22 глава

22 глава

Я долго смотрела на нераспечатанный конверт и, открыв ящик стола, положила поверх тридцати других… Тридцать первое, присланное им обратно. Несколько недель туда и обратно. Недель ожидания, надежды и молчаливого упрямства. Он их даже не открывает, тут же шлет назад, а я с такой же настойчивостью пишу ему следующее. Пишу медленно, смакуя каждое слово, каждую фразу и предложение.

Я общаюсь с ним. И пусть это не диалог, а монолог, но как говорят – мы должны слышать то, что нам так и не сказали, и только тогда мы обретем истину. Читая между строк, впитывая с паузами, прислушиваясь к тишине. Ведь далеко не всё можно описать словами. Молчание зачастую красноречивее любых слов. Его молчание. Я слишком хорошо знала адресата, чтобы не сомневаться – это молчание оглушительней крика. Иногда я даже боялась, что ответит. Напишет жестокое: «оставь меня в покое», или «я не люблю тебя, не жди, не верь, не надейся». Если кто-то мог увидеть в этом молчании пренебрежение и презрение – я видела отчаяние и дикую силу воли, которую пыталась сломать своей настойчивостью и сломаю. Когда-нибудь эта стена падет под натиском моих ударов. Я буду биться об эту стену до крови, синяков и ссадин. Вода точит камень, и это правда. Только время покажет, что я не сдалась. Только оно истончает эту преграду и сокращает пропасть. Не наоборот, как мог бы кто-то подумать. Из сил выбиваются не в начале пути, а в самом конце, когда уже нет надежды на второе дыхание, и именно тогда мы ближе всего к нашей цели. Мне слишком тяжело сейчас, только потому что я близко. Я готова к тому, что станет еще тяжелее и больнее. Готова ко всему.

Иногда я закрывала глаза, проводила пальцами по поверхности конверта и представляла себе, как он получает письмо, смотрит на конверт. Я видела его лицо – слегка бледное, худощавое, с лихорадочным блеском карих глаз. Как слегка щурится и сжимает челюсти. На колючих скулах играют желваки, и я буквально физически ощущаю их линию под пальцами. Как будто рисую ее мысленно до ямочки на волевом подбородке, вверх к сжатым губам, обводя их контур, повторяя линию носа к глазам, заставляя их закрыть, чтобы трогать ресницы и разглаживать морщины между бровей, а потом зарыться в непослушные волосы, привлекая к себе.

Я представляла, как дико ему хочется вскрыть конверт, сожрать каждую букву и перечитать их тысячи раз. Затереть пальцами, помять в карманах и спрятать под жесткими наволочками тюремных подушек. Но он отказывает себе. Отбрасывает, как горящий уголь обожженными пальцами, чтобы не обжечь душу. Свою и мою. Чтобы отобрать у меня то, что мешает жить дальше без него – надежду. Мой наивный упрямый безумец, у человека можно отнять все, кроме трех вещей – свободы, надежды и веры. Потому что они живут в сердце, и пока человек жив, он будет верить и надеяться. Это неподвластно желанию, неподконтрольно и неуправляемо, как ревность и любовь. Нельзя сказать себе «не жди, не надейся, не верь»… Так же, как нельзя сказать: «не люби и не ревнуй», или «люби этого, а не того». Такой выбор делается на космическом уровне, и этот космос никогда не покорится нашим желаниям.

А свобода… Свобода – это решение. Это внутренний мир каждого. Её не отнять ни цепями, ни кандалами. Рабами не становятся поневоле. Самый свободный на вид человек может быть рабом своих желаний, потребностей, работы, а самый презренный раб, умирающий от голода и побоев, может быть свободным. Потому что не сломался и не покорился. Он ТАК решил, как бы его ни калечили те, кто называет себя хозяевами.

Руслан мог сколько угодно открывать клетку и даже гнать меня из нее насильно, но я впилась в железные прутья намертво, и моя свобода именно в моем решении никогда ее не покидать. Я – его, а он – мой, и это не изменится только потому, что он её открыл. Это изменится только тогда, когда я сама решу ее покинуть, а значит – никогда!

И я заплетаю волосы в косу, включаю ночник, беру шариковую ручку, тетрадный лист. Я пишу ему снова. Пальцы уже давно не дрожат, а сердце бьется очень тихо, так, что я сама не чувствую его стука. Оно прислушивается к безмолвию и знает, что и это письмо будет очередным ударом о бетонную стену. Но ведь рано или поздно по ней пойдут трещины. Если долго. Если в одно и то же место.

«Знаешь, я часто думаю о том, что каждый день приближает мою встречу с тобой. Каждая минута и секунда сокращает между нами расстояние в годах. Люди говорят, что ждать тяжело. Наивные. Намного тяжелее уже ничего не ждать. Ведь ожидание – это надежда. Ты отнимаешь ее у себя, но ты не можешь забрать ее у меня или у Вани с Русей. Ты не можешь забрать ее у Никиты. Да, ты о нем ничего не знаешь, потому что не прочел ни одно из моих писем, а он уже знает о тебе. Конечно, не понимает пока, что на том снимке, который я повесила над кроваткой, изображен его отец, но скоро начнет тебя узнавать. Ему сегодня исполнился год и три месяца. Я спрашивала у тебя, как бы ты хотел назвать сына, но ты даже не знаешь об этом. Я выбрала ему имя сама, надеюсь, тебе понравится. Ты знаешь, его появление было для меня полной неожиданностью, но я с первой секунды знала, что там, внутри, снова сплелись в таинственный клубок вечности «мы». Когда шла к врачу, уже точно была уверена в диагнозе. Каждый раз, когда ты уходишь от меня, оставляешь часть себя со мной. Или я слишком не хочу отпускать тебя и отбираю кусок себе. Я была счастлива узнать об этом. Написала тебе… и это было первое письмо, на которое ты не ответил. Потом их было много. И я понимала, что это не ошибка – ты действительно их не читаешь. Больно ли осознавать это? Больно. Так больно, что иногда закрываю глаза и справляюсь с этим приступом, почти не дыша. Потом возвращается упрямое желание писать снова. Я хочу, чтобы ты знал – я не отпущу. Ты можешь, а я нет.

Смотрю на нашего сына, и боль проходит. Тебе будет больнее, когда ты о нем узнаешь. Когда поймешь, как много пропустил из его жизни. Но я храню все свои письма. И я отдам их тебе, когда вернешься. Не «если», а «когда», и только так.

Вчера наш сын сказал первое слово. Руся и Ваня заботятся о нем, а Савелий Антипович называет его хулиганом, потому что он свистит. Да. У него вылезли зубки, и между ними есть забавный просвет, и этому бандиту удается свистеть. Он до боли похож на тебя, любимый.

Именно до боли. Когда я смотрю на него – я вижу в нем тебя. Нас. Наше счастье.

Я скоро начну работать. В прошлых письмах рассказывала тебе, что встретила Карину, она теперь владелица фирмы, где я раньше работала. Отец отдал бизнес ей. Она предложила мне стать её партнером. Сейчас они разрабатывают дизайн офисов и ресторанов. Я думаю, это была бы очень удачная идея. Кое-какую работу я уже выполняю на дому. Мама вернулась из Валенсии и помогает мне здесь. Они довольно мило общаются с Савелием, и я вижу, что он нравится ей. Хотя поначалу она его иначе, чем «ворюга и бандюга», не называла. Время меняет всех. Люди подстраиваются под обстоятельства. Учатся ладить друг с другом. Ворон – суровый человек, которого боятся буквально все, но с нами он совершенно другой. Никогда бы не поверила, что он способен мило нянчиться с детьми, и тем не менее это так. Он читает им книги и рассказывает страшные истории. Ваня вообще проводит с ним очень много времени. Мама ворчит, что ничему хорошему он их не научит, а сама подсовывает Савелию книжки, чтоб читал им вслух.

У нас уже десять вечера, и за окнами давно темно. Никита спит рядом в кроватке, а Руся на моей постели. Она так и не научилась спать одна. Ночью всегда перебирается ко мне. Когда ты вернешься, она опять будет спать между нами и закидывать на тебя ноги… Ты помнишь, как она мешала нам по ночам, и ты уносил ее под утро в кроватку? Видишь каплю на бумаге? Да. Я плачу… потому что только сейчас понимаю, в каких простых вещах заключается счастье.

Днем мне намного легче. Днем я не думаю. Я то занята с детьми, то работаю, то Фаина в гости приезжает. Мы с ней сдружились в последнее время. А по ночам… мне так жутко не хватает тебя. Я закрываю глаза – и ты со мной. Я живу нашим прошлым. Это и больно, и сладко одновременно. Я не отпустила и никогда не отпущу тебя. Я искренне надеюсь, что ты там чувствуешь, как я думаю о тебе, плачу о тебе и пью о тебе кофе. Ты знаешь, я так и не начала курить снова. У Никиты аллергия на табачный дым. Не курит даже Савелий. Твой сын «строит» весь дом.

Он очень похож на тебя. Мини-копия. Один в один. Когда ты его увидишь, ты точно узнаешь его среди других детей, потому что он – твое зеркальное отражение, только маленькое.

Недавно ездила в дом твоего отца – наконец-то сняты все аресты с имущества. Когда ты вернешься, мы переедем туда. Я знаю, ты хотел бы жить именно там.

Я навела порядок, наняла штат работников, чтобы дом содержался в чистоте, и я нашла твои детские фотографии. Принесла несколько штук домой, и Руся подумала, что это фото Никиты, представляешь? Вот насколько вы с ним похожи.

Иногда она дует губы и говорит, что так нечестно. Она должна быть похожа на папу, а не ее брат. Тогда я говорю ей, что папа не станет любить ее из-за этого меньше. Даже наоборот. Он будет любить ее еще больше, ведь она похожа на меня.

Кажется, мои аргументы очень весомы, и она довольно улыбается. Возможно, я ей лгу? Возможно, ты уже не любишь меня, как раньше. Почти два года не виделись. Почти два года ты отталкиваешь меня и надеешься, что я начну какую-то иную жизнь. Ты придумываешь для меня какое-то эфемерное счастье и сам же страдаешь от этих фантазий. Ты так и не повзрослел, так и не понял, что никого и никем нельзя заменить. Нет такого понятия «найти кого-то лучше». Нет такого понятия «устроить жизнь». Может, кто-то и рассматривает свою судьбу как сделку или бизнес, а живущего рядом мужчину – как делового партнера, с которым делят проценты от удачного или неудачного совместного времяпрепровождения. Только это уже не жизнь, а какой-то дешевый шаблон или декорации к спектаклю, где, может быть, актеры и играют хорошо, но они играют, а не живут, понимаешь?

Это не про меня. Я жить хочу, дышать, любить. С тобой жить, тобой дышать и тебя любить. Если не с тобой, то одна. Я только молюсь Богу каждый день, чтобы ты побыстрее вернулся обратно к нам. Чтобы увидел, как мы здесь ждем тебя, как нам без тебя плохо и как сильно мы тебя любим.

Я вчера на кладбище у твоих родителей была, убрала там, цветы принесла. Они тоже ждут, когда ты вернешься, и мы приедем туда вместе. Памятник поставили уже больше чем полгода назад. Я слала тебе и эскизы, и фото, но ты не читаешь мои письма.

Скажи мне, как долго ты смотришь на них, прежде чем отправить обратно? Ты вдыхаешь запах? Я всегда оставляю на них аромат: иногда капли моих духов, иногда мыло и шампунь Руси с Никитой. Ты ведь его чувствуешь. Когда бросаешь обратно в ящик, через сколько минут потом ты можешь дышать нормально? А сколько минут ты борешься с тем, чтобы не потребовать вернуть его тебе обратно?

Зачем ты так мучаешь нас, Руслан? Зачем эти испытательные сроки? У настоящей любви их не бывает. Она нескончаемая и вечная. Всё, что заканчивается, не может зваться любовью, понимаешь? А я люблю тебя, и это не изменится ни завтра, ни послезавтра, ни через десять и двадцать лет. Я буду старой и трясущейся старухой и все равно буду любить тебя. Я умру и все равно буду любить тебя. Может быть, ты во все это не веришь… я тоже не верила, но я знаю, что так оно и есть. Мне просто нужно знать, что и ты тоже любишь. Точнее, я знаю. Я не могу думать иначе. Я тогда просто сломаюсь, и меня не станет.

Ты поэтому не хочешь меня видеть? Чтобы я не прочла в твоих глазах, что по-прежнему меня любишь?

Меня не пугают ни десять, ни пятнадцать, ни двадцать лет. Они могут пугать только тебя. Ведь если пройдет так много времени, я уже не буду той Оксаной, которую ты помнишь. Но я буду ждать тебя. Всегда».

Я никогда не ставила дату и не прощалась с ним в письме. Бывало, я даже не здоровалась. Иногда писала ему по два письма подряд, иногда не писала неделями и терпела. Когда становилось невыносимо, хватала ручку и строчила по несколько листов. Потом делала перерыв, чтобы не расставаться с этим немым диалогом и не отправлять его снова в никуда и в безответность, ожидая либо ответа, либо возврата. Каждый раз это был удар, как бы я ни держалась, но это больно, и это еще один шрам на сердце. На нем уже нет живого места, но оно продолжает ждать и надеяться. Ждать, когда другие уже ждать давно перестали бы.

Бывали моменты, когда я выла от отчаяния, выла, кусая подушку, чтобы не разбудить детей. Выла, потому что теряла веру и становилось больно. Тогда я цеплялась за нее зубами и держала мертвой хваткой, не позволяя себе перестать верить. Нельзя. Не только ради себя, но и ради Руслана. Он почувствует там, когда я отпущу его. Обязательно почувствует. И я не дам ему понять, что он был прав. Не в этот раз. Сейчас я сильнее. Кто-то из нас должен быть сильным.

Подходила к детским кроваткам и улыбалась сквозь слезы – вот где можно черпать силы. Нескончаемый источник энергии. Нескончаемый повод жить и ждать дальше. Вечный смысл и стимул. Невозможно смотреть на них и не взлетать вверх.

Я запечатала письмо в новый конверт, на котором обвела ладошку Руси. Хотела, чтобы он ее увидел. Руся внутри написала коряво «Папа». Да, я хитро устраивала ему ловушки. Заставляла открыть и прочесть. Когда-нибудь у меня обязательно получится. Или я никогда не знала этого человека.

Склонилась над кроваткой Никиты и провела кончиками пальцев по темной головке, поправила одеяло. Сосет палец во сне. Такой сладкий. Ресницы черные на щеки огромные тени бросают, и волосы вьются по подушке непослушными прядями.

Вспомнила, как рожала его совсем одна. Только Фаина в коридоре сидела да Савелий иногда на сотовый названивал. Очередное дежа-вю. Как и с Русей. Одна. Может быть, кто-то и злился бы, а я плакала, потому что жалела, что он его не увидит вот таким крошечным. Я запретила рассказывать Руслану о сыне. Запретила обмолвиться хотя бы словом. Имела на это право. Это была моя месть. Месть за то, что не читает мои письма. Он мог бы узнать сам, если бы захотел.

Значит, пусть не знает. Его решение, и только он несет за него ответственность. Ведь я в каждом письме пишу ему о Никите.

Я провела кончиками пальцев по пухлой щечке и еще несколько минут смотрела на сына.

Потом подошла к столу, взяла конверт и вернулась к кроватке, приложив ладошку Никиты, обвела ее тоже, совсем рядом с ладошкой Руси. Пусть увидит их на конверте. Пусть смотрит на него дольше, чем обычно, и, если откроет, пусть ненавидит себя за то, что смог от нас отказываться. Это наказание страшнее тех, что он придумал себе.

Я набросила на плечи кофту и вышла из спальни, прикрыв дверь. Снова бессонная ночь. Не помню, когда спала спокойно. Добираю днем вместе с Никитой. По ночам слишком тоска сжирает, чтобы спать спокойно.

Издалека услышала голос Ворона из-за двери в кабинете. Он бодрствовал по ночам, как и я. Сегодня Афган привел очень странного человека. Я из окна мельком увидела, как машина подъехала. Они долго сидели в кабинете Савелия, а когда уходили, я с ними столкнулась в гостиной. Он показался мне дерганым, странным: глаза бегают все время и худой, словно болен чем-то неизлечимо. На руках татуировки, даже на пальцах. Одет не так, как все окружение Ворона, скорее, бедно одет, как попало. Я таких людей в этом доме раньше не видела. Он на меня долго смотрел, а я на него. Потом поблагодарил Ворона и ушел с Афганом.

Я так и не поняла, кто это. Савелий редко принимал посетителей. Бывает, иногда какие-то незначительные вещи заставляют задуматься, искать ответы на странные вопросы. Вот так и я смотрела на этого мужчину, и мне казалось, что его появление в доме как-то связано со мной. Хотя никогда раньше его не видела. Может, потому что так посмотрел на меня или потому что Афган поторопился его увести. Я тогда снова в окно смотрела, как они в машину садятся.

Очнулась от мыслей и прислушалась к голосу Ворона за дверью, не решилась постучать, думала вернуться обратно в спальню, не мешать. Судя по тону, он с кем-то спорил. Долго говорил, потом, видимо, слушал молча и снова говорил. Я вдруг услышала звук удара, и все стихло. Прошла к двери кабинета и легонько постучалась. Мне ответили не сразу, а потом спокойным голосом сказали:

– Входи. Не заперто. Могла и не стучать. Я тут ничего не прячу, и скрывать мне нечего.

Савелий сидел в своем кресле у окна, его любимое место. На полу сотовый с разлетевшимися частями корпуса и выкатившейся батареей. Я приблизилась, наклонилась и осторожно подняла пластиковые части. Автоматически собрала под характерный треск сомкнувшихся деталей. Потом подала сотовый Ворону. Он взял, не глядя на меня.

– Знаешь, Оксана, говорят, не поздно начать жить правильно. Не поздно начать с чистого листа. Лгут, сволочи. Поздно. Иногда настолько поздно, что хочется о стены башкой биться. Поздно и не нужно. Никому не нужно. Жалкие потуги реанимировать труп. Ему наплевать на них… он уже давно мертвый и холодный. Его можно у огня положить, но он не оживет – только начнет разлагаться.

Я понимала, что он об отношениях со старшим сыном. Они были довольно сложными. Насчет младшего я знала слишком мало, да и он почти не бывал здесь.

– Я только на старости лет понял, что «как лучше» не бывает. Это мы так хотим. Мы думаем, что знаем, и ошибаемся в девяноста девяти процентах. Мы можем знать только «как лучше» для нас, и все. И точка. Нет никаких «лучше» для других.

– Вы о чем-то сожалеете?

Он тяжело вздохнул.

– Сожалею. Нужно любить и не думать о том, «как лучше». Отказывая и себе, и тому, кого любишь, ради какой-то правильности, идеальности. Потом тебя же за эту правильность и ненавидят. Надо неправильно. Надо так, чтоб это «неправильно» приносило счастье. Идеальность уродлива, Оксана. Безобразная и отталкивающая. Она мертвая. Красота в ошибках, глупостях, промахах. Меня ненавидят за то, что я хотел идеально, безупречно. Люто ненавидят, и самое паршивое – заслуженно.

– Все не так. Я не думаю, что вас ненавидят. Не вижу этой ненависти.

Он усмехнулся, прокручивая в пальцах сотовый.

– Здесь даже думать не надо. Ненавидит. Я эту ненависть кожей чувствую. Просто жалеет старого. В этом отношении он лучше, чем я. Я бы не жалел – дал бы под зад коленом. В этой жизни жалость слишком отвратительна. Если уважаешь – не жалей, а пристрели. Намного гуманней.

– Мне кажется, вы себя совсем не знаете. И никому не давали себя узнать.

– Нельзя было. Жизнь другая была. Только маски страшные с оскалом, чтоб боялись. Иначе сожрут и не заметят. Потом маска к тебе прирастает, и ты уже сам не знаешь, какой ты настоящий.

– Я вижу, какой вы с моими детьми, со мной, с Фаиной. Именно настоящий.

– А с ним не могу. Привычка что ли или страх идиотский. Надо было быть таким с собственным сыном, а не растить его как в казарме, в вечной боевой готовности. Без ласки и слова доброго. Знаешь, я с ним ни разу ни в театр, ни в цирк. Ни разу. То времени нет, то привыкать к нему не хотел, то думал не делать из него девчонку.

Я не знала, что можно сказать. Угрызения совести – это личный враг каждого, и никто не может убить этого врага, кроме тебя самого. Савелий остался с ним один на один. Наверное, вообще впервые говорил об этом с кем-то откровенно, и я слушала, потому что понимала, насколько это для него важно.

– Вы знаете, а я не побоюсь и повторю, что никогда не поздно. Дети остаются для нас детьми, даже когда сами становятся взрослыми. Им нужны забота и тепло. Место, где их ждут и любят, просто потому что они – это они. Не за заслуги и достижения, а со всеми ошибками и недостатками. Им это необходимо знать, а не додумывать. Необходимо слышать, чувствовать и видеть.

– Это будет выглядеть слишком жалко. Стал немощным – и потребовались любовь и забота. Стакан воды подать да пожалеть старого. Унизительно. Пока сам горы воротил, никаких шагов не делал, а теперь смерти испугался и грешки замаливаю?

– Зачем думать о том, как это выглядит? Вы никогда не сможете посмотреть на себя глазами тех, кто вас любит. Просто позвольте им быть рядом. Сделайте шаг навстречу. Это очень трудно… но иногда это и есть та тоненькая грань, которая отделяет от понимания.

Савелий посмотрел на меня.

– А ты? Не устала делать первые шаги за это время?

– Нет. Не устала. Это лучше, чем стоять на месте или пятиться назад.

– Умная девочка. Взрослая и умная. Иди вперед. Тебя там ждут.

– Где? – тихо спросила, и сердце замерло.

– Там, куда ты идешь. Ты, главное, продолжай идти.