Глава 16

Глава 16

Мира

Я не просто устала, а измотана до предела, до самой глубины души. Каждая клетка моего тела кричит о том, что больше не может продолжать жить в таком бешенном темпе. Ноги гудят, будто на них висят гири, спина ноет от постоянного напряжения, а голова — это отдельная история. Она будто наполнена тяжёлым, густым туманом, который не даёт мыслить ясно и дышать полной грудью.

Каждый день — это бесконечный круг. Работа, где я отвечаю на звонки, улыбаюсь в трубку, стараясь звучать бодро, хотя внутри — пустота. Потом домой, где меня ждёт уборка, готовка, стирка, бесконечный быт, который не даёт ни минуты покоя. Соня, школа, уроки. А ещё этот суд, проклятый развод, который тянется уже так долго, что я начинаю забывать, каково это — жить без этого напряжения. Все это висит надо мной, как дамоклов меч, готовый обрушиться в любой момент, и я не могу расслабиться, не могу позволить себе хотя бы на минуту забыть о том, что всё это ещё не закончилось.

Но даже это, даже этот бесконечный круговорот, я бы как-то пережила. Если бы не Сергей.

Он — как заноза, которая впивается всё глубже, стоит только попытаться её вытащить. Его внезапное рвение быть хорошим отцом вызывает у меня недоверие, почти подозрительность.

Где он был все эти годы? Когда я ночами не спала, укачивая Соню, когда я плакала от бессилия, когда я одна тащила на себе всё это?

А теперь он здесь. Теперь он вдруг решил стать идеальным отцом. Забирает детей, водит их по паркам, покупает им игрушки, тратит деньги, которых у меня никогда не было. И я не могу понять, что он пытается доказать. Себе? Им? Мне?

Каждую ночь, когда смена заканчивается, я закрываю ноутбук и чувствую, как глаза слипаются от усталости. Меня неминуемо посещают мысли обо всем этом. Я думаю о том, как Сергей выглядит в глазах детей. Он — праздник, радость. Тот, кто дарит им эмоции, которых мне не под силу им сейчас дать. А я? Я — это усталость, тени под глазами, руки в трещинах от моющих средств, запах хлорки и дешёвого кофе. Бесконечные мысли о том, как заплатить за квартиру, как найти время на Соню, как не сломаться под этим грузом. Я — это не весёлая, не лёгкая, не радостная. Просто та, кто просто пытается выжить.

И я боюсь. Боюсь, что однажды дети посмотрят на меня и решат, что с отцом лучше и проще. Что он даёт им то, чего я не могу. И как я могу с этим бороться? Как объяснить им, что моя любовь — это не подарки и не развлечения? Что она — в каждом моём вздохе, в каждой моей бессонной ночи, в каждой тревоге, которая не даёт мне покоя? Как я могу заставить их понять, что я люблю их не потому, что должна, а потому, что не могу иначе?

Сегодня Сергей повёз их в аквапарк. Я смотрела, как они собираются, как Маша молча натягивает куртку, как Дима избегает моего взгляда, и мне хотелось крикнуть: "Не уезжайте! Останьтесь!"

Но у меня нет на это права. Я не могу запрещать им видеть отца, мешать им проводить с ним время, даже если каждый раз, когда за ними закрывается дверь, моё сердце сжимается от боли.

Сегодня с утра чувствовала, что что-то не так. Какое-то предчувствие, тревога, которая не давала покоя. Но я промолчала. Потому что если скажу что-то, это будет выглядеть, как обида, как ревность, как попытка выставить Сергея плохим, а себя — жертвой. А я не хочу быть таковой. Я просто хочу, чтобы они знали, что я люблю их. Несмотря ни на что.

После обеда я собрала Соню, одела её в тёплый свитер, заплела ей косичку, стараясь сделать это аккуратно, хотя знаю, что через пять минут она всё равно начнёт распадаться. Её волосы такие тонкие, шелковистые, они всегда выскальзывают из резинок, как будто сопротивляются любым попыткам их укротить.

Я проверила сумку, убедилась, что всё нужное на месте — бутылка воды, сменная футболка, влажные салфетки, её любимая игрушка, без которой Соня может впасть в ступор, замкнуться в себе, потерять связь с реальностью. Только потом, уже в автобусе, я вспомнила о телефоне.

Смотрю на экран. Процент заряда — 7 %. Это плохо. Я его не зарядила.

Наверное, заснула на кухне перед самым выходом, не проверив, а теперь сажусь в автобус с почти севшим телефоном и чувством, что сегодня обязательно что-то случится. Это странное предчувствие, как будто где-то внутри меня включилась тревожная лампочка, мигающая красным.

Я убираю телефон в карман, выдыхаю, смотрю на Соню. Она сидит рядом, раскачивается, смотрит в окно, её пальцы шевелятся, перебирают воздух, словно что-то рисуют. Ей спокойно. Она в своём мире, где всё понятно и предсказуемо.

Мне — нет.

Когда мы приезжаем в реабилитационный центр, я едва успеваю подняться по лестнице, как меня останавливает координатор группы. Её лицо выражает что-то среднее между сочувствием и предупреждением.

— Мира, у вас сегодня новый невролог, я вас сразу предупреждаю, он… ну, специфичный.

— Специфичный? — я приподнимаю бровь, чувствуя, как внутри меня начинает клубиться лёгкое раздражение. Что это значит — "специфичный"? Почему всегда так, что к нам попадают либо равнодушные, либо странные?

— Как бы это сказать… прямолинейный. И без фильтров.

Я вздыхаю, чувствуя, как напряжение в плечах нарастает. Ну конечно, куда же без этого.

— И это проблема?

— Нет, конечно. Просто родители уже жаловались.

Ну, разумеется. Кто-то всегда недоволен. Кто-то всегда считает, что врачи должны быть идеальными, улыбающимися, готовыми выслушать каждую жалобу и сказать что-то утешительное. Но я уже давно перестала ждать идеальности от кого бы то ни было. Мне нужен результат. И только.

Мы с Соней проходим в кабинет, и первое, что я замечаю, — это мужчину, сидящего за столом с видом человека, которому глубоко плевать на всё происходящее вокруг. Он высокий, худощавый, с небрежно растрёпанными тёмными волосами, которые, кажется, никогда не видели расчёски, и пронизывающими серо-голубыми глазами, которые смотрят на мир с лёгкой насмешкой.

Врач выглядит так, будто только что проснулся и уже разочарован тем, что день начался. На нём чёрная футболка под белым халатом, рукава закатаны, на запястье простые часы, которые тикают почти неслышно. Его взгляд цепкий, насмешливый, но равнодушный одновременно.

Он не улыбается. Вообще.

— Соня, заходи, — говорю я, мягко подталкивая дочь вперёд, но она цепляется за меня, прижимается всем телом, зарывается лицом в мою руку.

Её дыхание учащённое, поверхностное, как у маленького зверька, который чувствует опасность. Я глажу её по спине, стараясь успокоить, но внутри меня уже начинает клокотать раздражение. Почему врач не говорит ничего? Почему просто сидит и смотрит?

Новый невролог лениво поднимает голову, смотрит на нас, делает пометку в карте и без тени приветствия произносит:

— Что ж, у вас как минимум один рефлекс работает.

Я моргаю, чувствуя, как моё раздражение начинает перерастать в гнев.

— Простите?

— Рефлекс "мама — моя территория". Классика. Хотя нет, дайте угадаю, это не просто "мама", а "мой единственный безопасный человек", верно?

Я открываю рот, но он уже продолжает, указывая ручкой на Соню:

— Так, что у нас тут? Тревожность на входе, гиперчувствительность, застывание, контакт избегает, но не до конца. Прогресс есть?

Смотрю на него, пытаясь понять, специально он себя так ведёт или просто такой по жизни. Его тон сухой, почти безэмоциональный, но в нём есть что-то, что задевает меня за живое. Как будто он смотрит на нас не как на людей, а как на объекты для изучения.

— А вы вообще кто? — спрашиваю я, чувствуя, как моё терпение начинает иссякать. Может, я ошиблась дверью?

Он откладывает ручку, откидывается на спинку кресла и смотрит на меня так, будто задавать этот вопрос было ошибкой.

— А вы?

— Мать.

— А я — врач. Теперь, когда мы оба знаем, кто мы такие, давайте займёмся ребёнком, а не бессмысленным выяснением, кто кому должен представляться первым.

Я вздыхаю, чувствуя, как у меня начинают сдавать нервы, но Соня цепляется за меня сильнее, и это главное — она здесь, она сейчас в стрессе, а значит, моя задача — успокоить её, а не спорить с этим… человеком.

— Ладно, — говорю я, стараясь сохранить спокойствие, — вы хоть имя своё назовёте?

Он лениво смотрит на меня, будто решает, стоит ли ему тратить на это энергию, а потом сухо бросает:

— Смирнов Мирон Андреевич.

— Хорошо, Мирон Андреевич, — говорю я, подталкивая Соню чуть вперёд, стараясь сделать это мягко, чтобы не спугнуть её. Мои пальцы слегка дрожат, но я стараюсь не показывать этого. — Что будем делать?

— Будем смотреть, что у нас тут, — отвечает он, и его голос звучит так, будто он уже знает ответ, но ему интересно, дойду ли я до него сама.

Мужчина поднимается с кресла, проходит мимо нас, небрежно, но точно оценивая каждое движение Сони, каждую её микрореакцию, её взгляд, позу, даже то, как она стоит. Его глаза — холодные, аналитические, как будто он видит не ребёнка, а набор симптомов, которые нужно разложить по полочкам. Но в этом есть что-то… профессиональное. Неприятное, но профессиональное.

— Как со зрительным контактом? — спрашивает он, не отрывая взгляда от Сони. — Поддерживает?

— Редко. Иногда мельком, но в основном избегает, — отвечаю я, чувствуя, как в горле комок. Это всегда больно — говорить о её особенностях, как будто я предаю её, выставляя напоказ её слабости.

Он кивает, резко приседает перед Соней, но не слишком близко, держит дистанцию, смотрит не на неё, а чуть в сторону, так, будто просто говорит сам с собой. Его движения точны, выверены, как будто он знает, как не спугнуть её.

— Соня, привет, — произносит он, и его голос звучит ровно, без давления и ожидания.

Она не реагирует. Её глаза устремлены в пол, пальцы слегка дёргаются, как будто она пытается удержать равновесие в этом мире, который для неё слишком громкий, яркий и… чужой.

Мирон Андреевич не пытается приблизиться, не зовёт, не делает резких движений, просто берёт со стола игрушку-антистресс, начинает медленно нажимать на неё пальцами, издавая мягкий, почти гипнотический звук. Щелчок. Щелчок. Щелчок.

Соня замирает, её пальцы чуть дёргаются, как будто она не уверена, стоит ли ей обратить внимание. Её взгляд мельком скользит по игрушке, но она не смотрит прямо. Она никогда не смотрит прямо на посторонних людей.

— Интересно, правда? — его голос ровный. Он не ждёт ответа, просто… наблюдает.

Соня смотрит в пол, но я вижу, как её внимание дрогнуло. Она заинтересовалась. Это маленькая победа, но для меня она огромна.

— Можно дать ей? — спрашивает Мирон Алексеевич меня, не поднимая глаз.

Я едва не смеюсь от абсурда вопроса.

— Она же здесь. Думаю, можно.

Он передаёт ей игрушку, медленно, не навязываясь, кладёт на расстоянии вытянутой руки. Его движения точны, как будто он знает, что любая ошибка может разрушить этот хрупкий момент.

Соня не берёт сразу, но пальцы чуть шевелятся. Она смотрит на игрушку, как будто пытается решить, стоит ли ей доверять.

Я жду. Сердце бьётся так громко, что, кажется, его слышно в тишине кабинета.

Мирон Андреевич молчит. Он не торопит её, не подталкивает, просто ждёт. Его терпение… оно почти пугает.

Проходит минуты две, прежде чем дочь делает движение и берёт игрушку, нажимает, издавая тот же мягкий щелчок, который он создавал раньше. Её пальцы сжимают игрушку, и она снова нажимает. Щелчок. Щелчок.

Он довольно кивает, будто ожидал именно этого.

— Слуховая чувствительность нормальная, фокус на тактильных ощущениях сохраняется, реакция на движение есть, но отложенная, — бормочет он, делая пометки. Его голос звучит так, будто он говорит сам с собой, но я знаю, что это не так. Он просто… не считает нужным объяснять мне всё.

— Как с жевательной моторикой? Есть проблемы с твёрдой пищей? — спрашивает он, не отрываясь от записей.

— Она ест только определённую текстуру. Например, бананы — да, но яблоки — нет. Картофельное пюре — да, но жареная картошка — нет.

— Классика. Из-за сенсорных особенностей язык воспринимает текстуры иначе. Вам нужно мягко вводить новые продукты, без насилия, но с поощрением.

— Мы пробовали, — говорю я, чувствуя, как во мне поднимается раздражение. Он говорит так, будто я ничего не делала, будто я не пыталась.

— Значит, пробовали неправильно, — бросает он, не глядя на меня.

Я поджимаю губы, но промолчу. Сейчас не время для споров. Соня всё ещё жмёт игрушку, иногда мельком бросая на него короткие взгляды. Очень короткие, но они есть. Он видит это.

— Так, — он закрывает карту. — Теперь двигательная активность. Насколько часто у неё хаотичные движения? Размашистые, несогласованные?

— Часто, но в основном в стрессовых ситуациях.

— То есть, когда она теряется, она начинает двигаться быстрее, а не замирает?

— Да.

— Значит, контроль есть, но он нарушается в моменты тревоги. Это уже кое-что. Надо смотреть, что будет в новой среде. Пойдёмте в сенсорную комнату.

Вздыхаю, беру Соню за руку, но она сама отпускает мою ладонь и медленно идёт вперёд.

Я широко открываю глаза.

— Ну ничего себе.

— А вы думали, она всегда будет держаться за вас? — усмехается он. — Дети, даже особенные, учатся быстрее, чем мы себе представляем. Просто им нужны правильные триггеры.

Я смотрю на него, на его уверенность, резкость, саркастичную манеру общения, и впервые за долгое время чувствую, что передо мной действительно специалист. Странный, резкий, неприятный, но знающий свое дело.

Когда мы заканчиваем с Мироном Андреевичем, я чувствую себя одновременно измотанной и воодушевлённой.

После его приёма мы проходим ещё нескольких специалистов — логопеда, дефектолога, ЛФК. Каждое занятие даётся мне всё тяжелее, Соня тоже устает, но держится. Когда мы наконец выходим из центра, я мечтаю только об одном — быстрее добраться домой и хоть немного отдохнуть перед ночной сменой.

Но, конечно, всё идёт не так. На улице льёт как из ведра.

Я хмурюсь, оглядывая серое небо, слышу, как крупные капли ударяют по асфальту, смывают пыль с тротуаров, превращая их в сплошное месиво. От такого ливня не спасёт ни капюшон, ни бег до остановки.

Тянусь к карману, достаю телефон, нажимаю кнопку включения… и ничего.

— Ну давай, давай, — шепчу, нажимаю ещё раз.

Экран остаётся чёрным, без единого признака жизни.

Отлично. Просто замечательно.

Соня стоит рядом, нервно переминаясь с ноги на ногу.

— Мама, д-да… мок-ко.

Она не любит дождь. Ей не нравится, как капли падают на кожу, как одежда становится влажной и липкой.

Я оглядываюсь по сторонам, пытаюсь придумать, что делать.

И в этот момент мимо нас проходит Мирон Андреевич.

Он идёт медленно, в одной руке зонт, в другой — ключи от машины, и когда замечает нас, то останавливается. Поднимает брови, осматривает меня, затем Соню, потом снова меня.

— Что, телефон сдох?

— А вы экстрасенс, да?

— Нет, просто наблюдательный.

Он прищуривается, склоняет голову к плечу, будто оценивает, стоит ли продолжать этот разговор.

— Вызывать такси не можете, стоите как потерянные, ребёнок не любит дождь… — он делает театральный жест рукой, словно раскладывает факты по полочкам. — И у меня, как назло, есть машина. Вывод?

Я смотрю на него с подозрением.

— Вы нам предлагаете…

— Да.

— А если я скажу, что мы сами справимся?

Он фыркает.

— Тогда я скажу, что это идиотизм. Вы явно не в настроении шлёпать по лужам, а ребёнок тем более.

Я сжимаю губы, оглядываюсь. Другого варианта нет. Если бы я была одна, я бы отказалась. Но рядом со мной Соня, и её маленькие пальцы уже начинают сжиматься в кулачки, значит, скоро она начнёт нервничать.

Я не могу этого допустить.

Выдыхаю.

— Ладно. Подвезите. Спасибо.

Он усмехается, открывает зонт и шагает к парковке, даже не проверяя, идём ли мы за ним.

— Вот и славно. Хотя я был бы рад посмотреть, как вы продолжите это "мы справимся" под ливнем.

Я закатываю глаза, но Соню беру на руки и иду следом.

Мы садимся в машину, и первым делом я замечаю беспорядок на переднем сиденье — какие-то медицинские бумаги, пустая бутылка из-под воды, упаковка от протеинового батончика, пластиковая карта со странным названием. Мирон Андреевич даже не пытается их убрать, просто кидает всё это в бардачок с ленцой человека, которому плевать на порядок, но ещё больше плевать на чужое мнение. Его движения резкие, но точные, как будто он привык к хаосу и даже находит в нём какой-то смысл.

Я помогаю Соне усесться, пристёгиваю её, а сама сажусь рядом. В салоне пахнет мятой и кофе. Мирон Андреевич молча заводит двигатель.

— Где вас высадить? — спрашивает он, и его голос звучит так, будто он уже знает ответ.

— Фрунзе 15, — отвечаю я, стараясь говорить спокойно, хотя внутри меня что-то сжимается. — Если вам по пути, конечно.

Он хмыкает, смотрит на меня краем глаза, но трогается с места. Его взгляд — холодный, оценивающий, как будто он видит не только меня, но и всё, что я пытаюсь скрыть.

— Значит, живём по принципу "если не по пути, выпрыгнем на ходу"? — его голос звучит с лёгкой насмешкой, но в ней нет злобы. Скорее, это просто констатация факта.

— Я просто вежливая, — отвечаю я, чувствуя, как моё раздражение начинает подниматься. Почему он всегда должен быть таким… резким?

— Нет, — фыркает он, нажимая на газ. — Вы просто гордая.

Я глубоко вдыхаю, решаю не реагировать. Сейчас не время для споров. Соня сидит сзади, её пальцы перебирают край куртки, и я знаю, что она чувствует моё напряжение. Она всегда чувствует.

На улице льёт так, что дворники еле справляются с потоком воды. Мирон ведёт уверенно, одной рукой, вальяжно, будто всё это его никак не касается. Его спокойствие раздражает и одновременно успокаивает. В салоне тишина, только Соня еле слышно повторяет что-то под нос, перебирая пальчиками край куртки.

— Она всегда такая? — спрашивает он, не отрывая глаз от дороги.

Я поворачиваюсь к нему.

— О чем вы?

— Такая тихая.

Я опускаю глаза на Соню. Она сидит, уставившись в окно, её губы шевелятся, но звуков почти нет. Дочь в своём мире, где всё понятно и предсказуемо.

— Не всегда. Когда ей хорошо — она тихая. Когда ей плохо — она кричит. Тут всё просто, — отвечаю я, чувствуя, как в горле комок. Это всегда больно — говорить о её особенностях, как будто я предаю её, выставляя напоказ её слабости.

Он кивает, но ничего не говорит. Его молчание — это не просто отсутствие слов. Оно какое-то… тяжёлое, как будто он знает больше, чем говорит. Мы едем несколько минут, и вдруг он, не отрывая глаз от дороги, спокойно бросает:

— Как давно ваш муж не участвует в её жизни?

Я едва не давлюсь воздухом.

— Что?

— Ну, вы же не одна её растите, правда? Или уже одна?

— Это не ваше дело, — отвечаю я, чувствуя, как моё раздражение перерастает в гнев. Кто он такой, чтобы задавать такие вопросы?

— Вы правы, — соглашается Мирон, но в его голосе нет ни капли сожаления.

И снова тишина. Но теперь она другая, напряжённая. Он знает. Знает, что я одна. И, что хуже, его это не удивляет. Я опускаю голову, смотрю в окно, стараюсь не думать, что посторонний человек за десять минут увидел в моей жизни то, что я так долго пыталась скрыть даже от себя.

Мы подъезжаем к моему дому, дождь всё так же барабанит по крыше машины, стекает ручьями по окнам, и в этом сером, промокшем мире мне на мгновение кажется, что внутри этой машины теплее, чем за её пределами. Соня устала, её веки уже наполовину опущены, пальцы всё ещё перебирают ткань куртки, но движения замедляются. Я не хочу её будить, не хочу сейчас ни с кем разговаривать, хочу просто подняться домой, укутать её в тёплое одеяло и позволить себе хотя бы минуту тишины.

— Спасибо, — говорю я, глядя прямо перед собой, не поворачивая головы.

— Не за что, — спокойно отзывается Мирон Андреевич.

Прежде чем успеваю ответить, резкий звук удара об металл разрезает тишину. Дверь машины распахивается с такой силой, что я инстинктивно прижимаю Соню ближе к себе. Сердце начинает биться так громко, что я едва слышу собственные мысли.

— Ты охренела?! — голос Сергея звенит от гнева, мокрые пряди волос падают на его лоб, а глаза сверкают злостью. Он похож на человека, который на грани срыва. Его лицо искажено яростью, и я чувствую, как страх сжимает мне горло.

— Ты, значит, тут с мужиками катаешься, когда у нас сын пропал?!

Мир на секунду перестаёт существовать. Я не понимаю, что он только что сказал. Слова звучат как эхо, отдаваясь в голове, но их смысл не доходит до меня.

Он говорит о Диме? И что значит «пропал»?!