Глава 23
Весна в тот год пришла дружно — с первой капелью, с шумными ручьями, что бежали по оврагам, снося прошлогоднюю листву, с запахом оттаявшей земли — пряным, терпким, пьянящим. Снег уходил не по дням, а по часам: утром ещё лежали белые островки, а к обеду оставалась только мокрая, чёрная почва, готовая принять семя. Я стояла на крыльце, придерживая одной рукой округлившийся живот — тяжёлый, упругий, — и слушала, как где-то за лесом кричат грачи. Возвращаются домой. Очередной месяц подходил к концу — ещё немного, и малыш появится на свет. Но сначала — посевная. Без неё не будет урожая. Без урожая не будет зимы. Круг, который нельзя разорвать.
Жанна, увидев, что я собираюсь в поле — натягиваю старые, ещё прошлогодние сапоги, завязываю платок, — всплеснула руками так, что полотенце улетело в угол:
— Госпожа, вам нельзя! Вы же на сносях! Дитя вот-вот попросится на свет, а вы — в поле, по кочкам!
— Если я не выйду, земля не примет семена, — ответила я, распрямляясь и кладя руку на поясницу, которую тянуло сильнее обычного. — Хранительница должна благословить посевную. Так было всегда. Так будет и теперь.
— Тогда возьмите с собой Ричарда и не работайте руками! Только благословите, только покажитесь, а остальное мужики сделают.
Ричард, конечно, пошёл со мной — он уже стоял у ворот, держа под уздцы двух лошадей, запряжённых в широкую телегу, обитую войлоком для мягкости. Он нёс корзину с зерном — отборным, прошлогодним, перебранным Жанной, — я же взяла только амулет, который уже начал нагреваться на груди, предчувствуя работу. Мы выехали за околицу, и я увидела поле — первое, самое ближнее к усадьбе. Там уже ждали мужики, бабы, даже дети прибежали — им тоже хотелось участвовать.
— Сегодня сеем рожь, — сказала я, когда Ричард помог мне слезть с телеги и подвёл к краю полосы. Земля под ногами пружинила, была мягкой, как перина.
Я закрыла глаза, положила ладонь на землю. Она была влажной, жирной, ещё холодной после зимы — пальцы сразу заныли от холода, — но уже чувствовалось дыхание тепла, которое поднималось из глубины, с того уровня, где спала древняя магия. Амулет вспыхнул — не резко, не слепяще, а ровным золотистым светом, — и я мысленно обратилась к земле без слов, просто образом: «Просыпайся. Прими семена. Дай силы».
Земля ответила тихим толчком — будто сердце ударило под моими ступнями. И я поняла: она готова.
— Можно начинать, — сказала я, открывая глаза и выпрямляясь.
Ричард взял меня под руку — осторожно, как хрупкую вещь, — и мы пошли по полю. Медленно, чтобы я не уставала, чтобы каждый шаг давался легко. Я разбрасывала горсти зерна — широко, веером, как учила Жанна, как делали бабы до меня сотни лет. Золотые зёрна падали на чёрную землю, и мне казалось, что я слышу, как они шепчут: «Пусти, мы прорастём». Ричард помогал, подавая новые горсти, и наша общая тень — высокая, слитная — вытягивалась в лучах утреннего солнца, становясь всё длиннее по мере того, как светило поднималось над лесом. Крестьяне работали рядом — косились на мой живот, но никто не роптал. Только улыбались.
— Хранительница сама сеет — значит, урожай будет, — шептались бабы, и я слышала, потому что ветер нёс их голоса.
За день мы засеяли три поля. Я устала так, что ноги гудели, поясница ныла, и даже амулет едва теплился — отдал почти всю накопленную за зиму силу. Ричард нёс меня почти на руках до дома, обнимая за плечи, шепча: «Потерпи, сейчас отдохнёшь». Жанна ругалась — страшно, сочно, как умела только она, — поила чаем с мятой и ромашкой, заставляла съесть тарелку горячего бульона, велела лежать и не вставать без спроса.
— Завтра я ещё в одно поле выйду, — сказала я, откидываясь на подушки.
— Нет, — отрезал Ричард, и в его голосе прозвучала такая твёрдость, с какой он, наверное, командовал в бою. — Ты останешься дома и будешь готовиться к родам. Посевную доделают люди. Ты своё сделала — благословила.
— Я и так готовлюсь, — улыбнулась я, поглаживая живот, где ребёнок, услышав спор, вдруг толкнулся — сильно, требовательно, будто говорил: «Мама, слушайся папу».
— Видишь? — сказал Ричард, положив ладонь поверх моей. — Даже он со мной согласен.
Я засмеялась. Усталость отступила, уступив место тихой, глубокой радости. За окном темнело, в печи догорали дрова, и где-то далеко, в полях, ещё гремели голоса — последние сеятели заканчивали работу при свете фонарей. Земля принимала семена. Весна начиналась.
А подготовка к родам шла полным ходом. В усадьбе пахло кипячёным льном, травами и напряжённым ожиданием. Каждый день приносил что-то новое: то Агнесса приносила очередную партию сорочек — крошечных, невесомых, с завязками на плечах, — и мы перебирали их, гладили, складывали в сундук. Пеленок было столько, что хватило бы на тройню — десятки метров тонкого, мягкого льна, из которого я потом буду заворачивать малыша, чтобы ему было тепло и уютно, как в коконе. Астер связала конверт на овчине — белый, с капюшоном, украшенный вышитыми васильками, — чтобы выносить на улицу даже в самый лютый мороз. Ольнара смастерила подвесную колыбельку — лёгкую, из ивовых прутьев, она раскачивалась от малейшего дуновения и тихо поскрипывала, убаюкивая. Мирк сколотил люльку из сосновых дощечек — основательную, на ножках, с высокими бортами.
— Чтобы пахло лесом, — сказал он, проводя ладонью по гладкой, отполированной поверхности. — Это полезно для младенца. Сосна — она живая, дышит.
Колыбель поставили в нашей спальне, у стены, напротив окна. Я часто сидела рядом, гладила резные бока, вдыхала смолистый запах дерева и думала о том, кто будет в ней спать — мальчик или девочка. Мы с Ричардом решили не узнавать.
— Пусть сюрприз будет, — сказал он однажды, когда я пришла от Бенедикта, где мне в очередной раз предлагали определить пол. — Я и так счастлив. Мне всё равно, лишь бы вы были здоровы.
Бенедикт навещал меня каждый день. Он приходил утром, ещё до завтрака, снимал шапку, кланялся и начинал осмотр: слушал пульс, проверял живот (надавливал осторожно, холодными пальцами), давал отвары из трав — успокаивающие, укрепляющие, с мятой, душицей и корнем валерианы. Больше всего он боялся отёков, но их не было — только тяжесть, которая к вечеру наливала ноги свинцом, и я с трудом забиралась на кровать.
— У вас богатырское здоровье, госпожа, — говорил он, удовлетворённо кивая. — Не то что у иных барышень. Те чуть чихнут — и готовы упасть в обморок. А вы — как дуб.
— Я не барышня, — отвечала я, поглаживая живот. — Я Хранительница. И моя магия — не только в амулете.
За неделю до родов я перестала выходить из дома. Жанна велела лежать, и я лежала, но не без дела. Ходила по комнатам, держась за стены и мебель, потому что центр тяжести сместился, и равновесие давалось с трудом. Перебирала приданое: крошечные распашонки, чепчики, ползунки, всё разложенное по стопкам. Читала детские сказки — нашла в старой библиотеке толстый том с картинками, пылившийся на нижней полке. Истории о храбрых зверятах, о девочках, которые не боялись волков, и о мальчиках, которые спасали принцесс. Ричард крутился рядом, помогал, советовал, хотя в детях не смыслил ничего: не знал, как держать младенца, как пеленать, как укачивать.
— Ты будешь хорошим отцом, — успокаивала я, видя его растерянное лицо.
— Боюсь, что нет, — вздыхал он, потирая затылок. — Я умею командовать солдатами, умею вести хозяйство, но ребёнок... это другое.
— Тогда я научу. Мы вместе научимся. Никто не рождается с умением быть родителем.
В последний вечер перед родами — я ещё не знала, что это последний, но тело подсказывало: что-то изменилось, живот опустился, дышать стало легче — мы сидели в беседке. Весна уже вступила в свои права: набухли почки на берёзах, стали липкими и пахучими, пробивалась первая трава — робкая, бледно-зелёная, она пробивала прошлогоднюю листву. Солнце село за лес, и небо полыхало оранжевым и багряным, как зарево большого пожара. Птицы затихали, только где-то вдалеке стучал дятел.
— Ты готова? — спросил Ричард, глядя на закат.
— Готова, — ответила я, хотя внутри всё дрожало. — А ты?
— Боюсь, — он взял мою руку, и я почувствовала, как его пальцы холодеют. — Боюсь за тебя. Роды — это всегда риск.
— Не бойся. Я рядом. Мы вместе.
Я взяла его за руку, положила на свой живот. Ребёнок толкнулся — сильно, уверенно, будто говорил: «Я тоже готов. Не тяните».
Ночью меня разбудили первые схватки. Не боль — тяжесть, напряжение, которое расползалось от поясницы по всему низу живота. Я лежала, прислушивалась к себе, считала. Первая — три минуты, вторая — через пять, третья — снова через три. Я не стала будить Ричарда — он спал рядом, положив руку на мой живот, и я не хотела его тревожить раньше времени. Полежала, подышала — глубоко, ровно, как учил Бенедикт. Прислушалась к себе. Нет, рано ещё. Схватки нерегулярные, слабые. Можно спать дальше.
Но под утро они повторились — чаще, больнее. Я застонала, и Ричард проснулся мгновенно, как от удара.
— Что? — спросил он, садясь. — Начинается?
— Пора, — выдохнула я, и в этот момент схватка накрыла меня с головой, заставив закусить губу.
Он вскочил, бледный, растерянный, закричал: «Жанна! Бенедикт! Скорее!» — и началась суета. Топот по лестнице, голоса, звон посуды. Астер гремела кастрюлями на кухне, Жанна командовала: «Воды кипячёной! Полотенца чистые! Свечи!», и всё это смешивалось в один гул, который я едва различала сквозь боль.
Я лежала на кровати, зажав в зубах платок, который сунула мне в руку Астер, и ждала. Схватки накатывали волнами — то поднимали меня на гребень, где не было ничего, кроме боли, то отпускали, давая секунду передышки. В перерывах я слышала, как внизу хлопочут, как Бенедикт роется в своей сумке, как Ричард мечется по коридору, хотя Жанна прогнала его на кухню.
— Всё будет хорошо, — сказала я себе вслух, сжимая амулет. — Ты Хранительница. Ты рожала тысячи раз в прошлых жизнях. Твоя магия — с тобой.
Но рожать было страшно. Больно. Так больно, что я кричала — в подушку, в руку, в воздух. Схватки сливались в одну сплошную волну, мир сузился до размеров спальни, до пятна света от свечи, до дыхания, которое никак не удавалось поймать. Амулет на груди горел — жарко, ярко, — передавая тепло, и я цеплялась за него, как за спасательный круг. Земля под домом гудела — я чувствовала её через магию, — она дрожала, как мать, которая сама рожала бесчисленное количество раз.
А потом — последняя схватка, последний крик — и тишина. Тишина, в которой раздался первый крик — не мой, тонкий, требовательный.
— Девочка, — сказал Бенедикт, принимая младенца в чистые полотенца. — Здоровая, крепкая.
Ребёнок закричал громче, задышал, задергал ручками и ножками. Жанна вытерла её, завернула в пелёнку, передала мне. И я увидела её — мокрую, сморщенную, красную от крика, с крошечными кулачками и закрытыми глазами. Грудка ходила ходуном, но она дышала — ровно, сильно, — и это дыхание было громче любой магии.
Я смотрела на неё и плакала — от счастья, от облегчения, от любви, которая захлестнула с головой, как та волна, что только что отпустила.
— Дочь, — прошептал Ричард, входя в комнату (Бенедикт наконец разрешил ему войти). Он опустился на колени у кровати, взял девочку на руки — бережно, как самую хрупкую вещь на свете. — Наша дочь. Смотри, она на тебя похожа. Тот же носик, тот же подбородок.
— Как назовём? — спросила я, чувствуя, как слипаются глаза — от усталости, от потери крови, от долгого напряжения.
— Мирабель, — ответил он, глядя на малышку. — В честь твоей прабабки? Ты рассказывала о ней: она тоже была Хранительницей, и земля при ней цвела.
— Нет, — я улыбнулась, протянула руку и коснулась крошечного кулачка. — Просто Мирабель. Она — наше чудо. Наша надежда.
За окном заходило солнце — в этот самый час, когда дочь сделала первый вздох, светило коснулось горизонта, окрасив небо в розовое и золотое. Его лучи проникли в комнату, упали на постель, на лицо девочки, и она вдруг открыла глаза — тёмные, пока ещё неопределённого цвета, — и посмотрела на меня. Прямо, по-взрослому, будто узнавала.
Хранительница родила Хранительницу. Так было всегда — и так будет теперь. Земля под домом затихла, успокоилась, и я почувствовала, как она благодарит — тихо, глубоко, как мать, которая видит, как продолжается её род.
— Спокойной ночи, Мирабель, — прошептала я. — Добро пожаловать домой.
А за окном сгущались сумерки, зажигались первые звёзды, и где-то в лесу запел соловей — первую свою песню в этом году. О любви. О жизни. О том, что всё правильно.