Глава 17
Я слышала — в курилке, на прогулке, в проходе мимо хозблока. Лица не смотрели в глаза. Зато шеи поворачивались. Плечи напрягались. Взгляды жгли. Не прямо — по касательной. С прищуром. С ядом.
Я шла по коридору и чувствовала, как каждый шаг отдаётся эхом. Тюремным. Не шагом человека — шагом объекта. Мишени. Указанной. Ненужной. Особенной. А здесь особенность — это приговор.
В камере я вошла в тишину. Света лежала на койке, пряталась в наушниках. Рита сидела на табуретке, курила. Опять. Как будто выкуривала всё дерьмо, что налипло в воздухе.
— Садись, — сказала она, даже не взглянув. — Поговорим.
Я присела рядом, глядя в бетонный пол. Пальцы сами теребили край рукава.
— Слухи, — сказала она просто. — Пошли. Громко. Вниз и вверх. Даже бабка со второго знала до того, как чай остыл.
Я не ответила.
— Это паршиво, Анна. Не романтично. Не красиво. Просто — паршиво.
Она повернулась, посмотрела на меня пристально. Как хирург перед разрезом.
— Ты думаешь, ты теперь под его защитой? Ага. Возможно. Но и под прожектором. Ты его ахиллесова пята. Если кто захочет ударить — ударит по тебе.
Я сглотнула. Слишком сухо во рту. Глаза жгло.
— Зависть — это зараза. Здесь особенно. Ты ешь лучше — ненавидят. Ты улыбаешься — ненавидят. Ты получаешь… — она затянулась, — …его.
— Я не просила.
— Оно всегда так начинается, — пожала плечами. — Но теперь неважно, просила ты или нет. Он в тебе. Значит, ты слабое место. А в этой дыре слабое место — это лакомый кусок.
Я смотрела в стену. Молча. А в животе будто начало что-то медленно, но верно затягиваться в узел.
Рита потушила папиросу.
— Если хочешь дожить до выхода, тебе придётся быть не просто умной. Тебе придётся быть жестокой.
— Я не боюсь, — выдохнула я.
— Бойся, — сказала она. — Не за себя. За него. Потому что теперь, когда ты для него — больше, чем "номер и срок", он для них — не начальник. А мужик, которого можно укусить через бабу.
* * *
В кабинете пахло табаком. Горьким, настоящим, как у отца. Он сидел у окна, приоткрыв раму, и выпускал дым наружу, но всё равно в воздухе стояла та самая густая вуаль — не вонь, а запах усталого мужика, который не может уснуть, пока не докурит до тлеющего бычка.
Я сидела напротив. Руки на коленях, пальцы сцеплены. Чай давно остыл, но я всё ещё держала кружку — просто чтобы что-то держать, пока говорю.
— Её звали Лена, — начала я. Тихо. Без нажима. — Моя младшая. Ей было шесть лет.
Он выдохнул дым. Медленно. Как будто слышал это имя впервые, и ему нужно было выдохнуть, чтобы принять его.
— Погибла двадцать лет назад. Сказали — несчастный случай. Упала с лестницы. В доме отдыха. Умерла на месте. Закрытый гроб. Я не успела попрощаться.
Я смотрела не на него. На край стола. На пепельницу, полную окурков. Он не перебивал. Только курил. Спокойно. Как будто знал, что эта история требует дыма. Вязкости. Молчания.
— Родители… они выжили, но как будто умерли вместе с ней. Отец запил. Мать молчала месяцами. А я… я выросла быстро. Слишком быстро.
Голос сорвался. Я сделала паузу. Он не дёрнулся. Не потянулся за словами утешения. Только выдохнул ещё одну струю дыма — прямо в темноту, за окно.
— Тогда я не задавала вопросов. Было больно, но я была ребёнком. Пока… пока не вышла за Виктора.
Я почувствовала, как мышцы на лице сводит судорогой. Имя само по себе — как пощёчина.
— Он был там. В тот день. В том доме. Его мать работала в администрации, отец был в совете директоров. Он часто приезжал — и я помню, как Лена его боялась. Не говорила. Просто пряталась за мою спину.
Я подняла глаза. Впервые.
— Он сказал, что это бред. Что я всё выдумала. Но сейчас — я поняла: он мог.
Владимир не пошевелился. Только докурил. Утопил бычок в пепельнице, будто в гробу.
— Я не знаю, правда ли это. У меня нет доказательств. Только чувства. Но если он… если он сделал с ней что-то… — я сглотнула. — Значит, всё, что я тогда не заметила… я виновата.
Он смотрел на меня. Долго. В молчании. Его глаза были тусклыми — не от холода, от переваривания. От внутреннего трещания механизмов, которые начинали работать внутри.
— Я найду, — сказал он глухо. — Если хоть что-то есть, хоть крупица — я достану. Архивы, свидетелей, то, что скрывали. Виктор сдохнет, если тронул ребёнка.
Я только кивнула. Он снова закурил.
А я вдыхала этот дым — и впервые за двадцать лет чувствовала, что я не одна, кто помнит её имя.
Он молчал. Долго. Тише обычного. Даже дыхание его было другим — будто что-то хрупкое поселилось в воздухе между нами, и он боялся его спугнуть. Я опустила взгляд — на его руки, сжатые на подлокотниках кресла. На пальцы, между которыми тлела сигарета. Кончик алел в полумраке, как маленький укол боли.
— Ты не должна была проходить через это одна, — сказал он наконец.
Голос был низкий, глухой. Никакой команды. Никакого приказа. Только сухая констатация. Как будто он злился не на меня, а на самого себя. Или на время. Или на то, что не знал.
Я не сразу ответила. Потому что не знала — как.
Он встал. Медленно. Подошёл ближе, шаг за шагом, будто приближался к кому-то, кто вот-вот исчезнет. И остановился рядом.
Я почувствовала, как его рука коснулась моего плеча. Ладонь тёплая, тяжёлая, как якорь, как щит. Его пальцы не сжимали — просто были. Просто были, и я вдруг поняла, как давно меня никто не касался вот так. Не с целью держать. Не с целью взять. А просто — быть рядом.
— Я не дам тебе пройти этот ад снова. Не дам остаться одной в нём, — сказал он.
Я не смотрела в лицо. Я не могла. Слишком опасно. Потому что в груди что-то сдвинулось. Тихо. Беззвучно. Но необратимо. Я услышала в его голосе не начальника. Не мужчину. Человека. Раненого, усталого, настоящего.
Он сел рядом. На край стола. Близко. Молчал. Рука осталась на моём плече. И только тогда я повернула голову — медленно, будто вплавь — и посмотрела ему в глаза.
И впервые не увидела в них опасность. Только страх. Тот самый, который бывает у сильных людей, когда они внезапно понимают, что уже привязались. Что потеря будет не просто болью — а пустотой.
И я позволила. Себе. Просто разрешила — чувствовать.
Я — не заключённая. Не вещь. Не приговор. Я — женщина. Слово, которое я давно вычеркнула из себя. Но он будто его вернул. Не словами. Ритмом. Тишиной. Присутствием.
Я наклонилась чуть ближе. Не для поцелуя. Не для жеста. Просто — чтобы почувствовать его дыхание. Чтобы убедиться, что это правда.
Он не пошевелился. Не притянул. Но и не отстранился. Его ладонь скользнула чуть выше — на шею. Тепло перешло в дрожь.
А я не сбежала.
Вот она — близость. Не в постели. В молчании, где двое дышат одинаково.
ВЛАДИМИР
Когда ты начинаешь думать о заключённой дольше, чем три минуты подряд — у тебя проблемы. А если ты просыпаешься от того, что тебе снится, как она стонет под тобой, а потом смотришь на телефон и прокручиваешь в голове, где она сейчас и в какой позе лежит — ты не просто ебнулся. Ты — по уши в ней, братец. И выхода уже нет.
Анна. Блядь.
Я хожу, как по минному полю. Все что-то чувствуют. Кто-то молчит, потому что боится. Кто-то — потому что умный. А кто-то — потому что ждёт момента. Всё это я уже проходил. Но теперь другое.
Теперь у меня внутри сидит женщина. Не под подпиской. Не под замком. Не по приказу. А под кожей. Между рёбер. Там, где раньше было ничего.
* * *
Совещание было, как всегда. Бумаги. Инструкции. Подписи. Кто-то ныл, что блок недогревают, кто-то пиздел, что хлеб стал хуже. А я сидел, жевал сигарету без огня, потому что если закурю — точно скажу что-то не то.
— …а ещё, — говорит зам по безопасности, — слухи ходят про заключённую Брагину. Камера вторая. Что-то там не так. Много разговоров. Шепотки, активность.
И всё. Момент. Я чувствую, как кровь отхлынула от лица. Внутри — щёлк. Как предохранитель.
— А что не так? — спрашиваю хрипло.
— Говорят, будто к ней внимание, начальник. Неофициальное.
Вот тут бы — улыбнуться. Отмахнуться. Сказать, что бред. Но я смотрю в глаза своему заму. И вижу, что он не из воздуха это взял. Он чует. А может, уже видел.
— Разберись. Быстро и тихо, — бросаю, встаю.
Он кивает. Остальные переглядываются.
Я выхожу из кабинета, как из клетки. В лицо — холодный воздух. Машина ждёт на парковке. Я сажусь, закрываю дверь, кладу руки на руль. Смотрю на пальцы.
Этими руками я держал её бёдра. Вжимал в себя, когда она кончала на моих пальцах, когда визжала, хрипела, прокусывала губу. Эти руки знали, как звучит её кожа. Как пахнет между ног. Как она дрожит, когда я вхожу в неё глубоко и держу так, как будто весь чёртов мир может провалиться — лишь бы она осталась.
Эти руки не хотят больше отпускать.
А значит, я тоже.
Она — в моей башке. В пальцах. В снах. В злости. В теле.
Я не знаю, когда сдался. Наверное, тогда, когда впервые увидел, как она держится. Не ломается. Не просит. Не шепчет. Просто — живёт. После всего.
После него.
Я хочу защитить её так, чтобы никто больше не смог даже посмотреть на неё так, как смотрел он.
Я хочу, чтоб если хоть один ублюдок сунется — я сожру его живьём.
Да, она — осуждённая.
Да, я — начальник.
Да, это мина.
Да, это конец карьеры, если всплывёт.
Но, сука, я живу только, когда думаю о ней.
Так что всё.
Я принял решение.
Если придётся — я сгорю вместе с ней. Но не дам разорвать её в одиночку.
Пусть думают, что хотят. Она — моя. Уже давно.