Речной Князь 5 · Глава 21

Глава 21

Нам нечего терять в бою, мы с тенью рек обручены.

Мы встали на самом краю, как стражи мёртвой тишины.

Струг подходил не спеша. Второй с места не двинулся — стоял поперёк стрежня и запирал ход. Я прикинул расклад и он мне не понравился. Срубим первый — второй останется в горловине, а по бокам мели, гружёные насады сядут брюхом на первой же сажени. Значит, нужно договариваться кровь из носу.

Струг притёрся к нашему борту без стука — ходить они умели. Через борта перекинулся кряжистый десятник. Я разглядывал его из тени паруса, и с каждым мигом он нравился мне всё меньше. Глаза у него были весёлые. Явно не служака, что дерёт мыто по уставу, а хозяин, который сидит на золотом месте. Начальство далеко, и на этой воде он давно решает всё сам.

За его спиной гридни поигрывали топорами. Двое наложили стрелы на тетивы.

— Ну и кто такие красивые? — десятник прошёлся взглядом по стругу, по шелкам Гнуса, по чёрным фигурам вдоль бортов насадов. На чёрных взгляд запнулся. — Далеко ли собрались?

Бес выступил вперёд с поклоном.

— Караван почтенного Касима, торгового гостя из земель полуденных. Идём с грузом и работным людом. Вот грамоты, господин десятник. Вот пошлина, как заведено.

Он степенно отсчитывал серебро. Правильно делал — спешка на заставе выдаёт слабину вернее слов. Десятник принял, взвесил на ладони и ссыпал в кошель не глядя.

Вот это «не глядя» мне не понравилось больше всего. Серебро его не заняло.

Он смотрел мимо Беса, на насады. Я знал, что он там видит. Четыре пуза осели по самые набои, от воды до края борта — ладонь. Так не сидит лодья с людьми. Так сидит лодья с грузом, и грузом тяжёлым.

— Работный люд, говоришь. — Десятник качнулся с пятки на носок, никуда не торопясь. — Людишки-то лёгкие, толмач. А лодьи вон гружёные. Ох гружёные. — Он повернулся к Бесу. — Пошлина — она за проход. За груз разговор отдельный. Скидывай рогожи, дно щупать будем.

Повисла тишина. Стало слышно, как чмокает вода между бортами. Под рогожей первого насада заплакал ребёнок и смолк. Волк у борта плавно перенёс вес на другую ногу.

Я стоял и думал.

Рогожи скидывать нельзя, потому что под ними люди, которые меньше всего похожи на рабов. Раб глядит в палубу, а эти будут глядеть на стражу, и половина — со злобой. Опытный глаз расколет картину моментом. Доплатить сверху? Возьмёт, а потом догонит за поворотом и возьмёт остальное, потому что раз доплативший платит всегда. Такие, как этот, слабину чуют, как сом тухлятину.

Бес ещё тянул своё:

— Господин десятник, по речному уставу с проходящего каравана мыто едино, за груз особо не положено…

— Устав? — десятник заржал, и струг за его спиной отозвался следом. — Ты его видал, устав-то? Вот устав. — Он хлопнул ладонью по топорищу за поясом. — Тут я устав, толмач. Сымай рогожу, не зли меня. Или сами снимем, только тогда не обессудь: что найдём, то наше.

Двое с его струга перекинули ноги через борт, примеряясь лезть на насад. Гнус страдальчески заворочался, пролопотал гортанное — тянул время, а времени не осталось.

Ладно. Не хочет говорить с торговцем — поговорит с таким же, как он сам. Этот язык он поймёт.

Я шагнул из тени и поклонился Гнусу.

— Господин. Дозволь потолковать с этим человеком. Твоё время дороже.

Гнус смерил десятника взглядом, махнул перстнями и отвернулся к воде — разбирайтесь, мол, холопы, господин выше этого. Отыграл чисто. Десятник на миг проводил его глазами.

Я встал между Бесом и десятником. Близко встал, на шаг, ближе, чем нужно для разговора. Десятник был ниже меня на полголовы. Чтобы держать взгляд, ему пришлось задрать подбородок, и это ему не понравилось — по глазам было видно. Мелочь, а работает. Я это ещё в прошлой жизни усвоил, когда разнимал драки в кубрике: кто первый задрал голову, тот уже уступил, просто пока не знает об этом.

— Ты считать умеешь, десятник? — спросил я негромко.

Он нахмурился. Такого начала он не ждал — ждал ругани, мольбы или торга.

— Чего?

— Спрашиваю: до тридцати считать умеешь? — Я не спешил. Пусть привыкает, что разговор веду я. — Посчитай моих людей вдоль бортов. Три десятка, все в кольчугах. Твой топор для такой брони — что щепка. А под рогожами две сотни голодного зверья сидит. Мне им волю пообещать — они вам глотки зубами перервут, безо всякого железа.

Десятник осклабился, но переступил с ноги на ногу. Я эту переступочку отметил. Тело всегда честнее рожи.

— Да я только свистну! — Он мотнул головой вверх по реке. — На ближней заставе наших два десятка! По берегам в засадах ещё полста сидит! Мы вас на дно пустим всем табором, вместе с козами вашими!

Орал он громко — для своих орал, не для меня. Своим на струге надо было слышать, что старшой крепок. Это тоже было хорошо, потому что кто орёт для публики, тот уже думает, как выкрутиться.

— Пустите, — согласился я, и от спокойного этого согласия он осёкся. — Обязательно пустите. Нас много, река узкая, ляжем тут все — твоя правда, десятник, чистая правда. Только одно ты не досчитал.

Я выдержал паузу. Он ждал. Теперь он слушал по-настоящему.

— Лично ты до этого не доживёшь.

— Это кто ж меня достанет? — Десятник хмыкнул, но глаза его уже бегали. — Ты, что ль? Так я твою черепушку раньше расколю, чем ты железо вытянешь.

— Может, и расколешь, — не стал я спорить. — Я не про себя.

И качнул головой в сторону насада.

Десятник проследил мой взгляд. На мешках у мачты сидел Хвощ. Сидел, как сидел всю дорогу только теперь на коленях у него лежал взведённый самострел, и глядел этот самострел десятнику ровно в переносицу. Хвощ не целился напоказ, а просто держал оружие недвижно, как один он умел, и жевал при этом соломинку.

Вот эта соломинка десятника и добила, я по лицу увидел. Злого врага он понимал. Испуганного понимал. А калеку, который держит его на прицеле и жуёт соломинку со скукой человека, ждущего каши, — такого в его науке не было.

— Видишь мужика? — сказал я. — Ноги он в сече оставил, терять ему нечего, смерть он свою уже в лицо целовал. Твои дёрнутся — болт войдёт тебе в глаз и выйдет через затылок. Раньше, чем свистнуть успеешь. Хочешь — проверь, свистни.

Десятник не свистнул. Он стоял, смотрел на Хвоща, и кадык у него ходил вверх-вниз. На его струге тоже стало тихо. Гридни у борта замерли с топорами в руках — почуяли, что старшому поплохело, а начинать без старшого дураков не нашлось.

— Нас потом, может, и порежут, — продолжал я тем же спокойным голосом. — Заставы твои, засады. Всё как ты сказал. Только тебе с того уже никакой радости. Тебя раки будут жрать. Баба твоя по рукам пойдёт. А кошель твой, что ты на этой воде наскрёб, заберёт князь Глеб — он до чужих кошелей охоч, сам знаешь. И выйдет, что жил ты, жил, на золотом месте сидел, а помер за чужой прапор. Обидно.

Молчание тянулось. Я ждал и не торопил. В его голове сейчас решалось то же дело, что у меня недавно, только расклад выходил поганее. Начнёт давить — умрёт первым. Отступит при своих — потеряет лицо, а десятник, потерявший лицо перед гриднями, недолго ходит в десятниках. Я загнал его в угол, а загнанный опасен, он и на болт кинуться может, с дури да со стыда.

Пора было открывать ему дверь, в которую не стыдно выйти.

— А теперь, десятник, — я сменил тон. Убрал из него смерть, оставил скуку, будто мы уже час рядимся о цене на лён, — поговорим как умные люди. Есть у меня к тебе дело. Прибыльное.

Он моргнул. Перевёл взгляд с Хвоща на меня, и я увидел, как в весёлых его глазах страх толкается с любопытством. Любопытство побеждало — жадный человек, а у жадных любопытство к слову «прибыльное» сильнее всякого страха.

— Какое ещё дело? — Голос сел, он откашлялся и повторил твёрже, для своих: — Ну? Какое дело?

Я достал из-за пазухи второй кошель. Глаза десятника прилипли к кошелю, и я понял: всё, самострел для него больше не существует.

— Господин мой спешит, — сказал я. — Сроки горят, а на каждой заставе такой вот душевный разговор — время теряем. Считать мы с тобой оба умеем. До Глотки застав ещё три, не то четыре. Выходит уйма времени, который господин терять не хочет. Потому предлагаю тебе наём. Твой струг идёт впереди каравана. На каждом посту ты орёшь своим: караван мой, досмотрен, ошкурен, веду сам. Чужую добычу трогать не станут — закон реки, ты по нему сам живёшь.

— До Глотки вести? — прищурился он.

— До Горелого острова. У Горелого получаешь вот это, — я качнул кошель, — разворачиваешь струг и идёшь пить за здоровье господина Касима. Дальше мы сами. В Глотке господина знают, там свой уговор.

Десятник думал, а я ему не мешал — такое всякий должен досчитать сам, чужому счёту жадный не верит. А досчитать было что. Идти с нами — безопасно, болт отменяется, война отменяется. У Горелого расчёт, и серебро целиком его. Старшие на общей заставе про кошель не пронюхают и долю не спросят. Чистый навар, и никаких свидетелей, окромя своих гридней, — а со своими он делиться привычен.

— Складно поёшь, — сказал он наконец. — А где порука, что вы меня у Горелого не порежете? Кошель себе обратно — и концы в воду. Я б на вашем месте так и сделал.

Врал. Ничего бы он на нашем месте не сделал, кишка тонка. Но вопрос был правильный, и ответ у меня готов.

— На кой ты мне резаный? — Я пожал плечами. — Господин этой рекой ходить будет ещё не раз. Живой десятник, с которым сговорено, ему полезней мёртвого. Мёртвого искать начнут, шум, поднимется, на реке тесно станет. А живой в другой раз сам навстречу выйдет — и опять заработает. Ты пойми, десятник. Господин не разбойник, господин купец. Купцу резать своих людей — что колодец свой поганить.

«Своих людей» я вставил нарочно и увидел, как оно легло. Десятник приосанился. Только что он был мытарь при чужом прапоре, а теперь — свой человек богатого южного гостя, с видами на будущее. Не страх его купил и не серебро даже. Купило обещание, что кормить будут и дальше.

— Серебро покажи, — сказал он.

Я распустил гайтан, дал заглянуть. Он посмотрел внутрь, крякнул, поскрёб щетину — и оглянулся на свой струг. Уже прикидывал, как обставит дело перед гриднями.

— Лады, — сказал он и сплюнул за борт. — До Горелого. Но серебро при расчёте гляну по весу, не обессудь.

— Погляди, — согласился я. — Честный вес, честный наём.

Десятник полез через борта к своим — и на полдороги обернулся:

— А ты сам-то из каких, старшой? Говор у тебя не полуденный. Да и рожа, прямо скажем.

— Из разных, — сказал я. — Господин платит, остальное его не заботит. И тебя пусть не заботит.

— Оно и верно. — Он хмыкнул. — Меньше знаешь — дольше ходишь.

Спрыгнул на свой струг и тут же заорал, наливаясь начальственной злостью:

— Эй, на вёслах, чего расселись! Снимаемся! Караван под нами пойдёт, я веду! Добыча моя, кто сунется — зубы пересчитаю!

Струг отвалил от борта. Я стоял и глядел, как он разворачивается поперёк течения, и только теперь почуял, что рубаха на спине мокрая. Хвощ на насаде опустил самострел, выплюнул соломинку и поглядел на меня. Я кивнул ему. Он кивнул в ответ и отвернулся, будто ничего и не было.

А из-под рогожи первого насада долетел тихий, на выдохе, чей-то шёпот:

— Пронесло, братцы…

Кто-то на него шикнул, и снова стало тихо.

Караван тронулся, и пошла самая чудная дорога из всех, какими я ходил на этой реке.

Впереди резал воду Глебов струг. Мы шли следом, как гуси за вожаком.

Первый пост встретился к вечеру — береговая застава на мысу, вышка да пяток лодок у мостков. Оттуда замахали, кто-то побежал к лодкам. Наш десятник вылез на нос своего струга и заорал через воду, наливаясь важностью:

— Куды засуетились! Свои! Караван мой, досмотрен, мыто взято! Веду до Горелого!

С берега проорали что-то в ответ. Я разобрал только «жирный» и «делиться надо». Десятник в ответ показал такое коленце из трёх слов, что под рогожами у меня захрюкали, а Улита, слышал я, зашипела на своих. Цыц, мол, рабы так не ржут.

Лодки от мостков не отошли. Стражники стояли на берегу, провожали караван взглядами и сплёвывали — от зависти. Чужая добыча.

— Работает, — тихо сказал Бес рядом. В голосе его было удивление пополам с уважением.

— Работает, — согласился я. — Волк с волками договорился, овцам бояться нечего.

— А мы тут кто?

— А мы тут пастухи, Бес. Только волки об этом знать не должны.

К ночи встали на стоянку — десятник выбрал место сам, у пологого берега, где его люди, видать, стояли не раз. Костры он развёл в стороне от нас, шагов за сто, и оттуда скоро понесло дымом и жареной рыбой. Ну и гогот вскоре пошёл. Гуляли. Серебро ещё не получено, а уже пропивалось — вперёд, в счёт будущего.

У нас гуляний не было. Табор сошёл на берег размять ноги, развели костры под котлы, Улита гоняла своих вполголоса. Волк расставил чёрных постами вокруг стоянки — снаружи это выглядело как охрана товара, по сути и было охраной, только стерегли мы не от побега, а от гостей.

Гости пожаловали за полночь.

Я не спал — сидел у крайнего костра, когда со стороны глебовских донеслись голоса. Двое шли вдоль воды к нашему табору, и шли той особой походкой, которую ни с чем не спутаешь. Враскачку пёрли, с песней без слов, сытые и налитые. Подошли к насаду, где под навесом спали женщины с детьми. Остановились.

— Гля, Митяй, — сказал один громко, не таясь. — А товар-то у купца разный. Вон какая беленькая спит. Пощупать бы товар, а? Мы аккуратно, не помнём.

Настёна — это была она — проснулась и села, прижав к себе платок. Второй уже взялся рукой за борт насада, примеряясь лезть.

Я неспеша поднялся от костра — спешка тут была бы хуже всего. Если из-под навеса сейчас полезут наши мужики заступаться, вся легенда рухнет, потому что рабы за девок не вступаются, рабы лежат и молчат. По теням у навеса я видел — уже не лежат. Уже приподнялись, и кто-то нашаривал в темноте что потяжелее.

Я успел первым.

Взял того, что лез, за шиворот и за пояс, снял с борта, как снимают нашкодившего кота с забора, и отправил в реку. Плюхнуло знатно. Второй развернулся, вскинул кулаки — и встал, потому что разглядел, кто перед ним.

— Ты чего, старшой… — забормотал он. — Мы ж поглядеть только…

— Товар порченый в цене падает, — сказал я скучно. — Девка мятая — убыток господину. Убыток господина — из вашей платы. Хочешь щупать — щупай, серебром доплатишь. Нет серебра — ступай к своим кострам, покуда цел.

Из воды, отфыркиваясь, лез первый. Хмель из него вышел вместе с теплом, зубы уже стучали. На шум от глебовских костров подошёл десятник — глянул на мокрого, на меня, на насад. Понял всё сразу.

— Мои? — спросил он.

— Твои.

— Ясно. — Он развернулся к своим и без замаха врезал мокрому в ухо. Тот сел обратно в воду. — Я вам, песьи дети, что говорил про чужой товар⁈ Ежели купец за порчу с моего кошеля вычтет — я с вас шкурами возьму! Пшли к кострам, оба!

Погнал их пинками и на ходу обернулся ко мне:

— Не серчай, старшой. Дурни молодые, налились. Товар-то цел?

— Цел.

— Ну и ладно. У строгого хозяина и товар цел, и слуги живы. — Он хохотнул своей мудрости и пошёл к кострам, вправляя по дороге ещё один подзатыльник.

Я вернулся к нашим. У навеса уже сидела Улита — обняла Настёну, гладила по голове, как маленькую. Через борт на меня глядели из темноты мужичьи глаза, много глаз. Я нашёл среди них те, что были злее прочих, — молодой гребец из новеньких, всё ещё сжимал в руке весло.

— Положи, — сказал я ему тихо. — И запомните все. Если сунулся бы ты — к утру мы бы тут все легли, и бабы, и дети. Ваша злость мне ещё пригодится. Донесите её до места целой.

Весло легло на палубу. Глаза из темноты глядели ещё долго, но уже без злобы.

Утром снялись рано. Десятник был свеж, будто не гулял, — крепкая порода. Дорога покатилась дальше. Встретился ещё пост, ещё, и всюду одно — «Свои! Моя добыча!», плевки с берега, чистая вода впереди. К полудню второго дня десятник от скуки притёрся стругом к нашему борту.

— Слышь, старшой, — начал он, свесившись через борт. — А спрошу, не серчай. Где ж таких, как ты, делают? Гридь твоя стоит — не дышит, сутками стоит. Наши так не могут, наши через час чесаться начинают. Выучка-то откуда?

— Оттуда, где за чесание убивают, — сказал я.

— Это где ж такое?

— Далеко. Тебе туда не надо.

— Да уж наверно. — Он поскрёб щетину. — А Касим твой чем торгует, что охрану эдакую держит? Людишками?

— Всем, что приносит серебро. А охрану держит, потому что врагов у него больше, чем товару.

— Богатый, стало быть, — с уважением заключил десятник. — У бедного и врагов-то нет, кому он нужен… Ладно, старшой, не буду лезть. Одно скажу: чисто работаешь. Наши бы уже передрались, перепились и товар попортили. А у тебя порядок. Люблю порядок.

— Оно и видно, — сказал я, и он заржал, довольный, приняв за похвалу.

Отвалил к своим и до самого вечера горланил песни.

Горелый остров показался на третье утро. Чёрный горб посреди реки. Давний пожар выжег его дотла, до самой земли, и с тех пор ничего на нём не росло. Мёртвые стволы торчали над водой, как пальцы из могилы. Даже птицы над ним не кружили.

— Место-то какое поганое, — пробормотал Бес, глядя туда. — С чего горел-то?

— Кто ж его знает. Молния, может, а может, и люди постарались.

— То-то и оно, что люди. — Бес поёжился. — Чую, тут и без нас грехов накопано.

Сопровождающий струг сбавил ход, притёрся к нашему борту. Десятник стоял у борта уже собранный, деловой — гулянка кончилась, пришло время расчёта. Я кивнул Бесу. Тот поднёс кошель.

Десятник принял, взвесил на ладони. Распустил гайтан, заглянул, поворошил пальцем. Достал одну монету, попробовал на зуб, поглядел на след. Всё честно, всё по уговору, и он это признал коротким кивком.

— Добрый вес, — сказал он, затягивая кошель. — С тобой, старшой, дела вести можно. Не всякий купец так платит — иной норовит стёртой монетой сунуть, а то и оловом.

— Господин слово держит, — сказал я. — Оттого и жив до сих пор.

— Оно так, оно так… — Десятник спрятал кошель за пазуху, поближе к телу. Помолчал, глядя на меня, и что-то в его роже поменялось. Весёлость сошла. — Слышь, старшой. Скажу тебе кое-что. Задаром скажу, потому как ты мне глянулся, а такое со мной редко.

Я ждал.

— Не ходи этой рекой часто. — Он сказал это тихо, чтобы не слышали его же гридни. — Нынче вы прошли, потому что серебро решает. Пока решает. А только идёт слух — Глеб лютует. Наверху что-то варится, старшой. Нам уже наказ спущен: через пол месяца всякий караван — под полный досмотр, до днища, и никаких «своих». Заставы новые ставят, людей шлют — я таких морд наглых, как эти новые, отродясь не видал, а уж я-то навидался. От железа на реке скоро станет тесно. — Он глянул мне в глаза. — Понял меня? Успевай ходить, покуда ходится. А лучше — сиди там, откуда пришёл, и не высовывайся.

— Понял, — сказал я. — Благодарствую, десятник. Совет дорогого стоит.

— Стоит, — согласился он. — Да с тебя уже взято. — И заржал, довольный, снова весёлый. — Ну, бывай, старшой! Даст бог — свидимся. А не даст — оно, может, и к лучшему!

Он махнул своим. Струг оттолкнулся, развернулся поперёк течения и пошёл вверх, против воды, — домой, к своей заставе, пропивать заработанное. Плеск вёсел долетал ещё долго, потом стих за поворотом.

Я не спешил. Держал караван на малом ходу вдоль Горелого острова и слушал реку. Ладонь на потеси, вода разворачивалась вокруг на все стороны. Вокруг было пусто. Ни корпуса на воде, ни движения у берегов. Дар молчал, и только тогда, отсчитав ещё с полверсты, я навалился на потесь.

Караван покатился влево. Большая река с её заставами, прапорами и наглыми мордами осталась там, позади, будто дверь затворили.

Вот и наша вода. Отсюда до Хлынова чужих глаз не будет.

— Рогожи долой! — скомандовал я, и команда покатилась по каравану.

Рогожи полетели прочь — и караван выдохнул. Мужики стягивали мокрые рубахи, подставляя спины ветру. Улита крестилась размашисто, в пояс кланяясь куда-то — не то небу, не то реке. Кто-то засмеялся, дурным счастливым смехом, и смех покатился по насадам, цепляя всех подряд, — так смеются живые, когда до них доходит, что живые.

Хвощ на своих мешках соломинку изо рта вынул и убрал самострел под рогожу. На меня глянул, кивнул. За всю дорогу он так и просидел на этих мешках — будто к железу под ним прирос.

— Кормчий! — Гнус сдирал с себя чалму и хохотал. — Всё, что ли⁈ Отмучились⁈ Можно я эту тряпку в воду выкину, а⁈ Она мне уже ночами снится!

— Не вздумай. Чалма казённая, ещё послужит.

— Всю жизнь так, — застонал Гнус, наматывая чалму на кулак. — Всю жизнь! Только отмучаешься — а оно, оказывается, казённое и ещё послужит!

Карасик рядом с ним ржал, катаясь по тюкам. Бес у борта улыбался одними глазами. Я стоял у потеси, вёл караван в глубь протоки и слушал за спиной этот гвалт, от которого с ивняка поднялись утки.

А в голове уже сидел десятников подарок и точил своё. Полный досмотр, до днища. Новые заставы, новые люди. Наверху что-то варится.

Пусть варится. Скоро мы к их каше свое добавим. Так добавим, что всем тошно станет.