Глава 5
Первые жалобы пришли из Новой деревни. Жак-столяр, староста, приехал в усадьбу сам — на телеге, бледный, встревоженный. Я вышла на крыльцо, ещё не успев допить утренний чай, и сразу поняла: случилось что-то необычное. Жак не был из тех, кто паникует по пустякам. Он пережил разорение, голод, дальнюю дорогу, и я видела, как его лицо покрывается серой бледностью только тогда, когда речь идёт о вещах, не подвластных здравому смыслу.
— Леди Анна, — сказал он, не слезая с повозки, и голос его звучал глухо, будто он сам не верил тому, что говорил. — В лесу неладное творится. Наши мужики ходили за дровами — заблудились. Три дня плутали, вышли на другой конец леса, а лес тот самый, где всю жизнь ходили. И не голодные были, и не пьяные. Говорят, их водили.
Он произнёс это шёпотом, и я заметила, как его пальцы, сжимавшие вожжи, побелели на суставах. Позади него, в кузове телеги, лежали несколько узлов с нехитрым скарбом — видно, собирался остаться, если понадобится.
— Кто водил? — спросила я, хотя уже догадывалась.
По спине пробежал холодок — не от страха, от предчувствия. Земля, которую я растила и очищала, не могла быть безответной. На каждое действие есть противодействие, на каждую силу — противосила.
— Нечисть, — он перекрестился обережным кругом, который сложил пальцами в знак, означавший «огонь, вода, земля и небо». — Леший, не иначе. И бабы шепчутся, что у ручья видели: девка с зелёными волосами, мавка, с хохотом зазывала молодых парней, которые за водой ходили. Кричит, смеётся, а глаза чёрные, как омут. Слава богам, не пошли.
Я вздохнула. Глубоко, тяжело, так, что грудная клетка заболела. В этом выдохе было и сожаление, и понимание, и странная, почти нелепая благодарность — за то, что мир, наконец, ожил по-настоящему. Земля притягивала не только людей. С ней пробуждалось и то, что спало веками — духи леса, воды, полей. Те, кого раньше задавила чужая магия и забвение. Они были слабы, спутаны, как новорождённые зверята, но если их не усмирить, не обозначить границ, начнут пакостить по-крупному. И тогда бед не оберёшься: скот пропадёт, дети заблудятся, мужики начнут тонуть в полыньях, бабы — сохнуть от неведомой тоски.
— Скажи своим, чтобы в одиночку в лес не ходили. Только с оберегами, какие есть. Соль в карманах, железо на шее, красная нить на запястье — всё, что найдётся. А я сегодня схожу, погляжу.
— Одна? — испугался Жак. В его глазах мелькнуло то выражение, с каким мужики смотрят на женщину, идущую в драку, — пополам между страхом и неверием.
— Не одна, — ответил за меня Матиас, выходя на крыльцо. Он успел накинуть плащ и затянуть пояс с сумкой. Голос его прозвучал ровно, без тени удивления — будто он ждал этого дня с того самого момента, как мы посадили первый колос. — Я с ней пойду.
Мы собрались быстро. Я надела простое платье — то, в котором не жалко испачкать и порвать, — из серого домотканого льна, не стесняющее движений. Обменяла мягкие домашние туфли на сапоги из толстой кожи, с двойной подошвой — в лесу могло быть сыро. Волосы убрала в косу и свернула на затылке, чтобы не цеплялись за ветки. Взяла посох — не для магии, для опоры, но старый ясеневый посох, оставшийся от прежней хозяйки, сам по себе был оберегом: на его рукояти были вырезаны знаки защиты, выцветшие, но ещё живые. Матиас тем временем нагрузил свою походную сумку — кожаную, потёртую, с медной пряжкой: пучки сушёных трав (полынь, зверобой, чертополох), маленькие амулеты из берёсты и железа, два хрустальных кристалла в мешочке, горсть соли в тряпице.
— Леший — существо хитрое, — пояснял он дорогой. Мы шли по просёлку, ещё не замёрзшему, но уже жёсткому от ночных заморозков. В поле дул холодный ветер, срывал с деревьев последние листья и гнал их перед нами, как стаю испуганных птиц. — Он не враг, он страж. Но если люди вторгаются без уважения, рубят деревья без спроса, ломают ветки, пугают зверьё, он начинает пакостить. Тропы водит, голосами кричит, заставляет кружить на одном месте до изнеможения.
— А мавки? — спросила я, перешагивая через корень, вылезший из земли. — И другие?
— Мавки — души утопленниц, — он понизил голос, хотя вокруг никого не было. — Чаще всего девушки, что утопились от несчастной любви или были утоплены по злобе. Они тоскуют, ищут тепла, заманивают мужчин. Особенно опасны на закате и в полнолуние. Кикиморы — родня домовым, но могут жить и в лесу, путать нитки, воровать мелкое, сбивать путников с дороги. — Он помолчал, потом добавил: — Но многие из них — не зло. Они просто... забыли, как жить с людьми рядом. Им нужно напомнить.
— А как с ними договориться?
— Уважать, — усмехнулся он, и усмешка эта была без тени насмешки — скорее, грустной мудростью. — Дать понять, что мы не враги, а хозяева. Что земля теперь наша, но мы не отнимаем её у них, а делим. Ты — Хранительница, земля тебя слушается. И духи должны слушаться. Не из страха — из понимания, что их место здесь, рядом с людьми, а не против них.
Лес встретил нас тишиной. Нехорошей, звенящей. Когда мы перешагнули невидимую черту — ту, где кончалось поле, начинались деревья и воздух становился влажным и грибным, — я сразу поняла, что здесь что-то не так. Птицы не пели. Ни одной даже самой робкой пичуги, ни дятла, ни сойки. Ветки не трещали — ни от ветра, ни от зверя. Даже сам ветер, который ещё минуту назад трепал наши волосы на открытом пространстве, здесь стих, будто наткнулся на стену. Тишина была плотной, как вода в ушах, и в ней мне слышалось то, чего не могло быть: шёпот, похожий на шорох крыльев, и чьё-то дыхание — частое, испуганное.
Я положила ладонь на ствол ближайшей сосны. Кора была холодной, шершавой, но под ней, глубоко, в сердцевине, я почувствовала дрожь. Не свою — земли. Страх. Не панический, а скорее недоумение: кто эти чужие? Что им здесь нужно? Почему они не уходят? Земля не боялась меня — она боялась за меня. Или боялась того, что я могу сделать.
— Они боятся меня, — сказала я, убирая руку.
— Не тебя, — покачал головой Матиас. — Твоей силы. Не привыкли ещё. Ты — первая Хранительница, которая пришла сюда за много лет. Может, за столетия. Они чувствуют амулет, чувствуют, что ты можешь их развеять, прогнать, стереть. И не знают, зачем ты пришла. С миром или с войной.
Мы пошли по тропе. Лесной тропе, которая вилась между стволов, то сужаясь до щели, то расширяясь до просвета, где в лужах стояла чёрная осенняя вода. Я старалась ступать мягко, как учил Мирк на охоте: не топать, не ломать сухие ветки под ногами, не цепляться за кусты. Посох не использовала — несла в руке, чтобы не стучал о корни и камни. Каждый звук казался мне взрывом, каждое неосторожное движение — оскорблением. Лес был храмом, а мы входили в алтарь без приглашения.
— Вы знаете, как призвать лешего? — спросила я, когда мы углубились в чащу настолько, что просёлок исчез, а небо стало почти невидимым сквозь голые кроны.
— Знаю, — он остановился, достал из сумки пучок полыни и покрошил её на землю. — Но лучше, если он сам придет. Если мы будем звать, он может обидеться — дескать, явились, командуют. А если он выйдет сам — значит, готов разговаривать.
Ждать пришлось недолго. Метрах в двадцати тропа вдруг переломилась — повернула не туда, куда должна была. Я хорошо запоминала дорогу: мы шли прямо, между двух старых дубов, потом обходили поваленную берёзу. А теперь берёза оказалась справа, дубы — за спиной, и тропа уводила влево, в чащу, где я никогда не была. Исчезли знакомые приметы: примятая трава, погрызенная коряга, камень, похожий на собачью морду. Всё стало чужим.
Я посмотрела на компас, который дал мне Матиас. Маленький, медный, с вращающейся стрелкой, которая обычно указывала на север. Сейчас стрелка прыгала, металась от стороны к стороне, как пойманная птица, и никак не могла успокоиться. Север кружился вокруг нас хороводом.
— Здесь, — сказала я.
И почувствовала, как амулет на груди нагревается — не ровным теплом, как обычно, а рывками, пульсацией, будто сердце забилось в другом ритме.
Я остановилась, закрыла глаза. Амулет на груди нагрелся — не ровным, привычным теплом, а быстрыми, тревожными толчками, словно в нём билось второе сердце. Я опустила ладонь на грудь, чувствуя под тканью гладкий камень, и позвала землю. Не словами — тем особым зовом, который шёл из глубины, из того места, где магия соприкасалась с волей. Земля отозвалась — не сразу, а после тягучей паузы, когда мне показалось, что я стою на краю безмолвия. А потом пришёл толчок — глухой, низкий, поднявшийся от корней сквозь подошвы сапог. И следом — тревога. Чужая, древняя, смешанная с любопытством и страхом. Лес смотрел на меня сотней невидящих глаз.
— Выходи, — сказала я негромко. Голос прозвучал ровно, хотя внутри всё дрожало. — Не прячься. Мы не враги.
Тишина сгустилась. Даже ветер, который всё утро шелестел в кронах, замер, будто прислушивался. Матиас стоял за моей спиной, не двигаясь, и я чувствовала его присутствие как твёрдую опору — старую, надёжную, как корень дуба.
Из-за сосны шагнула фигура. Сначала мне показалось, что это коряга — скрюченная, обросшая мхом, с сучками вместо пальцев. Но коряга шевельнулась, отделилась от ствола, и я увидела старика. Низкого, корявого, с кожей цвета старой коры и длинной зелёной бородой, в которой запутались прошлогодние листья и сосновые иглы. Одежда на нём была из мха — плотного, влажного, будто только что снятого с камня. Глаза — как два болотных огонька: жёлтые, с вертикальными зрачками, и в них не было ни злобы, ни доброты. Только древняя, бесконечная усталость и настороженность.
— Хранительница, — прошамкал он. Голос его звучал как скрип мокрых веток друг о друга. — А мы тебя ждали. Уж который месяц чуем твой амулет, да всё боялись подойти.
— И что же вы делаете, леший? — спросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Путаете следы, пугаете людей. Они к вам с миром, а вы их по три дня по лесу водите.
— Они сами боятся, — он усмехнулся, и в усмешке этой мелькнул жёлтый, как берёзовый лист, зуб. — Без оберегов ходят, без уважения. Топчутся, ломают, кричат. Лес — не просто дрова, Хранительница. Лес — живой. Я его сторож, а они — как саранча налетели. Рубят где попало, не спрашивают, не благодарят.
Он говорил, и я чувствовала правду в его словах. Тяжёлую, неуклюжую правду существа, которое не умеет льстить. Люди действительно входили в лес как в кладовую — взял что нужно и ушёл, не оглядываясь. А лес требовал не только платы, но и признания.
— Лес живой, — согласилась я. Медленно, чтобы не спугнуть, сделала шаг вперёд. — И мы будем его уважать. Я скажу людям: прежде чем рубить дерево — просить прощения. Прежде чем ставить силки — благодарить за зверя. Но и вы не мешайте людям работать. Им нужны дрова, иначе замёрзнут. Им нужна дичь, чтобы не голодать. Не трогайте тех, кто приходит с добром.
— А нам? — спросил леший, и в его жёлтых глазах мелькнуло что-то похожее на тоску. — Что нам за то, что мы отступим?
— Вам — покой, — ответила я, и в этом слове было больше смысла, чем в любом даре. — И границы, которые вы будете охранять. Лес останется вашим. Но не трогайте людей, которые не трогают вас.
Он задумался. Недолго — секунд десять, но для меня они растянулись в вечность. Ветер качнул его бороду, и из неё выпала горсть сухих листьев. Потом леший кивнул — тяжело, будто кланялся:
— Ладно. Договорились. Но мавок и кикимор я не удерживаю. Они сами по себе, из другого теста. С ними сам договаривайся.
И он исчез. Не растаял, не ушёл — просто вдруг стал частью сосны, слился с корой, и я уже не могла понять, где дерево, а где он. Только два жёлтых огонька мерцали ещё мгновение и погасли.
Я вздохнула. Глубоко, до боли в груди. Мавки — к ручью, кикиморы — к болоту. Много работы. И каждая встреча могла стать последней, если что-то пойдёт не так.
— Матиас, — сказала я, поворачиваясь к нему. — Пойдёмте к ручью. Пока солнце не село.
К ручью мы вышли через час. Он петлял между замшелых камней, и вода в нём была чёрной, почти непроглядной — осень мутила её опавшей листвой и гниющими корнями. Мавок оказалось трое. Я увидела их сразу: они сидели на упавшей берёзе, болтали босыми ногами в воде, хотя холод стоял такой, что у меня сами собой сводило пальцы. Девки с бледными — не белыми, а именно бледными, как вода, — лицами и длинными зелёными волосами, спутанными, влажными, с тиной и ряской. Глаза у них были светлые, почти прозрачные, и в них не было ни удивления, ни страха — только пустота, которая ждала, чем её заполнят.
Они засмеялись, когда мы подошли. Смех был похож на звон разбитого стекла — красивый и жуткий одновременно.
— Что вам надо? — спросила я, останавливаясь в двух шагах от берега.
— Любви, — засмеялась одна, самая бойкая, с волосами цвета гнилой осоки. — Мужчин хотим. Тёплых, живых. Чтобы обняли, поцеловали, с собой в холодную воду позвали.
— Мужчин не дам, — твёрдо сказала я. Сжала амулет в кулаке, чувствуя, как он пульсирует. — Ни одного. Можете заманить кого-нибудь — сама заколдую, и не будет вам покоя ни в этом мире, ни в том.
— А кто ты такая, чтобы указывать? — обидчиво спросила другая, с длинными, до пояса, прядями. Она перестала болтать ногами, и вода вокруг неё потемнела. — Мы здесь раньше тебя были. Исстари.
— Хранительница, — я подняла амулет, и он вспыхнул — не ярко, а ровным, спокойным светом, но в нём была сила, от которой мавки отшатнулись. Одна даже соскользнула с берёзы, но тут же вцепилась в кору. — Эти земли — мои. Я отвечаю за них перед землёй и небом. И люди на них — мои. Не трогайте их. Ни заманивайте, ни топите, ни пугайте по ночам.
Мавки притихли. Я слышала, как они перешёптываются — быстрым, шипящим шёпотом, похожим на бег воды по камням. Потом зеленая, самая смелая, подошла поближе — скользнула по воде, не замочив ног, и остановилась в трёх шагах от меня.
— Скучно нам, — сказала она, и в её голосе впервые прозвучало не капризное, а настоящее, щемящее. — Хоть полюбить, хоть поиграть. А здесь — тишина. Только лягушки да ветер.
Я посмотрела на неё — на это существо, которое когда-то было девушкой, утонувшей от тоски или от чужой злобы. И почувствовала не гнев, а жалость. Глубокую, тягучую жалость, от которой саднит в горле.
— Берите обереги от тоски, — я протянула кулон, который загодя сделал Матиас. Небольшой, из берёсты, с вплетённой красной нитью и каплей янтаря внутри. — Будете носить — станет легче. Не навсегда, но на время.
Она взяла, покрутила в бледных пальцах. Поднесла к лицу — понюхала. Потом улыбнулась — впервые не хищно, а почти по-человечески.
— А если не поможет?
— Придёте ко мне, — ответила я. — Поговорим. Может, придумаем что-то ещё. Но людей — не трогать. Договор?
— Договор, — кивнула мавка, и две другие повторили за ней — неслышно, одними губами.
Они исчезли. Сначала одна, потом вторая, третья — растворились в воздухе, оставив на воде только круги, которые быстро успокоились. Я выдохнула — долго, с облегчением, — и повернулась к Матиасу. Он кивнул одобрительно, не говоря ни слова.
Кикиморы нашлись в старом дубе. Тот рос на краю болота, корявый, разлапистый, с дуплом в основании таким широким, что туда можно было залезть с головой. Я заглянула внутрь и сначала ничего не увидела — только темноту и запах прелой листвы. А потом в темноте зашевелились огоньки — мелкие, рыжеватые, и из дупла посыпалось: пуговицы, гвозди, обрывки ниток, рыбьи кости, щепки.
Маленькие, суетливые, похожие на комочки грязи, кикиморы высыпали наружу. Их было пятеро — или шесть, я не успела сосчитать, они всё время двигались, путались под ногами, перекатывались, как живые клубки пыли. Они ворчали, спорили, пищали тонкими голосами:
— Путаем, путаем! Люди бросают нитки, мы путаем! Воруем иголки, прячем ножницы! А они — ой-ёй, куда делось, а мы молчим!
— А ну отдайте! — прикрикнул Матиас, и в его голосе прозвучала такая сила, что кикиморы разом замерли. — Иначе заклятие положу — век будете из болота не вылезать.
Они заскулили, зашушукались, но послушались. Потом, шурша и толкаясь, начали складывать на траву кучку: иголки — ржавые и новые, пуговицы — костяные и деревянные, деревянные ложки с обгрызанными краями, ножницы без одной половинки, веретено с обрывком нити. Я смотрела на это богатство и не знала, плакать или смеяться.
— Больше не воруйте, — сказала я, присаживаясь на корточки, чтобы видеть их в лицо. Лица у них были сморщенные, как печёные яблоки, и постоянно меняли выражение. — Я скажу людям, чтобы оставляли вам угощение — молоко, кашу, краюху хлеба. А вы не пакостите. Не путайте пряжу, не прячьте инструменты, не пугайте детей.
— А молоко? — оживились они, и все шесть пар глаз уставились на меня с таким жадным вниманием, что я невольно улыбнулась.
— Молоко — за хорошее поведение. Крынку в неделю. Если будете слушаться — больше. Если нет — не получите ничего.
Они закивали, зашушукались, и я поняла, что договор заключён. Кикиморы — существа хотя и мелкие, но слово держат, если оно сказано при свидетелях. А свидетелем был Матиас, старый дуб и всё болото.
К вечеру мы вернулись в усадьбу. Усталые — так, что ноги гудели, спина болела, а в голове шумело от разговоров и договоров. Но довольные — той особенной усталостью, которая бывает после хорошо сделанного дела. Я рассказала Жанне, Астер, Мирку о договоре — не всё, конечно, но главное: лес не враг, его нужно уважать, и тогда он ответит добром.
— Значит, в лес теперь — с оберегами, — сказала Астер, перебирая свои бусы и прикидывая, что можно повесить на шею.
— И с уважением, — добавила я. — И прежде чем рубить дерево — попросить у него прощения. И не брать больше, чем нужно.
— А как кормить кикимор? — спросила Жанна, стоя у печи с ухватом в руке.
— Ставь на ночь в кухне на полу плошку с молоком, кусок хлеба и ложку каши. Они придут ночью, сами возьмут. И не подглядывай — обидятся.
Жанна хмыкнула, но спорить не стала. Я знала, что она поставит — она вообще была женщиной слова.
Ночью, лёжа в постели, я долго не могла уснуть. Прислушивалась к звукам старого дома: скрип половиц, дыхание ветра в трубе, тиканье часов в гостиной. А потом услышала шорох — лёгкий, быстрый, будто мышь пробежала по половицам. Кикиморы пришли за молоком. Я улыбнулась в темноту и почувствовала, как амулет на груди греет ровно, спокойно. На душе было тепло, несмотря на холод за окном. Лес не враг, он союзник. И если с ним договориться, он будет помогать — охранять границы, предупреждать о беде, делить землю по-хорошему.
— Умно, — сказал Вильгельм из темноты. Я не видела его, но чувствовала холод — не лютый, а лёгкий, как прикосновение сквозняка. — Дружить с нечистью.
— Не дружить — договариваться, — поправила я, поворачиваясь на бок. — Дружба — это когда не считаешь выгоду. А договор — это когда каждая сторона знает свои права и обязанности.
— Одно и то же, — усмехнулся он, и в усмешке его прозвучала старая, как мир, мудрость. — Честный договор — он и есть дружба.
Он исчез, оставив после себя запах сырой земли и прелых листьев. Я закрыла глаза. За окном шумел ветер — не порывисто, а ровно, долго, как песня. И пахло сосной — смолистой, горьковатой, зимней. Осень. Время договоров. С землёй, которая спала и ждала. С лесом, который просыпался и учился жить рядом с людьми. С людьми, которые учились уважать лес. И с духами, которые вышли на свет — робкие, злые, несчастные — и нашли во мне не врага, а ту, кто говорит от имени земли.
— Спокойной ночи, — прошептала я, ни к кому не обращаясь.
И уснула — глубоко, без снов, как после долгой дороги домой.