Глава 3. Молчаливые волчата
Слово, выдохнутое из темноты, было таким слабым, что его можно было принять за скрип старого дома.
Но я услышала.
И Ная услышала тоже. Она стояла у очага, прижимая к груди край фартука, и смотрела на люк так, будто оттуда сейчас должен был подняться не ребёнок, а сам ответ на все вопросы, которые мы обе боялись произнести.
Альфа.
В этом слове не было надежды. Не было радости. Не было того доверчивого ожидания, с которым дети обычно зовут сильного взрослого, если испугались. В нём был страх — старый, вжившийся, как холод в брёвна этого дома.
Старший мальчик резко повернул голову к люку. Девочка в моей синей шали вцепилась пальцами в его рукав. Третий ребёнок так и не показался полностью, только шевельнулась тень внизу, за краем пола, и я поняла, что тот самый шёпот принадлежал не мальчику и не девочке.
— Рейнар? — спросила я тихо.
Мальчик посмотрел на меня так, будто я сказала лишнее. Не сердито, нет. Скорее испуганно. Он приложил палец к губам, но уже не так уверенно, как вчера. Теперь в этом жесте было не предупреждение, а просьба.
Не говорить.
Я кивнула.
— Хорошо. Не буду.
Девочка всё ещё смотрела на меня снизу вверх. Огромные серо-зелёные глаза, спутанные волосы, маленький острый подбородок. Синяя шаль закрывала её почти до пят, и оттого она казалась ещё меньше, будто дом выпустил не ребёнка, а комочек тепла, который кто-то слишком долго прятал от света.
Ная медленно опустилась на корточки у очага, чтобы не нависать над ними сверху.
— Я не подойду, — сказала она шёпотом. — Я только дрова поправлю. Можно?
При слове “дрова” девочка вздрогнула. Не сильно, но я заметила. Старший мальчик тоже. Он тут же шагнул перед ней, заслонив плечом, хотя сам едва доставал мне до груди.
Ная замерла с поленом в руках.
— Я тихо, — добавила она. — Совсем тихо.
Она двигалась теперь осторожно, как возле дикого зверька: без резких жестов, без жалостливых вздохов, без глупых причитаний, которые взрослые почему-то считают утешением. Положила полено в очаг, не бросив, а именно положив, придержала кочергой, чтобы не грохнуло, и отступила.
Девочка не оторвала от неё взгляда.
Я поняла: громких звуков она боялась не меньше чужих людей.
— Никто не будет шуметь, — сказала я. — И никто не станет трогать вас без разрешения.
Старший мальчик перевёл взгляд на мои руки. Сначала на правую, где я держала край платка, потом на левую — с пустой светлой полосой от снятого кольца. Он снова смотрел на неё слишком внимательно. Не как ребёнок, которому любопытно, куда делось украшение. Как маленький сторож, который сверяет знак.
— Это из-за кольца? — спросила я. — Вы вышли потому, что на мне больше нет кольца пары альфы?
Он молчал.
Но девочка рядом с ним медленно кивнула.
Едва заметно. Почти не движение, а тень движения.
Ная шумно втянула воздух, но тут же закрыла рот ладонью. Я тоже не сразу нашла, что сказать. Получалось, дети прятались не просто от людей. Они прятались от тех, кто связан с главным домом, с властью Рейнара, с печатями стаи. А когда увидели мою пустую руку, решили, что я больше не часть той силы, которая их пугала.
Горькая польза от развода.
— Тогда запомните, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Кольца у меня больше нет. Я не жена альфы. Я не пришла от его имени. И если кто-то спросит меня о вас, я сначала спрошу вас самих, хотите ли вы, чтобы о вас знали.
Старший мальчик моргнул.
Это было всё. Но после долгого неподвижного взгляда даже моргание казалось ответом.
Девочка вдруг потянулась к краю шали и закрыла знак на груди. Сделала это неловко, слишком быстро, будто испугалась, что я передумаю и всё-таки позову тех двоих мужчин с серыми повязками, которые стояли утром за спиной Селесты.
— Не надо прятать от меня, если тебе неудобно, — сказала я. — Но можешь закрыть, если так спокойнее.
Она сжала шаль крепче.
Снизу опять донёсся шорох.
Старший мальчик резко обернулся, затем спрыгнул в люк так быстро, что я не успела даже шагнуть. Девочка бросилась за ним, но остановилась на краю, оглянулась на меня, потом на Наю. На лице у неё отразилась мучительная нерешительность: страшно уйти и страшно остаться.
— Я принесу ещё еды, — сказала я.
Слово “еда” её удержало.
Не полностью. Она не подошла к столу. Только снова посмотрела вниз, будто спрашивала разрешения у того, кто там оставался. Потом медленно, боком, как испуганная кошка, отступила к люку и исчезла под полом.
Комната стала слишком пустой.
Ная опустилась на лавку так, словно ноги перестали её держать.
— Госпожа, — выдохнула она. — Это же дети.
— Да.
— Волчата.
— Да.
— И у них… — Она не договорила, только коснулась пальцами своей ключицы. — Такой знак я видела на старой вывеске. И на той двери под лестницей.
Я кивнула.
— И на чашке. И на косяке снаружи. И на стенах коридора.
Ная побледнела сильнее.
— Селеста знала.
Я посмотрела на закрытую дверь, за которой ещё совсем недавно стояла женщина в светлом плаще.
— Знала или боялась, что узнаю я. Пока не понимаю, что хуже.
— А Рейнар?
Это имя легло между нами тяжело. Ная произнесла его тихо, почти виновато, будто сама боялась ответа. Я тоже боялась. Вчера ещё могла злиться на Рейнара за развод, за зал Совета, за молчание, за Селесту рядом с ним. Это было больно, но понятно. Теперь же под полом моего нового дома прятались дети с лунными печатями на груди, и один из них прошептал “альфа” так, как шепчут имя беды.
Если Рейнар знал, то я не понимала, как жила рядом с ним три года и не увидела в его лице такого мрака.
Если не знал — не понимала, что вообще происходит в стае, где от альфы можно спрятать детей в доме у границы.
— Не знаю, — сказала я наконец. — И пока не хочу строить ответы из страха.
Ная кивнула, но глаза её остались тревожными.
— Что теперь?
Я оглядела комнату.
Пыльные чашки, перекошенная стойка, холодные углы, люк под старым ковриком, дверь под лестницей, за которой прятался коридор с царапинами. Чайный дом казался мне уже не развалиной, которую дали в насмешку, а большой раненой вещью. Его не просто бросили. Его пытались заставить выглядеть пустым, чтобы никто не слушал, что в нём происходит.
— Теперь, — сказала я, — мы будем делать вид, что здесь обычное хозяйство.
Ная посмотрела на меня непонимающе.
— Обычное?
— Самое обычное. Грязный пол, старые чашки, дрова, скатерти, вода, завтрак. Если сюда ещё кто-то придёт, он должен увидеть двух женщин, которые ругаются с пылью и крышей, а не дом, где под полом прячутся дети.
— А дети?
Я подошла к столу и собрала остатки хлеба. Мало. Слишком мало для нас с Наей, не говоря уже о тех, кто сидел внизу. В мешке оставалось немного крупы, сыр, два яблока, чай, который я привезла с собой, и несколько сухарей. Ная принесла узелок, но вряд ли там было много. Если мы собирались кормить детей, надо было думать не только сердцем.
— А детям мы дадим возможность самим решить, когда выйти, — сказала я. — Без давления. Без расспросов. Без жалости в лицо. И ещё — никаких громких звуков.
Ная тут же посмотрела на кочергу.
— Я поняла.
— Девочка испугалась, когда ты хотела положить полено.
— Я видела. Больше не буду бросать. И дверьми хлопать не буду. И… — Она запнулась. — А говорить можно?
Из-под пола раздался едва слышный стук.
Один.
Ная замерла.
Я неожиданно поняла, что это не запрет. Скорее знак: слышат.
— Можно, — сказала я, глядя на коврик. — Но спокойно.
Стук больше не повторился.
Мы начали с уборки.
Не с той торжественной, когда хозяйка с гордостью открывает новый дом и представляет, как однажды здесь будет красиво. Нет. Это была осторожная, почти разведывательная работа. Мы не отодвигали тяжёлую мебель, если под ней могли оказаться щели. Не поднимали коврик у люка. Не лезли в коридор под лестницей без необходимости. Просто снимали с чашек пыль, переставляли целое к целому, треснувшее к треснувшему, выносили в кухню старую ткань, развешивали у очага то, что могло просохнуть, и старались двигаться так, чтобы дом не вздрагивал от каждого нашего шага.
Через час в главной комнате стало немного светлее. Не от солнца — его почти не было за серым небом, — а от того, что окна перестали казаться слепыми, а стойка проявила тёплый цвет дерева. Ная нашла в кладовой ещё две скатерти, не новые, но крепкие, и повесила одну на стол. Я достала медный чайник тётки, оттёрла его бок до тусклого блеска и поставила рядом с самоваром. Самовар пока молчал, большой и угрюмый, но уже не выглядел брошенным.
— Как будто он обиделся, что его долго не трогали, — сказала Ная, осторожно протирая бок самовара.
Из-под пола послышалось тихое шуршание.
Ная бросила на меня взгляд.
Я едва заметно улыбнулась.
— Может, и обиделся. В этом доме, кажется, все имеют право обижаться.
Шуршание повторилось, и мне показалось, что в нём было меньше страха.
К полудню я решилась сварить простую кашу на воде из колодца. Вода оказалась ледяной, чистой, с лёгким привкусом железа. Колодец во дворе был крепкий, крышка тяжёлая, на краю — всё тот же знак полумесяца, вырезанный почти незаметно. Я не стала говорить об этом Нае, но заметила про себя: знак был везде, где дом хотел, чтобы его узнали свои.
Когда каша дошла, запах тёплой еды разошёлся по комнате. Не богатый, не праздничный, но настоящий. Ная поставила на стол пять чашек, потом подумала и добавила шестую. Я не остановила. Себя мы могли считать взрослыми, а детей — четверо. Пусть даже один так и оставался в темноте.
— Не много ли? — шепнула она.
— Лучше много, чем мало.
Старший вылез первым.
Он поднялся из люка беззвучно и остался стоять рядом, сжимая край пола. Я сидела у стола, не глядя на него прямо, и держала ложку так, будто всё происходящее было самым обычным делом. Ная тоже старалась не смотреть, хотя у неё плохо получалось.
— На столе еда, — сказала я. — Кто захочет, может взять.
Мальчик подошёл не сразу. Сначала обошёл комнату взглядом: дверь, окна, лестница, наши руки, очаг, коврик, стол. Потом ступил ближе.
За ним появилась девочка в синей шали.
Теперь, при дневном свете, я увидела, что она старше, чем показалась ночью: лет шесть, может, семь, но из-за худобы и молчаливой осторожности выглядела младше. Шаль она держала у горла обеими руками. На громкий треск полена в очаге дёрнулась всем телом и едва не бросилась обратно, но старший мальчик протянул руку назад, не оборачиваясь. Она вцепилась в его пальцы и осталась.
Третьим вылез малыш.
Совсем маленький. Лет четырёх, не больше. Светлые волосы торчали в разные стороны, щека была испачкана сажей, на ногах — два разных носка, один серый, другой синий, оба слишком большие. Он сразу посмотрел на стол, и в этом взгляде было столько голода, что у меня внутри всё перевернулось. Но к еде он не кинулся. Подполз почти на четвереньках к лавке, спрятался за старшего и оттуда протянул руку.
Старший перехватил чашку первым.
Не для себя. Он подул на кашу, потрогал пальцем край, проверил, не горячая ли, и только потом передал девочке. Вторую отдал малышу. Себе взял третью, но есть не стал, пока младшие не сделали первые глотки.
Ная отвернулась к очагу и быстро провела рукавом по глазам.
Я не стала ей делать замечание. У самой горло было тугим.
Малыш ел неправильно — слишком быстро и одновременно слишком осторожно, будто боялся, что чашку отнимут. Он прятал куски хлеба в рукав. Один, второй, третий. Даже когда я положила рядом ещё, он всё равно прятал. Ная тихо поставила возле него маленькую тряпицу.
— Можно сюда, — сказала она. — Чтобы не крошилось в рукаве.
Малыш застыл.
Старший поднял на неё взгляд.
Ная не двинулась. Просто оставила тряпицу и отступила.
Прошла почти минута, прежде чем малыш осторожно достал из рукава хлеб и переложил на тряпицу. Потом накрыл сверху ладонью, явно давая понять, что это его.
— Конечно, твоё, — сказала я. — Никто не заберёт.
Он посмотрел на меня из-под спутанной чёлки.
В его глазах не было доверия. Пока нет. Но он хотя бы не спрятался обратно.
— Мне нужно как-то к вам обращаться, — сказала я спустя время, когда чашки опустели наполовину. — Я не буду спрашивать настоящие имена, если вы не хотите. Можно я пока буду говорить “старший”, “синяя шаль” и “малыш”? Или это глупо?
Девочка моргнула.
Малыш спрятался за чашкой.
Старший смотрел на меня внимательно. Потом, к моему удивлению, потянулся к столу, где лежали деревянные ложки, и положил перед собой одну. Рядом с девочкой — вторую. Перед малышом — третью. Потом взял крошку хлеба и поставил её отдельно, у края стола.
Четвёртый.
Я не стала смотреть на люк, хотя очень хотелось.
— Он не выйдет? — спросила я.
Старший покачал головой.
— Боится?
Молчание.
Девочка вдруг очень тихо стукнула ногтем по чашке. Один раз. Старший бросил на неё быстрый взгляд. Не сердитый, а предупреждающий. Она опустила глаза.
Я поняла: не только боится. С четвёртым что-то было иначе. И давить нельзя.
— Хорошо, — сказала я. — Для него тоже будет еда. Отнесёте сами.
Старший кивнул.
Это был первый настоящий ответ, который он дал мне не вынужденно, не из страха, а потому, что решил.
После еды дети не ушли сразу.
Это было маленькой победой, но я старалась не показывать, насколько она для меня важна. Малыш устроился под столом, прижав к себе тряпицу с хлебом. Девочка села у очага, но не близко, а так, чтобы видеть и дверь, и люк. Старший стоял у стойки, словно охранял всех сразу, хотя сам едва держался на ногах от усталости.
— Нужно принести ещё воды, — сказала Ная.
Девочка вздрогнула от обычной фразы — не громкой даже, просто неожиданной.
Ная сразу понизила голос.
— Я тихо. Ведро стоит на кухне.
Девочка не смотрела на неё. Зато её пальцы вцепились в край шали.
Я подошла к двери за ведром сама.
— Я схожу.
Старший тут же шагнул к люку.
— Нет, — сказала я мягко. — Не уходите. Я буду во дворе. Ная останется здесь. Дверь открытой не оставлю. Если что-то услышите — один стук, и я вернусь.
Он смотрел на меня так, будто пытался понять, можно ли верить взрослой женщине, которая сама вчера осталась без дома, а сегодня уже обещает защищать чужих детей. Возможно, он считал меня слишком слабой. Возможно, слишком странной. Я бы на его месте тоже не спешила верить.
Тогда я достала из кармана связку ключей и положила её на стол.
Ная ахнула.
— Госпожа…
— Я во двор, не дальше. Ключи здесь. Дверь изнутри закроешь на засов. Если кто-то придёт, не открывай без меня.
Старший посмотрел на ключи.
На лице у него впервые появилось нечто похожее на удивление.
Ключи в доме — власть. Вчера я поняла это в зале Совета. Сегодня поняла ещё яснее. Тот, у кого ключи, решает, кого впустить, кого выгнать, кого спрятать. Я оставляла их на столе не детям и даже не Нае, а самому дому: смотри, я не собираюсь запирать вас своим страхом.
У колодца я пробыла недолго, но успела рассмотреть двор лучше. За домом тянулся небольшой участок, занесённый снегом. У забора стояли старые ящики, у навеса — мои сундуки и мешки. Дальше начинались рябины, а за ними лес. Там, где вчера утром я видела знак на косяке, снег был истоптан. Не свежо, но заметно. Кто-то подходил к задней двери не один раз.
Когда я вернулась, в комнате было тихо.
Слишком тихо.
Я поставила ведро у кухни и сразу посмотрела на люк. Закрыт. На столе ключи. Ная стояла у очага неподвижно, с таким видом, будто боится пошевелиться. Старший мальчик был на месте, у стойки. Девочка — у огня. Малыша под столом не было.
— Где он? — спросила я.
Старший напрягся.
Ная быстро сказала:
— Он там. Только… спрятался.
Я опустилась на корточки и заглянула под стол.
Малыш сидел в самом дальнем углу, прижимая к себе не только тряпицу с хлебом, но и мою деревянную шкатулку с письмами тётки. Видимо, он вытащил её из приоткрытого сундука, пока Ная отвернулась. Шкатулка была ему велика, он едва удерживал её обеими руками, но выражение лица у него было такое упрямое, будто он готов сидеть там до ночи.
— Это моё, — сказала я.
Он сжался.
Старший шагнул вперёд, будто хотел принять вину на себя.
— Но я не ругаюсь, — добавила я. — Просто говорю. Это моя шкатулка. Там письма от моей тётки. Они мне дороги.
Малыш смотрел исподлобья.
— Ты можешь посмотреть её вместе со мной, — сказала я. — А потом положим обратно. Договорились?
Конечно, он не ответил. Но шкатулку к себе прижал крепче.
Я села прямо на пол, на расстоянии вытянутой руки. Не полезла под стол, не потянула. Просто села, хотя платье тут же собрало пыль.
— Знаешь, когда я была маленькой, я тоже прятала вещи. У тётки был дом у реки, и мне казалось, если положить в карман сухарь, нитку, пуговицу и камешек, то в любой беде я буду не совсем пустая. Взрослые смеялись, а мне было спокойнее.
Малыш перестал хмуриться.
Не понял, может быть. Или понял слишком хорошо.
— Если тебе нужна коробка для твоего хлеба, мы найдём другую. Не эту. Эту я заберу, потому что она моя. А тебе дам жестяную банку. С крышкой. Хорошую.
Ная тут же шепнула:
— В кухонном шкафу есть такая. Маленькая.
— Принеси, пожалуйста.
Ная принесла банку из-под старого чая, пустую, круглую, с выцветшими листьями на крышке. Я открыла её, показала малышу внутренность и поставила рядом с ножкой стола.
— Вот. Твоя, если хочешь.
Он долго смотрел на банку. Потом на шкатулку. Потом на меня.
Наконец медленно, очень медленно выдвинул шкатулку из-под стола. Не отдал в руки — толкнул по полу. Я приняла это как победу и не стала благодарить слишком горячо, чтобы не спугнуть.
— Спасибо.
Малыш схватил банку, открыл, положил туда хлеб, закрыл, потряс, услышал глухой стук внутри — и впервые за всё утро в его лице мелькнуло что-то похожее на удовлетворение.
Старший отвернулся к окну.
Я видела, что он прячет не улыбку. Облегчение.
День потянулся неровно.
Дети то появлялись, то исчезали под полом. Старший вылезал чаще всех и каждый раз проверял дверь, окна, наши руки. Девочка оставалась ближе к очагу, но вздрагивала от любого резкого звука. Малыш нашёл себе место под столом и перетаскал туда всё, что считал нужным: банку с хлебом, деревянную ложку, треснувшую чашку и маленького лоскутного медведя, которого я принесла сверху. Медведя он сначала не брал. Потом взял. Потом спрятал под рубаху так быстро, будто украл.
Четвёртый не выходил.
Иногда из люка доносилось движение, иногда тихий кашель, иногда девочка наклонялась вниз и что-то беззвучно показывала пальцами. Я поняла, что у них есть свой язык. Не настоящий язык жестов, а детский, выработанный из необходимости молчать: один стук — внимание, два — можно, три — опасность; ладонь к горлу — тихо; два пальца к краю стола — еда; прикосновение к груди — знак.
И ещё они боялись имени альфы.
Не одинаково. Старший замирал и становился жёстче. Девочка закрывала уши ладонями, даже если имя произносили спокойно. Малыш прятал банку за спину и пытался пролезть под ближайшую мебель. Четвёртый внизу после этого начинал тяжело, прерывисто дышать.
После второго такого раза я сказала Нае:
— Не произносим его имя при них.
Она кивнула.
— А как тогда говорить, если понадобится?
— Никак. Пока не понадобится — никак.
Но понадобилось быстрее, чем я думала.
Ближе к вечеру приехал Берт. Один, на тех же санях, с вязанкой дров, мешком муки и корзиной яблок. Я открыла ему не сразу, предупредив детей тихим стуком по стойке. Старший понял и увёл младших вниз. Люк закрылся, коврик лег на место. Только малыш забыл свою жестяную банку под столом. Я успела толкнуть её ногой за сундук прежде, чем Берт переступил порог.
— Это от мельничихи, — сказал он, ставя мешок на пол. — Сказала, бывшей госпоже альфы негоже первый день сидеть на пустой полке.
— Она так и сказала?
— Нет. Она сказала грубее, но я смягчил.
Ная прыснула и тут же кашлянула, делая вид, что подавилась пылью.
Берт посмотрел на комнату. На чистые чашки. На скатерть. На затянутые верёвкой ставни. На меня, стоящую у стойки так, будто я всю жизнь только этим и занималась — принимала дрова в доме, который ещё вчера считали мёртвым.
— Ну, — сказал он, — уже не так похоже на место, откуда хочется бежать.
— Это можно считать похвалой?
— Для этого дома — да.
Он помог сложить дрова у стены, но задерживаться не стал. На пороге вдруг обернулся.
— По дороге слух слышал. Совет вечером сюда людей пришлёт.
Ная замерла.
Я поставила на стол чашку слишком осторожно.
— Зачем?
— Говорят, проверить, приняли ли вы дом по правилам.
— Селеста уже приходила утром.
Берт мрачно усмехнулся.
— Значит, не понравилось, что вы дверь не бросили и в лес не убежали.
— Кто придёт?
— Может, писарь. Может, стража. Может, сам Варон, если настроение плохое. Я бы к вечеру лишнего с глаз убрал.
Он не смотрел на коврик. Не смотрел на люк. Но сказал так, что я поняла: Берт видел больше, чем говорил. Или догадывался. В старой стае люди часто выживали именно благодаря умению не называть вещи вслух.
— Спасибо, — сказала я.
— Не за что. И ещё… — Он помедлил. — Если кто спросит, я привёз дрова и мешок, потому что долг за вашей тёткой был. Давний.
— У моей тётки?
— А кто проверит?
На этот раз я почти улыбнулась.
Когда Берт уехал, мы с Наей некоторое время молчали. Потом из-под пола раздался стук.
Три раза.
Опасность.
Старший уже слышал.
Я села на лавку и провела ладонью по лицу. Усталость навалилась разом, но позволить ей победить было нельзя. Если Совет придёт вечером, он не должен найти ничего. Ни детских чашек, ни лишних следов, ни шали, которая вдруг оказалась на маленькой девочке, ни банку с хлебом под столом. Дом должен выглядеть заброшенным, бедным, но обычным. А дети — исчезнуть так, как исчезали раньше.
И вот это было хуже всего.
Мне хотелось вывести их наверх, укутать, посадить к огню и сказать, что больше им не придётся прятаться. Но хотеть мало. Смелость без осторожности — подарок врагам. А у нас уже были враги, хотя я ещё не знала всех их имён.
— Нам нужно подготовиться, — сказала я.
Ная выпрямилась.
— Что делать?
— Убрать всё детское. Чашки — в ящик под стойкой. Лоскутного медведя — наверх, но не в детскую, а в мой сундук. Еду для них — в подпол, чтобы не было лишних чашек на столе. Коврик оставить как был. Ставни не открывать. Если спросят про шумы — скажем, старый дом скрипит. Если спросят про Селесту — она приходила, убедилась, что я жива, и ушла.
— А если спросят про детей?
Я посмотрела на люк.
— А они спросят?
Ная побледнела.
Именно это было страшно. Если Совет пришлёт людей с обычной проверкой, они будут смотреть на крышу, печать дома и моё присутствие. Если же они знают о детях, вопрос прозвучит иначе. И тогда ложь придётся строить на ходу.
Старший вылез, пока мы убирали чашки.
Он не стал мешать. Наоборот, молча взял синюю чашку, ту самую, с выцарапанным знаком, и протянул мне. Я открыла ящик под стойкой, где утром нашла дощечку с клятвой дома, и положила чашку туда, завернув в салфетку.
— Это останется здесь, — сказала я. — Не выброшу.
Он кивнул.
Потом вдруг протянул руку к своей груди и показал на знак.
— Его тоже не выброшу, — сказала я, хотя не была уверена, что именно он спрашивает. — И не отдам.
Он смотрел долго, очень серьёзно, потом коснулся двумя пальцами края стойки. Два тихих удара.
Можно.
Может быть, это было разрешение. Может быть, доверие на один маленький шаг. Но у меня на миг стало теплее в груди, чем от очага.
Малыш, узнав, что его жестяную банку нужно спрятать вниз, устроил молчаливое сопротивление. Не плакал, не кричал, просто сел под столом, обхватил банку обеими руками и сделал вид, что стал частью мебели. Старший пытался забрать у него, но малыш вцепился зубами в рукав, не сильно, скорее от отчаяния. Девочка закрыла уши, хотя никто не повышал голоса.
— Подожди, — сказала я старшему.
Он отступил, но было видно: терпение ему даётся трудно. Он привык решать быстро. Забрать, спрятать, защитить. У детей, которые живут под полом, наверное, нет времени на уговоры.
Я села рядом с малышом на пол.
— Банка твоя, — сказала я. — И хлеб твой. Но если люди Совета увидят её здесь, они начнут спрашивать, кто ел. Понимаешь?
Малыш смотрел на меня исподлобья.
— Ты можешь спрятать её сам. Не отдать. Сам отнесёшь вниз. А когда они уйдут, принесёшь обратно.
Он не двигался.
Тогда я сняла с пояса маленький тканевый мешочек, в котором держала две пуговицы, иголку и нитку, и положила рядом.
— А это останется у меня на столе. Чтобы мы оба что-то ждали назад. Ты — банку. Я — мешочек. Договор?
Малыш посмотрел на мешочек. Потом на меня. Потом очень медленно взял банку, прижал к груди и пополз к люку. На краю остановился, вернулся, схватил мой мешочек и сунул мне в ладонь, будто решил, что так честнее: моё должно быть у меня, его — у него.
Я не стала спорить.
Когда все трое исчезли под полом, дом снова стал казаться пустым, но теперь эта пустота была другой. Не мёртвой. Затаившей дыхание.
Мы с Наей успели привести комнату в порядок как раз до сумерек. Она зажгла лампу у стойки, я проверила дверь под лестницей, не запирая её на ключ, только прикрыв. На столе стояли две чашки — моя и Наина. На полке — ровный ряд посуды. У очага — дрова. У стены — мои сундуки. Всё выглядело бедно, скромно, холодновато, но объяснимо.
За окнами темнело.
Ветер поднялся к вечеру, и старая вывеска начала поскрипывать чаще, будто предупреждала. Я стояла у стойки, сжимая в кармане маленький медный ключик от верхней двери, и думала о том, что за двое суток моя жизнь изменилась слишком много раз. Утром вчера я была женой альфы. Вечером — бывшей женой. Ночью — хозяйкой дома с детьми под полом. Сегодня к сумеркам — женщиной, которая собиралась лгать Совету, даже не успев понять, во что ввязалась.
— Госпожа, — тихо сказала Ная.
Я подняла голову.
Снаружи раздались голоса.
Не один. Несколько.
Затем тяжёлые шаги поднялись на крыльцо. Кто-то не стал стучать сразу. Сначала провёл чем-то металлическим по дверному косяку, будто проверяя знак дома или прочность запора. От этого звука девочка под полом, наверное, зажала уши, потому что снизу едва слышно стукнуло.
Три раза.
Опасность.
Я сделала Нае знак молчать и подошла к двери.
— Кто там?
Ответил мужской голос, сухой и знакомый:
— От имени Совета стаи. Откройте, Мира. Нам велено осмотреть чайный дом.