Глава 39 · Перешеек
30 августа – 1 сентября 1939 года. Линия Маннергейма, укрепрайон Суммаярви
Капитан Лайне не спал третьи сутки.
Не потому что стреляли – стреляли мало. Русские ограничивались артиллерией: утром два часа, вечером два часа, как заводская смена. Снаряды ложились перед линией, в нейтральную полосу, иногда залетали в лес, где не было никого, кроме белок и нескольких гнёзд на сухостое. Точность скверная. Ущерб минимальный: разбитый блиндаж, перебитая телефонная линия, один раненый – рядовой Хейкки из третьего взвода, осколок в предплечье, лёгкий. Хейкки перемотали бинтом и он тут же попросил закурить.
Лайне не спал, потому что не понимал.
Пять дней назад русские высадились в Ловийсе. Об этом он узнал двадцать седьмого из телефонограммы штаба батальона, скупой и невнятной: «Десант противника на южном побережье. Сохранять позиции. Подробности следуют». Подробности не последовали. Телефон проработал ещё два дня, потом замолк – не обрыв провода, а тишина коммутатора в Выборге, как будто там некому стало снимать трубку.
Рация оставалась. По ней долетали обрывки: русские перерезали шоссе… резервы из Лахти контратакуют… отбиты… снова атакуют. Потом: шоссе по‑прежнему у русских, подходят танки. А потом – приказ из Миккели, от самого маршала: «Удерживать Линию. Помощь будет.»
Помощь. Лайне стоял у амбразуры и думал: откуда? Арифметику он знал не хуже штабных. Резервисты из Оулу и Тампере добирались до перешейка через Хельсинки, по железной дороге. Дорога шла через Ловийсу. Ловийса у русских. Значит – кружным путём, через Миккели и Лаппеенранту, двое суток вместо десяти часов. Если русские не перережут и этот маршрут.
Дот «Sk‑5», один из семнадцати на его участке. Метр двадцать бетона, четыре слоя арматуры, амбразура на восток – на лес, на просёлок, по которому должны были прийти русские. Пулемёт «Максим», финский, переделанный, с водяным охлаждением, стоял на станке за бронещитком. Двадцать лент по двести пятьдесят патронов. Хватит на день тяжёлого боя. На два, если жать на гашетку с перерывами.
Но русские не шли. Танки подъезжали к нейтральной полосе, стояли с четверть часа, разворачивались и уезжали обратно. Пехота – далеко, за лесом, в окопах. Ни одной цепи, ни одной атаки. Зачем? Зачем лезть на бетон, когда можно подождать, пока гарнизон доест последнюю банку тушёнки?
Лайне выходил из каземата, садился на бревно у стены, курил. Табак ещё оставался – и это было, пожалуй, единственное, чего хватало без оговорок. Солдаты сидели неподалёку – кто дремал, привалившись к мешкам с песком, кто чистил оружие с тем тщательным упорством, какое бывает у людей, которым нечего делать, но невыносимо сидеть без дела. Ефрейтор Мяккинен раскладывал пасьянс на ящике из‑под гранат. Карты были засаленные, с загнутыми углами. Мяккинен переворачивал их медленно, сосредоточенно, будто от следующей карты зависело что‑то большее, чем пасьянс.
– Нейтральная полоса, – сказал рядовой Туоминен, не вставая с места. Лежал на спине, заложив руки за голову, глядел в серое небо. – Тихо.
– Тихо, – согласился Лайне.
Туоминен помолчал. Покатал травинку в зубах.
– Капитан, а почему они не атакуют?
– Потому что не надо. У них другая задача.
Туоминен приподнялся на локте, посмотрел в сторону нейтральной полосы – серо‑бурая земля, два ряда проволоки, которую обе стороны минировали три года, а теперь обстреливали без всякой цели.
– Тогда зачем мы тут?
Лайне не ответил. Хороший вопрос. Пожалуй, лучший за все четыре дня. И ответ, который у Лайне был – «затем, что приказали», – не годился для девятнадцатилетнего парня из Тампере, у которого мать и две сестры и в кармане недописанное письмо. Да и для самого Лайне, если честно, тоже не годился.
Тридцатого, к вечеру, он собрал офицеров. Собрал – громкое слово: их было двое, и каземат, в котором они сели у стола – бетонного выступа, служившего и столом, и полкой, и подставкой для рации, – не вмещал больше четверых. Лейтенант Виртанен – молодой, из Хельсинки, выпускник кадетского корпуса, чисто выбритый даже здесь, в доте. Прапорщик Койвисто – резервист, в мирной жизни учитель математики из Иматры, в очках с замотанной изолентой дужкой. Оба смотрели на Лайне одинаково – так смотрят, когда хотят задать вопрос, но боятся услышать ответ.
– Снабжение, – сказал Лайне. – Что осталось?
Виртанен раскрыл блокнот. Почерк аккуратный, столбики ровные – блокнот кадетского отличника.
– Продовольствия на четыре дня при полной норме. На шесть – при урезанной. Боеприпасов – пулемётных лент хватает, винтовочных патронов полный комплект, гранат по шесть на человека. Противотанковых мин – двадцать. Горючего для генератора – на трое суток, дальше без электричества.
– Связь?
– Телефон мёртв третий день. Рация берёт только штаб батальона, но штаб и сам ничего не знает. Майор Паюла повторяет приказ маршала: держать.
– Водоснабжение?
– Колодец во дворе работает.
Вода есть. Еда на четыре дня. Патроны есть, стрелять не в кого.
Виртанен закрыл блокнот и посмотрел на Лайне – с тем ожиданием, которое бывает у молодых, хорошо выученных офицеров: они верят, что старший знает ответ, потому что так должно быть, потому что так учили. Линия держится – значит, победим.
Койвисто снял очки, протёр рукавом.
– Капитан, можно вопрос?
– Можно.
– Если нас не снабжают, и дорога перерезана, и резервы не подходят – сколько мы будем держать?
Лайне посмотрел на него. Учитель математики. Уже посчитал, иначе бы не спрашивал.
– Сколько прикажут.
Койвисто надел очки. Ответ его не устроил. Другого у Лайне не было.
Виртанен глянул на карту, прикреплённую к стене каземата кнопками – большую, подробную, с позициями, вычерченными синим и красным. Линия на карте выглядела красиво. Тридцать два узла обороны, сто тридцать пять дотов на главной полосе. Каждый финский мужчина хоть раз приезжал на «талкоот» – таскал камни, месил бетон, пил кофе из жестяной кружки, сидя на брёвнах. Двадцать лет. Линия стояла. А они приплыли на баржах и просто перерезали дорогу.
Лайне отпустил офицеров. Виртанен козырнул и вышел. Койвисто задержался у двери, хотел что‑то сказать, передумал, ушёл. Лайне остался в каземате один. Сел на бетонный выступ, где только что лежал блокнот Виртанена, и просидел до темноты, слушая, как за стеной, за метром двадцатью бетона и четырьмя слоями арматуры, ветер гонит листья по нейтральной полосе. Ночью русская артиллерия провела обычные два часа, снаряды рвались далеко, в лесу, и к этому звуку Лайне уже привык настолько, что почти засыпал. Почти.
Утром первого сентября рация ожила голосом, которого Лайне не слышал прежде – не штаб батальона, штаб армии. Через голову. Такое бывало только в одном случае.
«Переговоры о перемирии начаты. До получения приказа о прекращении огня – сохранять позиции. Не предпринимать активных действий. Маннергейм».
Лайне прочитал дважды. Сложил бумагу и убрал в нагрудный карман.
Переговоры. Маннергейм – не политик, не парламентёр. Солдат. Если солдат такого калибра садится за стол – значит, на поле больше нечего делать.
Он вышел из каземата. Утро ясное, непривычно тёплое для начала сентября. Лес стоял неподвижно, сосны пахли смолой, нагретой первым солнцем, и где‑то в глубине стучал дятел – размеренно, деловито, как будто война его не касалась. Тихо. Птицы пели. Русская артиллерия молчала – впервые за шесть дней, и эта тишина говорила яснее любой радиограммы.
Солдаты сидели у дота на брёвнах. Молодые, большинство резервисты, призванные неделю назад. Туоминен – письмо на колене, сложенное вчетверо, недописанное. Мяккинен – пасьянс, те же карты, тот же ящик. Когда Лайне вышел, Мяккинен поднял голову, посмотрел – молча, без вопроса. Лайне достал из кармана сложенную бумагу, показал издали и убрал обратно. Мяккинен кивнул. Больше ничего не требовалось.
Лайне прислонился спиной к стене дота. Бетон был тёплый – нагрелся за утро. Столько раз он думал об этом бетоне как о броне, как о спасении, и впервые заметил, что бетон бывает тёплым. Шершавый и тёплый, как камень на солнцепёке у озера в Лаппеенранте, где он ловил окуней в отпуске, сто лет назад, прошлым летом.
Ему тридцать восемь. В гражданскую он воевал семнадцатилетним, в восемнадцатом, на стороне белых. Двадцать один год назад. Другая война, другая страна – та же страна, но другая. Тогда победили.
Сейчас – нет.
Но он думал не о победе. Думал о том, что вот дот: метр двадцать бетона, арматура, пулемёт с пятью тысячами патронов. И ни один не выпущен. Двадцать лет строили, чтобы ни разу не выстрелить. Может, это и есть победа – та, о которой не пишут в уставах и не вручают за неё крестов.
Туоминен поднял голову от письма.
– Капитан. Артиллерия молчит.
– Знаю.
– Почему?
Лайне посмотрел на него. Девятнадцать лет, Тампере, мать и две сестры. Недописанное письмо, которое, может быть, теперь допишется.
– Думаю, скоро домой, – сказал Лайне.
Туоминен смотрел на него секунду. Потом опустил голову к листку. Дописывать не стал. Просто сидел и держал бумагу в руках.
Птицы пели. Утро было тёплым.
И это, наверное, хорошо.