Глава тридцать седьмая: Кирилл
Глава тридцать седьмая: Кирилл
Когда-то и где-то я прочитал о том, что больнее всего нам делают люди, которые когда-то видели в нас смысл жизни. Что, втыкая бывшим любимым нож в спину, они, тем самым, спасают себя от боли и страдания, берут кровь и предательство вместо лекарства от собственных душевных терзаний.
Я знал, что Лиза не бросает слов на ветер, но как последний дурак верил, что сестра ограничится попытками натравить на меня адвокатов.
Я чувствую себя идиотом и слабаком, потому что ее предательство выбило почву у меня из-под ног. Мир, в котором все работало так, как на картинках, оказался тем еще непредсказуемым дерьмом, а у меня не оказалось карточки-подсказки на случай предательства близкого человека.
Фактически, двух предательств от двух женщин, которым я имел неосторожность слишком сильно доверять.
Впрочем, моя Золушка имела право сделать то, что сделала.
Я жопой чувствовал, что рано или поздно нормальная женщина захочет нормальных отношений с мужиком, который не сторонится поцелуев, потому что после их ему хочется срезать кожу с губ.
Зачем она вернулась?
Сейчас мы в кабинете, где я пытаюсь спрятаться за столом, заваленным разбитыми в хлам деревянными корабликами и осколками от бутылок. Вчера у меня был тяжелый день. Хорошо, что в доме дежурит медсестра и она утихомирила меня лошадиной дозой седативного.
Мне нужно успокоиться. Найти мир среди сломанных деревянных мачт и крохотных весел.
Катя усаживается напротив, складывает руки на столе, словно школьница, и молчит, наблюдая за мной.
Час или два, или даже три.
Она просто сидит рядом, не задавая вопросов, пока я, наконец, не собираю какую-то уродливую каракатицу из того немного, что уцелело.
Ставлю перед собой.
И методично сминаю кулаком, наплевав на то, что острые края режут кожу до крови.
— Ты все равно меня не испугаешь, — сквозь пелену моей тупой ноющей злости говорит Катя. — И я никуда не уйду, даже если за порог выставишь.
— Ты уже ушла, — бормочу я, снова вспоминая ее побег и туфлю на лестнице. — Сбежала куда-то туда, где тебя не найти. С кем-то другим. От морального урода.
— Так забери меня обратно, — она почему-то улыбается еще шире. — Нас. Обеих.
Я даже не знаю, что ей сказать.
Есть новости, которые падают на голову, словно камнепад в горах. Ты вроде понимаешь, что есть риск, и даже берешь с собой каску и тент, и зонт, но все равно не можешь угадать момент, когда это произойдет — и в итоге оказываешься с голой башкой.
Так же происходит и со мной сейчас. Я как будто понимаю, что она говорит ожидаемые вещи, но оказываюсь совершенно к ним не готов. Даже хочется прикрыть голову руками, попросить отмотать назад и не произносить того, что моя сломанная голова не способна принять в том виде, в котором оно есть на самом деле.
Обеих? Забрать?
— Нет никакого подтверждения, — видя мой полнейший ступор, быстро тараторит Катя и опускает взгляд куда-то под стол.
На живот, наверное, беременные часто так делают, как будто вместе с ребенком получают особенное зрение, чтобы видеть его сквозь одежду и кожу. Когда ты не можешь смотреть людям в лица, невольно учишься пристальнее изучать язык жестов и их особенные фишки. Все беременные любят смотреть на живот, любят прикрывать его руками и даже гладить. У Кати пока нет даже намека на выпуклость, но кое-какие повадки, заложенные самой природой, в ней уже проявились.
Это странно приятно, и я почти готов улыбнуться, если бы не огромное «но», которое влезает между нами каким-то уродливым инопланетным насекомым с человеческим лицом.
Очень определенным лицом.
Лицом человека, которого я абсолютно однозначно, отдавая себе отчет, хочу убить. И мысленно сделал это уже столько раз, что даже странно, как эта тварь до сих пор хотя бы не сломала руку.
— Но я просто знаю, что у нас с тобой девочка, — заканчивает Катя. Снова поправляет волосы, случайно касается кончика уха. Уголки ее губ оптимистично дергаются вверх, как будто она собирается улыбнуться, но быстро опускаются. Еще одна порция невербальных признаков ее нервозности.
— У нас, — механическим голосом повторяю я, методично додавливаю ладонью то немногое, что осталось от моей кривой поделки. — У нас троих?
Самое смешное, что я не ерничаю, не иронизирую, не пытаюсь ее унизить.
Мой мозг так устроен: я вижу логическую нестыковку: одна женщина, двое мужчин и один ребенок. Он не может быть сразу от двоих, он либо мой, либо урода, который каким-то образом оказался рядом с моей Золушкой. И она почему-то не отвернулась от него.
— У нас двоих, — поправляет Катя. — Кирилл, прошу тебя… пожалуйста… посмотри на меня.
Я отрицательно мотаю головой.
За год под одной крышей с этой девушкой я выучился куче вещей, стал лучше понимать сам себя, но, самое главное — она показала мне, что толика боли не уничтожит меня, не сотрет в порошок, но платой за это будет капля нашей интимности взглядами. Я не перестал испытывать боль от контакта глазами, я не переродился в новой, «исправленной версии». Просто то, что раньше болело, но не приносило удовольствия, обрело логический и приятный финал. Нет ничего хорошего в том, чтобы колоть палец иглой, но если капля кровопускания минуту болит, а потом дарит эйфорию — это уже не мазохизм, а осознанная жертва.
Но сейчас, после того, как Золушка сбежала и потеряла туфельку, со мной стремительно случилось то, что наркологи и психиатры называют «откат». Набирать позитивную динамику всегда тяжело — так, кажется, говорил один из тех мозгоправов, которые убеждали моего отца, что он не выбрасывает деньги в трубу, пытаясь исправить то, что никогда не будет исправно работать. На что мой отец всегда отвечал, что ему по фигу, главное, чтобы машина ездила не задом наперед.
Другой психиатр, которого нашла моя мать, сказал, что процесс моей реабилитации похож на Сизифов труд, и что важен не столько подъем на вершину, сколько надежное закрепление на вершине, потому что назад я скачусь, словно камень.
Раньше я никогда не чувствовал этого так остро.
Катин уход сорвал все мои защитные тросы, которыми мы вместе почти целый год приколачивали меня к пику. И я стремительно сорвался вниз, подобрав по пути все шишки, ушибы и переломы.
Если бы хоть малая часть из них приносила не только душевную, но и физическую боль, я бы уже давно сдох.
Поэтому, как бы Катя не искала моего взгляда — даже подсознательно, не помня, что раньше мы делали это — его нет. Именно сейчас, здесь, после ее слов, я лучше выколю себе глаза, чем посмотрю ей в лицо.
И чтобы не сделать ей больно, резко срываюсь с места за секунду до того, как она тянется через стол, чтобы прикоснуться к моей руке.
— Мне противно, — бросаю через плечо, «прячась» в безопасном отражении того худощавого мужика, который стоит в оконном стекле и держит руки в карманах точно так же, как и я. И его чуть отросшие волосы, так похожи на мои. Чтобы проверить теорию, я корчу самую «правильную» из своих улыбок — и он делает то же самое.
Я никогда не буду нормальным.
Как, блядь, может быть нормальным человек, который не узнает собственное лицо?
Если Лиза права — и эта дрянь может передаться моему ребенку…
Я прикрываю глаза, восстанавливаю дыхание и пытаюсь запустить аварийную систему безопасности, потому что минутная вспышка намертво сожгла все предохранители.
— Тебе правда противно? — глухо переспрашивает Катя.
— Да, — отвечаю я. — Мне бы хотелось сказать, что я просто злюсь и пытаюсь показать тебе, что ты больше ничего для меня не значишь, но это — не так.
— Тебе всегда было очень сложно врать, — соглашается она.
В отражении я вижу ее обреченную улыбку.
Катя поднимается, придерживаясь ладонью за столешницу, пытается отойти, но ее качает словно от сильного потока ветра, и она снова оседает в кресло.
— Тебя отвезут к отцу, — говорю я, а когда она машет рукой, добавляю: — Я не спрашивал твоего согласия.
Я должен ей помочь, но я просто не могу.
То немногое во мне, что еще способно рационально мыслить, подсказывает, что, если мы сойдемся ближе, мне будет тяжело сдержаться. А я почти с равной силой хочу и обнять ее, и… убить.