, когда все разойдутся, и подошла к Матиасу. Он сидел на лавке у стены, перебирал сухие травы — рассыпал их на столе, нюхал, откладывал в разные кучки. Пальцы его двигались медленно, будто в полусне, но я знала, что он ничего не упускает.

— Матиас, — сказала я, присаживаясь рядом на корточки, чтобы видеть его лицо. — А вы знаете, как Хранительницы находили себе мужей?

Старик усмехнулся в бороду — длинную, седую, с редкими тёмными прядями, которые помнили лучшие времена. Усмехнулся не надо мной, а скорее над самой постановкой вопроса — так усмехаются старые мастера, когда ученик спрашивает: «А как правильно забить гвоздь?»

— Обычно не искали, — сказал он, откладывая пучок зверобоя. — Сами находились. Земля чувствует, кого ей не хватает. И притягивает нужного человека. Как корень тянется к воде.

— А если не находится? — спросила я тише. Вопрос прозвучал почти жалобно, и я тут же пожалела о такой интонации.

— Тогда ждали, — он поднял на меня глаза — светлые, выцветшие от времени, но острые, как хорошо отточенный нож. — Твоё время ещё не пришло, леди Анна. Не торопи. Сначала укрепи землю. Потом придёт и любовь. Нельзя посадить семя и в тот же день выкопать, чтобы проверить, проросло ли. Оно само проклюнется, когда почувствует тепло.

Он вернулся к травам, давая понять, что разговор окончен. Я кивнула, хотя внутри всё кипело — от нетерпения, от недоверия, от детского «хочу сейчас». Мне казалось, что моё «потом» никогда не наступит. Что я так и останусь одна — с амулетом, с землёй, с людьми, которые смотрят на меня снизу вверх.

Вечером, сидя в беседке, я смотрела на звёзды. Они здесь были другими — не такими, как в моём мире. Крупнее, ярче, с лёгким голубоватым отливом. Млечный Путь тянулся через всё небо, как рассыпанная мука, и в его гуще иногда вспыхивали и гасли точки — то ли падающие звёзды, то ли что-то иное, чего я не понимала. Ветер уже стих, воздух сделался прозрачным и холодным, и от российской травы тянуло горьковатым тленом — последним вздохом лета.

Я думала о своей земной жизни. О той, другой Анне, которая теперь живёт в моём теле, спит на моём продавленном диване, гладит моего рыжего кота. О её муже — соседе с лестничной площадки, который ходит в футболке и водит автобус. О будущем ребёнке — девочке Ане, которую назовут в честь нас обеих. О том, что, возможно, это и есть справедливость — каждая из нас получила то, что было нужно другой. Она — покой, семью, тепло. Я — силу, землю, предназначение.

— Я не хочу завидовать, — прошептала я, глядя, как над лесом зажигается особенно яркая звезда. В горле пересохло, хотя рядом стояла кружка с давно остывшим чаем. — Я не хочу завидовать, но я хочу семью. Я хочу своё маленькое счастье. Не вместо земли и долга — вместе с ними. Неужели это так много?

Ветер стих. Совсем. Стало тихо — так тихо, что я услышала, как в траве у беседки шуршит ёж или мелкий зверёк. И в этой тишине мне почудился ответ. Не голос — скорее ощущение, уверенность, которая пришла откуда-то из-под сердца, из того места, где лежал амулет. «Будет. Всему своё время».

Я сжала амулет в ладони — он был тёплым, как живой, и под пальцами я чувствовала его гладкую поверхность, чуть шершавую от мелких царапин. Улыбнулась — сначала робко, потом шире. В улыбке этой была и грусть, и надежда. Будущее пугало и манило одновременно. Оно было тёмным, как осенняя ночь, но в этой темноте уже начинали загораться звёзды — по одной, по две, по три. Я не знала, каким оно будет. Но я верила — всё будет хорошо. Иначе зачем всё это? Зачем лето, урожай, новые люди, старый маг, призрак, который умеет молчать, когда нужно, и говорить, когда больно? Зачем амулет, который греет даже в самую холодную ночь?

Зачем всё это, если не ради того, чтобы однажды проснуться и понять: ты дома. И не одна.