Глава 30
Сергей
Я выезжаю рано утром, Соня сидит сзади, пристёгнутая, тихо смотрит в окно. Сегодня по работе надо заскочить в офис клиента — забрать документы, подписать пару бумаг, а потом везти её на реабилитацию. Два дела сразу, как обычно, потому что времени вечно не хватает.
Машина гудит на холодном асфальте, а я кручу в голове вчерашний разговор с Мирой. Её голос — холодный, твёрдый, как сталь, — до сих пор звенит в ушах: «Я не хочу, чтобы ты думал, будто этим жестом я намекаю на примирение или возвращение. Я всё для себя решила.»
Она права, конечно. Я сам всё просрал, и парой поездок с Соней это не исправить. Но всё равно внутри что-то жжёт — надежда, что ли? Или просто упрямство.
В офисе клиента задерживаюсь дольше, чем планировал — этот придурок вечно тянет резину, заставляет перечитывать каждый пункт договора, будто я ему подсуну что-то левое. Соня ждёт в машине, я оставил ей планшет с мультиками, но всё равно нервничаю — вдруг ей станет плохо?
Выскакиваю наконец с папкой под мышкой, сажусь за руль, бросаю взгляд в зеркало. Она сидит спокойно, пальцы теребят край рукава, как всегда. Улыбаюсь ей через отражение, она не отвечает, но я знаю, что она меня видит. Это уже что-то.
На реабилитацию приезжаем вовремя. Веду её за руку по коридору, она чуть дрожит, но идёт уверенно — привыкла уже. Ожидаю, что этот Мирон Андреевич, со своей кислой рожей и колкими шуточками, встретит нас у кабинета. Но сегодня его нет. Вместо него какая-то молодая женщина в халате, улыбчивая, с папкой в руках.
— Мирон Андреевич уехал по личным обстоятельствам, я его замещаю, — говорит она, забирая Соню.
Я киваю, а внутри, честно говоря, радость. Не надо смотреть в его глаза, которые будто видят меня насквозь и молча осуждают. Без него легче дышится, хоть и странно — думал, что привыкну уже к его присутствию, как к занозе, которую не вытащить.
Соня уходит с этой женщиной, а я стою в коридоре, смотрю на часы. Сегодня у меня приём у психолога — записался ещё несколько дней назад, но никому не сказал. Даже Мире. Да и зачем? Она и так думает, что я притворяюсь, что все эти поездки с Соней — спектакль для неё и детей. А я… я просто не знаю, как по-другому.
Как доказать, что я не тот козёл, каким был? Как заставить Машу перестать смотреть на меня, как на врага, а Диму — поднять глаза от пола? И Миру… Господи, я даже не знаю, хочу ли я её прощения или просто боюсь остаться совсем один. Психолог — это мой шанс разобраться, но я сам не верю, что это сработает. Даже себе стыдно признаться, что я до такого дошёл, но я не знаю, как иначе вытащить себя из этой ямы.
Сижу на диване в коридоре, кручу телефон в руках. Хочу позвонить Мире, сказать, что скоро привезу Соню, но пальцы медлят. Что я ей скажу? «Привет, я тут с дочкой, а потом у меня дела»? Она и так смотрит на меня, как на пустое место, а я даже не знаю, как начать разговор. Вздыхаю, набираю номер. Гудки идут долго, и я уже думаю, что она не возьмёт, но наконец слышу её голос — усталый, чуть резкий.
— Серёж, я не дома, — говорит она, не дав мне даже слова вставить. — Меня в школу вызвали. Маша подралась с какой-то девчонкой. Я разберусь и сама заберу детей. Занимайся своими делами.
— Подралась? — переспрашиваю я, ошарашенный. Маша? Моя Маша, которая хоть и с характером, но никогда кулаками не махала?
— Да, — коротко отвечает Мира. — Всё, я побежала.
— Хорошо, — выдавливаю я, хотя хочу спросить, что случилось, как она, нужна ли помощь. Но не спрашиваю.
Она и так не хочет меня слышать. Про психолога молчу — зачем ей знать? Это моё, личное. Кладу трубку, сижу, кручу телефон в руках. Что делать с Соней? Оставить её в центре до конца занятий нельзя, а домой везти некому.
Ладно, поеду с ней. Может, она посидит в машине или в приёмной. Главное, чтобы не сорвалось.
Только собираюсь выйти на улицу подышать, как телефон звонит снова. Мама. Чёрт, я совсем забыл. Беру трубку, сердце уже колотится — знаю, что сейчас будет.
— Серёжа, ты где? — её голос, как всегда, с лёгким укором, но тёплый. — Я уже в аэропорту, жду тебя. Ты же обещал встретить.
— Мам, прости, — бормочу я, чувствуя, как щеки горят от стыда. — Я… я сейчас приеду. Скоро буду.
— Ладно, — вздыхает она. — Только не тяни, я устала с дороги.
Кладу трубку, хлопаю себя по лбу. Как я мог забыть? Она же неделю назад звонила, сказала, что прилетает, что хочет повидаться. А я со своими проблемами, с Мирой, с детьми, с этой чёртовой виной — выкинул из головы.
Смотрю на часы — до психолога ещё есть время, но с Соней и мамой всё усложняется. Ладно, заберу Соню и поеду в аэропорт, а там разберусь.
Дожил… Со своими проблемами совсем забыл про мать. Она и так прилетает раз в год, а я даже это не могу нормально организовать. Надо спешить, но сначала Соня. Забираю её раньше времени — врач смотрит удивлённо, но не спорит. Сажаю Соню в машину, она смотрит на меня своими большими глазами, и я бормочу:
— Солнышко, поедем со мной, ладно? Бабушку твою в аэропорту встретим, а потом домой.
Время поджимает. Гоню в сторону аэропорта. Дорога мелькает за окном, как размытая полоса, а в голове — рой пчёл, жужжат, не дают покоя. Мысли цепляются одна за другую, и я даже не пытаюсь их остановить — всё равно не выйдет.
Сколько мы с мамой не виделись? Год? Больше? Общение давно свелось к редким звонкам, коротким «как дела» и моим «всё нормально», хотя нормального в моей жизни не осталось ничего. Я вру ей каждый раз, потому что не знаю, как сказать правду. Как признаться, что я провалился — как муж, как отец, как человек?
Она всегда была для меня… сложной. Не просто мамой, а какой-то загадкой, которую я так и не разгадал. Я вспоминаю детство. Отец ушёл, когда мне было пять. Просто пропал, как будто меня и не существовало. Дверь хлопнула, и всё — ни записки, ни звонка. Я сидел у порога и ждал. Думал, он вернётся, скажет, что пошутил, обнимет меня. Не вернулся.
Мама плакала ночами, я слышал её через тонкую стену, а утром она натягивала улыбку и шла на завод. Работала на двух работах, руки у неё были грубые, как наждачка, но она никогда не жаловалась. А я всё равно чувствовал себя брошенным. Одиноким. Ненужным.
Потом появился Виктор. Здоровый мужик с громким голосом и привычкой хлопать меня по плечу, будто я его пёс. Я обрадовался — думал, вот оно, теперь будет семья. Он привёз новый телевизор, возился с машиной во дворе, иногда брал меня на рыбалку. Но потом родился мой брат, Сашка, и всё изменилось.
Я стал невидимкой. Они крутились вокруг него — мама с его пелёнками, Виктор с его игрушками. А я сидел в своей комнате, смотрел в окно и думал: «Я им мешаю». Когда мне стукнуло восемнадцать, они объявили, что уезжают в другой город. Виктор получил работу, мама сказала: «Там будет лучше». Я спросил: «А я?» Она посмотрела на меня, как будто впервые заметила, и сказала: «Ты взрослый, Серёжа, справишься».
Я стоял на вокзале, смотрел, как её чемоданы грузят в поезд, как Сашка машет мне из окна вагона, и чувствовал, как внутри что-то ломается. Она уехала. Оставила меня. Для меня это было предательство. Как будто я был обузой, от которой наконец-то избавились. Она звонила потом, спрашивала, как дела, но я отвечал коротко, холодно. Не хотел, чтобы она знала, как мне хреново. Как я ночевал у друзей, потому что не мог платить за квартиру. Как я взял свой первый кредит…
Поэтому я так хотел большую семью. Мира, дети, дом, где никто никого не бросает. Я мечтал о шумных ужинах, о детском смехе, о том, как буду учить их кататься на велике, как поведу за руку в первый класс.
Хотел доказать маме, себе, всему миру, что я не такой, как мой отец. Что я не уйду, не предам, не растворюсь в ночи, как он. Я представлял, как мама приедет к нам, увидит моих детей, мою жену, и скажет: «Ты молодец, Серёжа».
И кем я стал? Копией того самого папаши, которого я ненавидел всей душой. Ушёл к Марине, бросил Миру с тремя детьми, как он бросил нас. Даже хуже — я ведь знал, каково это, чувствовать себя ненужным, и всё равно сделал это с ними.
Я после ухода отца ни разу с ним не говорил. Не звонил, не искал. Он для меня умер в тот день, когда хлопнул дверью. А с мамой… с ней всё пошло на спад. Разговоры стали короче, реже. Я стеснялся говорить про Соню — её диагноз, её особенности, её тихий мир, который я так плохо понимаю. Не хотел, чтобы мама видела, как мне тяжело, как я теряюсь, когда Соня дрожит от шума или смотрит на меня своими огромными глазами.
А уж про Марину… Боже, если бы мама узнала, что я изменял, что я предал Миру, как отец предал её, — я бы сгорел от стыда. Она бы посмотрела на меня тем самым взглядом — строгим, разочарованным. И сказала бы: «Я думала, ты другой». А я и сам думал, что другой. Оказалось — нет.
Дорога до аэропорта тянется бесконечно. Соня сзади молчит, и я благодарен ей за это — её тишина даёт мне хоть немного пространства, чтобы дышать. Мысли жужжат, колют, как те пчёлы. Я хотел быть хорошим отцом, мужем, человеком. Хотел, чтобы мои дети никогда не чувствовали себя так, как я на том вокзале. А вместо этого я стал тем, кто их бросил.
Но вот уже виднеются стеклянные двери терминала. Я паркуюсь, бросаю взгляд на Соню — она всё так же тихо сидит сзади, смотрит в окно, пальцы теребят рукав. Мама всегда была для меня как буря — яркая, громкая, с острым языком, который режет без пощады. И при этом она любила Миру и детей так, как я, наверное, никогда не умел.
Сколько раз она звала нас в гости, в свой маленький городок с яблонями во дворе? «Приезжайте, Серёжа, воздух свежий, дети побегают, Мира отдохнёт», — говорила она по телефону, а я каждый раз находил отговорки. То работа, то ремонт, то ещё какая-то ерунда. Она настаивала, присылала посылки с вареньем, игрушками и подарками, а я всё равно держал дистанцию.
Когда она приезжала к нам, я ссылался на дела: «Мам, прости, завал на работе, увидимся позже». Видел, как её глаза тускнели, как она сжимала губы, но ничего не говорил. Чувствовал, что она обижается, но ничего с собой поделать не мог. Это было сильнее меня — какая-то стена, которую я сам построил.
Я мог бы уйти к ней, когда всё рухнуло с Мирой. У неё квартира в нашем городе, старая двушка, но она её сдаёт квартирантам. Мог бы попроситься пожить там, но не хотел. Не хотел быть обузой, не хотел, чтобы она смотрела на меня и видела, какой я стал — неудачник.
Выходим из машины, Соня цепляется за мою руку, и я вижу маму у выхода. Невысокая, крепкая, с короткими темными волосами и ярким шарфом на шее. Она замечает нас, и её лицо мгновенно расцветает. Глаза загораются, морщины вокруг рта превращаются в улыбку, и она почти бежит навстречу, раскинув руки.
— Сонечка! — голос её звонкий, тёплый, как колокольчик. — Ну ты посмотри, какая красавица выросла!
Соня замирает, смотрит куда-то в сторону, а Нина уже роется в своей сумке, достаёт конфету в блестящей обёртке — такие же она присылала Маше и Диме, когда они были маленькими. Протягивает её Соне, не замечая, как та отводит взгляд и не берёт угощение. Я чувствую, как неловкость сжимает горло, и кашляю, пытаясь объяснить.
— Мам, у Сони… ну, проблемы с коммуникацией, — мямлю я, глядя в пол. — Она не всегда смотрит в глаза, и… ну, конфету не возьмёт, наверное.
Мама резко поворачивается ко мне, прищуривается, и её взгляд становится острым, как нож.
— Это у тебя, Серёжа, проблемы с коммуникацией, — отрезает она саркастично, и я прямо чувствую, как её слова бьют по моему самолюбию. — Девочка в порядке, а ты вечно ищешь, где бы себе яму выкопать. Давай, не стой столбом, помоги с сумкой.
Она суёт конфету обратно в сумку, наклоняется к Соне и тихо, мягко говорит:
— Ничего, солнышко, захочешь — потом возьмёшь. А хочешь, я тебе сказку расскажу по дороге?
Соня не отвечает, но чуть наклоняет голову, и я вижу, как мама улыбается — не мне, а ей. Мы идём к машине, я тащу её чемодан, а она садится на заднее сиденье рядом с Соней, сразу начиная что-то рассказывать про зайца и лису. Соня слушает, не шевелясь, но её пальцы перестают теребить рукав, и я понимаю — мама уже нашла с ней общий язык. Как всегда. Она такая — врывается в жизнь, как вихрь, и всё вокруг неё оживает.
Едем к ней домой, и мама между делом бросает:
— Квартиранты мои съехали, представляешь? Думала, на пару дней заскочу, а теперь решила — побуду недельки три. Хочу с внуками повидаться, с Мирой поговорить. Столько времени прошло, а ты, Серёжа, всё прячешься, как мышь от кота.
Я напрягаюсь, пальцы сжимают руль сильнее. Три недели? С Мирой? С детьми? Это значит, она всё узнает — про развод, про Марину, про то, как я облажался.
Я молча киваю, а внутри всё холодеет. Мама всегда была за Миру, всегда её хвалила: «Какая она у тебя умница, Серёж, держись за неё». А я не удержал. И теперь она будет смотреть на меня с этим её взглядом — смесью укора и жалости, от которого хочется провалиться сквозь землю.
Но тут в голове вспыхивает идея. Психолог. У меня же запись через час, а Соня… Я бросаю взгляд в зеркало — мама гладит Соню по голове, та не отстраняется. Может, это шанс? Кашляю, поворачиваюсь к ней на светофоре.
— Мам, послушай, — начинаю я, стараясь звучать небрежно. — У меня тут дела по работе, надо отъехать ненадолго. Посидишь с Соней пару часов?
Она прищуривается, смотрит на меня так, будто видит насквозь.
— Дела, значит? — тянет она с лёгкой насмешкой. — Ну ладно, герой труда, езжай по своим «делам». А мы с Сонечкой тут пироги печь будем. Правда, солнышко?
Соня не отвечает, но мама уже улыбается, довольная собой. Я киваю, благодарю её, а внутри всё крутится. Она любит моих детей, любит Миру, а я всё время держал её на расстоянии…
Высаживаю их у подъезда, мама тащит Соню за руку, обещает ей горячий чай с мёдом. Я смотрю им вслед и шепчу:
— Спасибо, мам.
Но она уже не слышит. А я трогаюсь к психологу.
Я сижу в этом тесном кабинете, напротив Натальи Андреевны. Её взгляд острый, как лезвие, очки чуть сползли на нос, а пальцы постукивают по ручке — будто выбивают ритм моих нервов. На столе блокнот, чашка с остывшим чаем, на полке книги с мудрёными названиями. Я чувствую себя голым под её взглядом, хотя пришёл сюда сам. Хотелось бы встать и уйти, но ноги словно приросли к стулу. Она молчит, ждёт, пока я начну. Тишина давит, и я наконец выдавливаю:
— Я не знаю, с чего начать. У меня всё развалилось. Семья, дети, жена… которая скоро станет бывшей. И я не знаю, как это починить.
Она кивает, делает пометку в блокноте и смотрит на меня, чуть прищурившись.
— Расскажите, что развалилось, Сергей. И почему вы думаете, что это можно починить.
Слова лезут из меня, как камни из мешка — тяжело, беспорядочно. Про Миру, как я ушёл к Марине, как бросил её с детьми. Про Машу, которая ненавидит меня, Диму, который молчит, Соню, которая тянется, а я не знаю, как её обнять. Про маму, которая приехала, а я только напрягаюсь, потому что стыдно. Я говорю, запинаясь, голос дрожит, но остановиться не могу. Когда замолкаю, психолог откладывает ручку и смотрит так, что хочется съёжиться.
— Вы много сказали, Сергей, но давайте разберём по порядку, — говорит она, и её голос режет, как скальпель, но без злобы. — Вы ушли из семьи. Почему?
Я открываю рот, но слова застревают. Почему? Чувствую, как лицо горит, и бормочу:
— Не знаю… Мира всегда вела себя так, будто ей все по плечу, но я как будто задыхался. Дети, проблемы, Сонин диагноз — всё навалилось. А с Мариной было проще, никаких обязательств. Я сбежал, наверное.
— Сбежали, — повторяет она спокойно. — А теперь вернулись. Зачем?
— Потому что понял, что натворил, — выдавливаю я, сжимая кулаки. — Я их потерял. Мира меня не простит, дети… Маша кричит, что я предатель, Дима не смотрит на меня. Я хочу их вернуть, но не знаю как.
Она делает ещё одну пометку и спрашивает:
— Вы говорите «вернуть», как будто они вещь, которую можно забрать. Но это люди, Сергей. У них свои чувства, своя боль. Вы предали их доверие, и теперь ждёте, что они сами к вам побегут, потому что вы раскаялись. Почему вы думаете, что вас должны простить?
Её слова — как удар. Я стискиваю зубы, внутри всё кипит, и я огрызаюсь:
— Я их люблю! Я хочу быть с семьёй, хочу, чтобы они меня простили! Это что, неправильно? Я же не просто так вернулся, я осознал, что был идиотом. Я хочу всё исправить, потому что они — моя жизнь!
Наталья Андреевна смотрит на меня, не мигая, и я чувствую, как мой голос тонет в её спокойствии. Она наклоняется чуть ближе, голос становится ниже, но твёрже:
— Любите, говорите. А что это значит для вас, Сергей? Вы ушли, потому что вам было тяжело, а вернулись, потому что вам плохо одному. Это любовь к ним или к себе? Вы хотите прощения, чтобы снять с себя вину, чтобы чувствовать себя лучше. А что вы готовы дать им? Не взять, а дать?
Я молчу, её слова режут глубже, чем я ожидал. Хочу возразить, доказать, что она не права, но в голове пусто. Она продолжает:
— Вы говорите, что хотите быть с семьёй. Но семья — это не только ваши желания. Вы предали Миру, бросили её с тремя детьми, один из которых требует особого внимания. Вы предали Машу и Диму, оставив их с чувством, что они вам не нужны. И теперь вы ждёте, что они поверят в вашу любовь, потому что вы вернулись с повинной. Любовь доказывается делами, Сергей, а не словами. И не тогда, когда вам удобно.
— Я стараюсь! — почти кричу я, чувствуя, как голос срывается. — Я вожу Соню на занятия, забираю детей из школы, готовлю им еду! Что мне ещё делать? Я их люблю, я без них жить не могу!
Она качает головой, и в её взгляде мелькает что-то вроде усталости.
— Вы делаете это сейчас, потому что потеряли их. А где вы были раньше? Когда ваша жена ночами не спала с Соней, когда Маша спрашивала, почему папы нет дома, когда Дима молчал, потому что боялся вас расстроить? Вы сбежали, потому что вам было тяжело, а теперь вернулись, потому что вам страшно остаться одному. Это не любовь, это страх. И пока вы не разберётесь, чего вы хотите на самом деле — их счастья или своего покоя, — ничего не изменится.
Я откидываюсь на спинку стула, чувствуя, как внутри всё рушится. Она права, и от этого тошно. Но я не сдаюсь, цепляюсь за свои слова, как за спасательный круг:
— Я их люблю, Наталья Андреевна. Я хочу быть с ними. Не для себя, для них. Я хочу, чтобы Маша перестала меня ненавидеть, чтобы Дима заговорил со мной, чтобы Соня знала, что у неё есть отец. Я готов всё сделать, только скажите как!
Она смотрит на меня долго, молча, и наконец говорит:
— Хорошо, допустим, вы их любите. Но любовь — это не про вас одного. Вы не можете заставить их вас простить, потому что прощение — это их выбор, а не ваша награда. Вы разрушили их доверие, и его нельзя купить парой поездок на реабилитацию. Начните с того, чтобы быть рядом — не для галочки, а по-настоящему. Слушайте их, даже если они кричат или молчат. Не требуйте ничего взамен. С Мирой… дайте ей свободу. Она не обязана вас принимать обратно, и если вы её любите, вы это поймёте. Она не ваша собственность, а человек, которого вы ранили. И перестаньте думать, что ваши действия сейчас — это подвиг. Это то, что вы и так должны были делать все эти годы.
Её слова — как нож в грудь. Я хочу спорить, доказать, что я не такой, но внутри всё холодеет. Она видит меня лучше, чем я сам, и от этого страшно. Я опускаю голову, бормочу:
— А если они никогда не простят? Что тогда?
— Тогда вы будете жить с этим, — отвечает она жёстко, без жалости. — Но вы сможете стать человеком, который больше не предаёт. Не их, не себя. Это не про прощение, Сергей, это про то, кем вы хотите быть. А теперь давайте про вашу маму. Вы сказали, она приехала, и вы напрягаетесь. Почему?
Я вздыхаю, воспоминания лезут в голову, как старые раны. Начинаю говорить, голос дрожит:
— Мама… Она всегда была за Миру, любила её, детей. Звала нас в гости, а я не ездил. Говорил, что занят. Она приезжала, а я убегал — работа, дела. Видел, что она обижается, но ничего не делал. Думал, ей стыдно за меня. Она меня бросила, когда мне было восемнадцать. Отец ушёл в пять лет, мама тянула меня одна, а потом появился отчим, родился брат, и я стал лишним. Она уехала с ними, сказала: «Ты взрослый, справишься». А я не справился. Для меня это было предательство. И теперь я боюсь, что она узнает про Марину, про развод, и скажет, что я такой же, как отец.
Наталья Андреевна слушает, делает пометки, а потом наклоняется ближе, голос становится почти вкрадчивым:
— Вы опять всё решили за неё, Сергей. Вы придумали, что она вас бросила, что вы ей не нужны, что она вас осуждает. А вы её спрашивали? Вы знаете, что она чувствовала, когда уезжала? Может, она хотела для вас лучшего, а может, просто пыталась спасти себя после того, как ваш отец её предал. Вы носите эту обиду, как щит, чтобы не видеть правду — что вы сами себя бросили. Вы сбежали от мамы, как сбежали от Миры, потому что вам проще обвинять других, чем разбираться в себе.
Я молчу, её слова — как раскалённый металл. Она продолжает:
— Ваша мама любила Миру, детей, а вы держали её на расстоянии. Почему? Потому что боялись, что она увидит вашу слабость? Или потому что не хотели чувствовать себя виноватым за то, что не оправдали её ожиданий? Вы проецируете на неё свой стыд, как проецируете на Миру свою вину. И пока вы не поговорите с ней — честно, без этих ваших историй, — вы будете бегать от неё, как бежали всю жизнь.
— Я не бегаю, — огрызаюсь я, но голос слабый. — Я просто… не знаю, как с ней говорить. Она узнает про Марину, и всё. Она скажет, что я такой же, как отец.
— А вы и есть такой же, — говорит она прямо, и я вздрагиваю. — Вы повторили его путь, Сергей. Ушли, бросили, предали. Но вот разница: он ушёл и не вернулся, а вы вернулись. И теперь у вас есть шанс не быть им. Не для мамы, не для Миры — для себя. Поговорите со своей матерью. Скажите ей правду — не всю, если боитесь, но хоть часть. Она не враг вам, это вы сделали её врагом в своей голове. И перестаньте думать, что все вокруг вас осуждают. Вы сами себя осудили, и это вас душит.
Я сижу, уставившись в пол, и чувствую, как внутри всё переворачивается. Она права — я бегу всю жизнь. От отца, от мамы, от Миры, от себя. Я хотел большой семьи, чтобы доказать, что я другой, а стал копией того, кого ненавидел. И теперь я сижу тут, перед этой женщиной, которая видит меня, как рентген, и не знаю, как жить дальше.
— Что мне делать? — спрашиваю тихо, почти шепотом. — С чего начать?
— С честности, — отвечает она, и в её голосе появляется тень тепла. — С мамой — скажите, что вам было больно, когда она уехала. Спросите, что она чувствует сейчас. С детьми — будьте рядом, но не ждите, что они сразу вас примут. Докажите, что вы не уйдёте снова, но не словами, а временем. С Мирой — уважайте её выбор, даже если он вас убьёт. И главное — разберитесь, чего вы хотите для себя, Сергей. Не для них, а для себя. Потому что пока вы не поймёте, кто вы без их прощения, вы будете жить в этом страхе.
Она замолкает, смотрит на часы. Сеанс окончен. Я встаю, ноги как свинец, горло пересохло. Бормочу «спасибо», хотя хочется кричать. Выхожу на улицу, сажусь в машину и сижу, глядя в пустоту. Её слова жгут — про любовь, про эгоизм, про маму. Я хотел быть с семьёй, чтобы доказать, что я не мой отец или мама, что не стал их тенью. И теперь мне нужно не прощение, а правда. С мамой, с Мирой, с собой.
Завожу мотор, еду к маме. Надо забрать Соню. И поговорить. Не знаю, как, но молчать больше нельзя.